Столица детства

С Т О Л И Ц А   Д Е Т С Т В А

ВОРОНЕЖ  – 1966

   Лет десять назад впервые появилось в печати имя Виктора Панкратова. Это были стихи о заводе «Электросигнал», где он работал тогда слесарем-инструментальщиком.
   Шли годы, росло мастерство поэта, крепнул его голос.  Рос  и он сам: Виктор закончил Воронежский университет, стал инженером, редактирует многотиражную газету.
   «Столица детства» - первая его книга, первая тропа в светлый мир поэзии.


                Главному Конструктору

Путь к звездам начинается с земли,
он, как работа, прост и многотруден,
его исток порой не виден людям,
его исход теряется вдали.

Путь к звездам начинается с мечты,
наивной, неосознанной почти,
но ведь она в крови твоей поет,
в твоих словах неслышная живет  - 
и вот однажды вырвется в полет.

Путь к звездам начинается в весны,
с подснежников, что рядом с космодромом,
где с яростным первоапрельским громом
ракеты в небеса устремлены.

Путь к звездам намечается штрихом,
одним штрихом, на ватман нанесенным,
путь к звездам начинается стихом,
свободно над землею вознесенным.

Путь к звездам начинается с любви,
с глотка воды, с предутренней росинки,
путь к звездам начинается людьми,
рожденными под звездами России.

Путь к звездам начинается от звезд,
горящих на солдатских обелисках,
от этих русских, бесконечно близких,
пронзительно белеющих берез.

Путь к звездам начинается с земли.


Б А Ш Е Н Н Ы Е   К Р А Н Ы


В о р о н е ж


Беспокойный наш город!
Его мы безудержно любим –
от ажурных фронтонов
до самой невзрачной стрехи.
Здесь мы часто ночами
бродили проспектом безлюдным,
несерьезной девчонке
запоем читали стихи.
Ночь бросалась в глаза нам
охапками рыжих созвездий.
И смешливая Нинка,
прощаясь, махала рукой.
И, оставшись вдвоем
в непривычно притихшем подъезде,
мы по-братски делились
еще не остывшей строкой.
И в такие минуты
вдвойне становился понятен
этот город, который
восторженно нам подарил
мир огромных заводов
и маленький мир голубятен,
полонил нас любовью
и строгостью нас покорил.
Проплывали рассветы
над стрелами башенных кранов,
ветер встречного утра
нам души тревожил и жег.
И казался Воронеж
распахнутым в мир океаном,
где земным ледоколом
врезался в проспект «Утюжок».
Солнце сыпало блики
на мрамор его облицовки.
И в шлифованных гранях
плясали осколки слюды.
Торопился автобус
в обыденно-синей спецовке,
на прохладном асфальте
свои оставляя следы.
Облака…
Облака…
Облаков белоснежная пена.
Голубиные взлеты
к слепящим лепным облакам.
Уезжает к Заставе рабочая первая смена,
к многотрубным заводам,
к своим многотрудным делам…


С е р е ж к а   с   у л и ц ы   Б е т х о в е н а


Сережке с улицы Бетховена
большая власть была дана.
Он плиты поднимал бетонные
и водружал их на дома.

Он по утрам котенку Мурзику,
прощаясь, говорил:
- Дела! –
и торопился слушать музыку,
которая его ждала.
 
- Здорово! –
крикнет снизу каменщик.
И он таким знакомством горд.
А ветер на бетонных клавишах
берет бетховенский аккорд.

…Ему за труд вручали грамоты,
а в нем жила его мечта.
Недаром так троса натянуты,
как будто жилы у смычка.

И как-то раз погожей осенью
Сережка (просто – чудеса),
когда поставили укосину,
пришел со скрипкой на леса.

Рука рабочая, меленая
смычком по струнам повела,
и величавая мелодия
над новостройкой поплыла.

Под эту музыку до вечера
меж белоснежных колоннад
светло, спокойно и доверчиво
струился с неба солнцепад.


Г о л у б и


Капель неисклеванные зерна
на тросах лебедочных нанизаны.
Снегом дивным, снегом сине-черным
голуби повисли над карнизами.
Ну и подвезло им прилепиться!
На ребре стальной стотонной арки
держим, словно дивную жар-птицу,
мы за хвост огонь электросварки.
Голубое сотворенье мира,
где порой надсадно и неслаженно:
- Вира! Майна!
- Вира! Майна!
- Вира! – подпевают ветру такелажники.

Все-таки она всегда права –
наша такелажная братва.

Рос мартен, где было место голое,
и под нами трепетали голуби.
Ну, а мы тех голубей не трогали.
Рядом с флагом на ветру стояли,
чтоб самим отныне жить тревогами,
вечным ощущеньем расстояний.


Б а ш е н н ы е   к р а н ы


Прогнозы не сулили с неба манны.
И впрямь – сегодня гиблая погода
С утра оделись башенные краны
в брезентовые куртки гололеда.

Они, как недоспавшие прорабы,
сгорбатились у двухэтажной кладки.
У механизмов есть свои парады,
обычаи, законы, распорядки.

Железные, почти по-человечьи,
бодрятся краны, расправляя плечи.


Д р у ж и н н и к


- Винты эм-восемь… Где же винты? –
слесарь бредит на койке.
Сиделка ему поправляет бинты,
разглядывает наколки:

лиловую женщину, якорь и меч,
штрихов безрассудную смелость.
Откуда в литые булыжники плеч
ржавчина эта въелась?

Лежит он, чубатый и молодой.
Какой же никчемною силой,
каким ненастьем, какою бедой
на парня следы наносило?

А слесарь мечется:
- Где же винты? –
и мается сокрушенно.
На тумбочке возле кровати –
цветы в бутылке из-под крюшона.

- Винты эм-восемь… -
И давит и жжет
упругая опухоль грелки…
Как наша бригада товарища ждет,
про то невдомек сиделке.

Хоть синей татуировки тавро
порою глаза обжигало,
но в цехе ребята его давно
не называют жиганом.

Когда ноябрь поземкой одул,
Завихрил улицы шустро,
он первым повел комсомольский патруль
в пургу, на ночное дежурство.

Над городом медная стынет луна,
и звезды горят на орбите…
В соседний проулок стремглав от окна
с добычей метнулся грабитель.

Заборы… Сугробы…
А ноша – грузна,
и зубы выводят чечетку.
Махнуть без узла? Но поздно – узнал
рабочий тощую челку.

Ребятам подал тревоги сигнал
и сам – за бандитом в погоню.
Догнал
и под мышки ему вогнал
тяжелые клинья ладоней.

- Ведь мы, - преступник завел разговор,
- прежде с тобой дружили…
- Дружили когда-то, но раз ты вор,
ответишь! – отрезал дружинник.

- Ну что же, спасибо за умную речь.
Так на, получай, напарник…
И как мы тогда не смогли уберечь
такого славного парня?..

Беленые стены в палате круты.
Наш друг на больничной койке.
Сиделка ему поправляет бинты,
разглядывает наколки.

Ей этих наколок рябое тавро
разглядывать грустно и странно.
Не знает она, что ребята давно
его не зовут жиганом.


П а м я т н и к   Н и к и т и н у


Снова утро над городом
плещет крылами,
рвется в окна домов,
будит спящих рабочих,
поднимает в мартенах
гудящее пламя,
за девчонкой вприпрыжку
бежит вдоль обочин.

Горизонт за рекой
серебрится дымками.
Присмотрелся поэт
к этим ранним полоскам
и на серый,
резцом обработанный камень
опустился задумчиво
в сквере Кольцовском.

За ажурной оградой –
проспект Революции.
В доброй грусти застыл
бородатый кудесник.
И, наверно,
в висках его каменных бьются
необычные
новые песни.


В р е м е н а   г р а м м а т и к и


Я помню жизнь вчерашнюю
и до сих пор не сетую
на ту многотиражную
судьбу свою газетную.

Ты мне статьи коверкала,
я был послушным гением
и на тебя, корректора,
смотрел с благоговением.

И пахли свежей краскою
газеты в типографии.
…Всегда была ты краткою
по части биографии.

Я ж не таил признания
в своей любви… к романтике.
О, знаки препинания
во времена грамматики!


Н а т а ш к а


Меня пригласили в гости.
Друзьям отказать не в силах.
Отставил статью в газету,
машинку закрыл чехлом
и там, где синие звезды
плутают в сумерках стылых,
нашел я едва заметный
приземистый финский дом.

Гудят степенно ступени.
- Ну что ж, принимайте гостя!
За тонкой перегородкой
рассыпалась трель звонка,
и стали стеклянными звуки,
как будто их щедрою горстью
в сосуд фарфоровый бросил
неведомый музыкант.

- Входи. Мы уже заждались! –
И радость в глазах искрится,
веселый густой румянец
хозяевам лица обжег,
а в комнате - перемены:
в углу жестяное корытце,
над маленькой детской койкой
навис абажура кружок.

Смущенно басит Василий:
- Ты с дочкой знакомься нашей,
видать, мореплаватель будет:
пеленки, что паруса.
Назвали ее знаменито,
назвали по-русски – Наташей,
Натусей, Наталкою, Натой…
Да ты понимаешь сам.

Мы подняли тост за дружбу,
и просто за все хорошее,
и просто за тех, кто в дороге.
Затем пожелали, чтоб
было у нашей Наташки
счастья много-премного,
и, словно запоминая,
малышка морщила лоб.

Рождались первые мысли,
и, улыбаясь чему-то,
 смотрела в окно девчонка,
туда, где в кромешной мгле,
пылая, падучие звезды
с небес срываются круто
и, как большие ракеты,
летят навстречу земле.

И если мне вдруг на сердце
когда-нибудь станет тяжко,
не надо микстуры горькой,
советы врачей не нужны.
Я вспомню, что где-то рядом
растет девчонка Наташка,
Натуся,
           Наталка,
                Ната –
будущее страны!


О г о н ь


Еще земля качалась в колыбели,
но, людям радость жертвенно даря,
в глазницах впадин нежно голубели
ее тысячелетние моря.

Извечный лед растаял под ногой
на диком гребне каменного века,
и Прометеем добытый огонь
отогревал нагого человека.

Он к людям, к людям нес его упрямо,
скрывая боль и презирая страх,
и рыжее доверчивое пламя
плясало в человеческих глазах…

Огонь… Его, как жизнь свою, хранили
жрецы, простолюдины и цари.
Огонь гудел неистово в горниле
и дерзко спорил с красками зари.

И было так: пылали становища
на гулевом разбойничьем ветру.
Он в злых руках бедою становился,
добром зажженный – он служил добру.

Стирались царства, умирали боги,
меняли смысл привычные слова,
а он – огонь – прошел через эпохи,
не изменив былого естества.

Вот он горит. Ломает гамму спектра.
Смеется он. Он плачет. Он кричит.
И никогда не будет им допета
та песня, что столетия звучит.

Трубит огонь багровую победу,
трубит ее из раскаленных уст.
А мы живем, чтоб до конца изведать
огонь – на глаз, на ощупь и на вкус.

Чтоб пламя, заключенное в ракеты,
сквозь млечные, холодные костры
пришло на необжитые планеты,
в далекие зазвездные миры.   


С Т О Л И Ц А   Д Е Т С Т В А


От суеты рыбацкого причала,
от сотен рек, стекающих в моря,
от каждого села берут начало
моя судьба и Родина моя.

И я хочу воспеть свою Россию,
в которой я родился, дрался, рос,
где в первый раз, застенчивость осилив,
погладил волны пепельных волос.


Р а м о н ь


Рамонь, Рамонь – столица детства.
Все, чем живу и чем дышу,
без сожаленья и кокетства
тебе я в жертву приношу.

Когда судьба опять поставит
у трех путей вопрос прямой,
попутчицей мне верной станет
дорога гулкая в Рамонь.

Дорога - лишь она посредник.
Когда ж домчат грузовики,
меня используй до последней
незарифмованной строки.

Рамонь, во мне бушует сила
звонкоголосою бедой.
Меня на сердце ты носила,
поила ключевой водой.

Дома. Наличники резные, -
такой ты исстари была,
верша свои непоказные,
свои приметные дела.

Щедры озер твоих разливы.
Ни от кого не прячешь ты
периферийной, некрикливой
и прямоты, и чистоты.

Иные скептики мне скажут,
 что, дескать, перегнул поэт.
С ухмылкой подытожат даже:
такого, мол, взаправду нет.

Но я там жил и видел лично
блеск белоснежной бересты,
стволы берез почти античной
и все ж не строгой красоты.

Босых осин наряд осенний…
Но с незапамятных времен
я приезжал лишь в воскресенье, 
как гость, в Березовский район.

И хоть меня упорно к дому
дороги звали и вели,
не принимал, как аксиому,
я притяжение земли.

А в день, когда неторопливо
я возвращусь в свое село,
разудивленно ахнет ива
во все метровое дупло.

Вернусь… Осядет пыль в кювете,
и кто-нибудь из-за плетня
- Где был? –
скупым вопросом встретит
оторопевшего меня.

Рамонь, Рамонь, скажи, не ты ли
те уготовила слова,
являя жесткие, крутые,
но полномочные права?!


Л и в е н ь


Сшибались вверху крутолобые тучи.
Я шел, ощущая осинника дрожь,
и знал, что уже на подходе летучий,
окатный, шумливый и яростный дождь.

Деревья его повстречали поклоном,
а ливень рассерженно громы катал.
Сначала на ощупь прошелся по кронам,
потом заклубился, заклокотал.

Качались дубов узловатые бивни,
и я увидал, до опушки дойдя,
как ветер над полем, наполненным ливнем,
колышет косые колосья дождя.

Но катится вдаль водяное засилье,
и вот затихает бунтующий лес,
травинки собой голосуют за синий,
прозрачный и простенький ситец небес.

И мне не сдержать неуемную радость:
ликуя, во все колокольцы звеня,
в румянцах, в цветных полукружиях радуг
лежит обновленная ливнем земля.


В   м о е м   к р а ю


Мне нравится неба просинь,
и вместе с теплом краюх
люблю золотую осень
в моем дорогом краю.

В краю ковыля и мяты,
в краю, где гудит листопад,
где крытые шифером хаты
на древних курганах стоят.

Где ветер с березою тесно
обнялся на росном лугу,
где каждая встреча, как песня,
еще не слетевшая с губ.

Где после горластого лета,
воздавши хвалу сентябрю,
петух первомайского цвета
таращит глаза на зарю.


Б е р е з ы


Дождевыми нитками
прострочена
роща за утихнувшей деревней.
Осенью,
до перемен охочие,
в охре перемазались деревья.
Милые осенние проказницы,
смуглые российские березы
так стоят они,
как будто дразнятся:
мол, видали не такие грозы!


Л е с н о е


За речкой в красе своей медной
поднялся до самых небес
дремучий, густой, заповедный –
то хвойный, то лиственный лес.

О, эти лесные делянки,
колючей боярки кусты!
Здесь с чайное блюдце белянки
торжественны и чисты.

Здесь ветер колышет мониста –
Листвы драгоценный узор,
 и звездами гаснут листья
над синим покоем озер.

Осины в шершавых накрапах,
берез побеленных стволы
и с детства дурманящий запах
янтарной сосновой смолы.



Б а б ь е   л е т о


Синь-водица,
синь-водица,
ключевая бьет вода.
Не умыться,
не напиться
без мороки и труда.
Полно света
бабье лето –
голубая бирюза.
Из-под веток
бересклета
«волчьи» светятся глаза,
 смотрят бусинки-глаза,
как колышется лоза:
это верная примета –
потаенною тропой
лось оранжевого цвета
в лес спешит
на водопой.


Р е с п у б л и к а   м е ч т ы


Да здравствует республика мечты!
Где тарахтят веселые сверчки,
где дикие, пахучие цветы
бутонов раскрывают кулачки,
где пустозвонят на камнях ручьи:
мол, мы – ничьи,
                ничьи,
                ничьи,
                ничьи…
И эти необжитые края
с большой охотой посещаю я.
Я золотое отыщу руно:
пусть на зубах хрустит морская соль –
днем позже или годом, все равно,
меня дождется нежная Ассоль.
Мне машут, в сказку детскую маня,
Мальвина, Буратино и Пьеро…
Жаль, критик торжествующе в меня
уже нацелил вечное перо:
- Пустое… Бросьте! Как не стыдно вам
в век плазмы, фазотронов и ракет?..

А я не верю выспренним словам,
я не отбился от эпохи.
Нет!
Не верь и ты, пожалуйста, ему:
еще ракета не чертила тьму,
а человек мечтой коснулся звезд
и не сумел сдержать счастливых слез.
И если ты находишься в пути,
к заветной цели устремился ты,
то прежде чем за горизонт уйти,
пройди через республику мечты.


Д е н ь   з а   д н е м…


День за день –
И все смелее, чаще
колобродит ветер
среди ночи,
каждый год
он этой хмурой чаще
безумолку
голову морочит.

Ветер
глушит птиц разноголосье,
лес упрямо
в пасмурень рядится,
день за днем
отсчитывает осень
и боится
в счете ошибиться.


Р о м а ш к и


До зимы
совсем еще немало,
в позолоте
дремлют тополя,
тысячи снежинок небывалых
накидало лето
на поля.

И в краю
заметливых осинок
раскидалась
вдаль,
за окоем,
белокурость
полевых снежинок,
тех, что мы
ромашками зовем.


О с е н ь


Месяц опрометчивый, молодой и рыжий
все свое сияние подарил заре.
Ну а я в сомнении: вижу и не вижу
на коре березовой точки да тире.

И вовек, пожалуй, мне не наглядеться,
как ветрами листья прошивает влет –
неофициальные телеграммы детства
ветер мне охапками под ноги кладет.

Собираю бережно, но не рад я вовсе:
адресатов мало ли есть во всей стране,
может, предназначена золотая осень
мальчику соседскому,
а не мне?


П о с л е д н и й   л и с т


Старый сад отшумел,
       отзвенел золотым листопадом,
робкий ветер над ним
       впопыхах потянул свежаком,
поигрался с метлой
       и, как мальчик, зажег под оградой
небывалый пожар –
      алых листьев взъерошенный ком.

Бьется лист на ветру,
      и не раз, и не два, и не двадцать
с удивлением дворник
      поводит озябшим плечом,
бьется лист поутру –
      и не хочет никак оторваться
этот чудом оставшийся,
      рваный и рыжий клочок.


З и м н я я   к н и г а


Покосилась под кровлей слега,
стали окна намного кривей,
непутевые наши снега
замели старый дом до бровей.

Разошелся мороз-старина,
колонковою кистью нанес
на седые квадраты окна
голубые хрусталики звезд.

Я без дела в избе не сижу
и, треух опрокинув на чуб,
 прямо в утро лесное вхожу,
запахнув поплотнее тулуп.

И меня под опеку берет
на грачиного цвета клочках
церемонная свита берез
в накрахмаленных воротничках.

А во мне моя радость жива,
вижу я, как без устали тут –
на пороше – следов кружева
хитроумные зайцы плетут.

Я, пожалуй, себе не солгу,
что под пение пестрых синиц
открываю на каждом шагу
уйму новых и мудрых страниц.

Но ни слова о дерзкой весне
в этой книге лесной не прочел.
Неужели послышались мне
перезвоны весенних ручьев?


Р а з д у м ь е


Может, кстати, а может, некстати
клены тянутся ветру вдогон
и в какой-то бревенчатой хате
чуть затеплился в окнах огонь,
в поздний час что-то шепчут березы,
утопая по пояс в снегу,
ветер жестким февральским морозом
задышал, будто конь на бегу.
Приутих он над братской могилой
и, от белых снегов захмелев,
ввысь рванулся – и с прежнею силой
зазвенел, закружил по земле.
И, как шлейфы невидимых платьев,
потащил паровозов дымки…

Может, кстати, а может, некстати
вспоминают детей старики.


*


Прабабки с пыльными платками,
с сухим пергаментом лица,
мы все в большом долгу пред вами
за жизнь и небо без конца,
за красоту родного края,
за русскую простую речь…

Мне даже жаль, что нету рая,
чтоб можно было вас сберечь.


М а р т


Февраль на редкость был погож и ласков,
под снегом зябь еще лежит во сне,
последние досматривает сказки…
А на селе готовятся к весне.

От мест рамонских до холмов Задонья
пока еще чисты полей холсты,
но лемехов блестящие ладони
перевернут тяжелые пласты.

И солнце по-хозяйски озирает
просторы набухающей земли,
о черноземном, долгожданном крае
уже тоскуют где-то журавли.

За синь-морями, тридевятым лесом
и журавлям лететь пришла пора.
…Который день в колхозе под навесом
ревут громкоголосо трактора.


М о л ч а н и е


Опять проскачет листопадов конница,
и первый снег на землю упадет,
и снова осень давняя припомнится,
припомнится тот сорок первый год.

…Какой туман! Он пахнет, как антоновка
в том довоенном бабкином саду.
С тяжелой домодельною котомкою
я к пристани за взрослыми иду.
Визжат колеса. Кони измочалены.
Дымится за кюветами стерня.
А впереди – мешки, баулы, чайники.
И мать боится потерять меня.
И я смотрю глазами удивленными,
мне кажется, земля уже не та:
все меньше голубого и зеленого,
лишь черные и красные цвета.
Черна вода – зеленою была она.
Алеет день – а был он голубым.
И солнца нет – одно пятно багряное
летит,
      летит,
            летит
                сквозь черный дым!
Летит, врезаясь в дым краями рваными,
и равнодушно смотрит с высоты
на нас и на красноармейцев раненых,
на темные корявые бинты.
Течет река, тяжелая, небыстрая,
 долбит сапер у сходен топором.
И вот к скрипучей деревенской пристани
причаливает медленный паром.
И, отпихнув безусого начальника,
от суматохи яростны и злы, кричали бабы:
- Поскорей отчаливай! – и обнимали потные узлы.
А надо всеми плачами, над руганью,
над сутолокой беженской – вперед
в резиновых, в охотничьих, с раструбами –
широкомордый мужичище прет.
Нет, он не прет. Разбухшею корягою
врезается в людской водоворот,
и на меня – позванивая флягою –
победно надвигается живот.
Я не кричу – и отступаю молча я
и падаю – куда, не знаю сам,
 и падаю – и белизна молочная
ударила, стегнула по глазам.
Мне помнится: из пустоты, из марева,
из заново родившегося дня
возникли вдруг лицо в повязке марлевой
и руки, приподнявшие меня.
То был солдат.
Его повязка бурая,
казалось, очень белою была.
Смеялся он:
   - Ну что, пацан, нахмурился?
Плохи, видать подводные дела!
И к этому мордастому, с раструбами
они пошли – бинты, бинты, бинты –
солдатскими, тяжелыми и трудными,
шагами неизбежной правоты.
И тот застыл. Оторопел. Попятился
и оглянулся: за спиной – река,
а впереди – лишь ненависть…
И пятнами пошла его угрявая щека.
Молчал паром, катились волны тусклые,
и бакены качались на мели,
две бабы, истомленные и грустные,
слепого парня берегом вели.
А у перил подлец стоял растерянный,
стоял, поклажу теребил свою.
Глазами весь паром его расстреливал,
расстреливал, как недруга в бою.
И он бежал рыбацкими причалами,
где между кольев жухлая трава
     .    .    .    .    .
Так я впервые понял, что молчание
Сильнее, чем жестокие слова.


З О Л О Т Ы Е   П Е С К И


М а я к о в с к и й   р а н н и й


Словно гладиатор в древнем Риме
к стае злобно воющих зверей,
дерзкий выходил, непримиримый,
ранний Маяковский из дверей.
Под бровями чуточку раскошены
по-людскому жуткие глаза
так сверкают в публику роскошную,
что невольно затихает зал.
Стих метался в полутемном зале,
рифма будоражила и жгла…
А поэт в светлеющие дали
зашагал сквозь годы и дела.
Миллионы на земле прохожих
без следа оканчивают век.
Где сейчас он, на вулкан похожий,
тот многоэтажный человек?

Вклеен в толщину томов навечно,
но совсем живой – такой, как вы,
бродит он, пока никем не встреченный,
на просторных улицах Москвы.
Деловитый, все такой же дюжий,
беспокойный, молодой и ранний,
он идет, расплескивая лужи
мемуаров и воспоминаний.


Б а г р и ц к и й


Неба синяя роздымь.
Черноморское детство.
Хитромудрые звезды
над бывалой Одессой.
А в бывалой Одессе
Не такое бывало:
жигулястые песни
шантрапа распевала.
Украинцы и греки –
полосатые груди.
В море сходятся реки,
звезды, шхуны и люди.
Море сильных качает
и качать не кончает.
Море криками чаек
капитанов встречает.
Было время – трепалась
в этом шалом просторе
шевелюра – что парус –
над глазами, как море.
Травят шкоты матросы,
и подходят те сроки
звезд пшеничная россыпь
переплавится в строки.
В окна кухонь и спален
бьют высокие волны.
Мир, наверно, составлен
из рассветов и молний.
В наш привычный уют
волны яростно бьют.
Мы волнуемся, спорим,
 и в любом нашем споре –
необузданный морем,
он – с глазами, как море.
И хотите – не верьте,
но в Одессе есть площадь,
где веселые ветры
стаксель старый полощут.
Где шипастые ветки,
где надежные руки,
где сливаются ветры,
песни, звезды и звуки.
Не такие шарады
в Одессе бывают…

…Уплывают шаланды –
В синеву уплывают.


И н о с т р а н н ы е   м а р к и


Я помню, в дни эвакуации
следил, терзаемый тревогами,
как обмороженными пальцами
мальчишки глянец марок трогали.

Восторженно гудело, ахало
и приходило в изумление
невозмутимое Малахово,
его мальчишье население.

А эти девочки алтайские –
с платками яркими, немаркими!
Их чуть не за косы оттаскивай
от жестяной коробки с марками.

Теперь мне не забыть, наверное,
тот край с калеными рябинами,
где детство строгое, военное
глядит глазами ястребиными.

Там над березовыми колками
другое занималось зарево…
Я лишь зенитными осколками
великодушно всех одаривал.

А марки пуще всякой редкости
тогда показывал приятелям,
и чувства настоящей ревности
они в глазах своих не прятали.

Бывало, дождь в окно названивал.
Мы вместо школьной географии
читали мудрые названия
колонизированной Африки.

Мои французские колонии!
Ваш берег днищами карябали
под парусами зарифленными
миниатюрные кораблики.

Ребята просьбами замучили
и, хоть иди кому пожалуйся,
с утра до вечера канючили:
- Ну подари одну, пожалуйста!

Зимой в мороз сорокаградусный
с дровами туго и с питанием.
Был для меня тот год нерадостный
особо тяжким испытанием.

Я перестал жалеть коллекцию
(прощай, беспечное ребячество!)
и с головой ушел в коммерцию,
в непостижимое делячество.

Я походил на истукана,
а щеки полыхали краскою,
когда брал соли полстакана
за красоту мадагаскарскую.

Но, с детством распрощавшись начисто,
не потерявшее значения,
я не могу назвать чудачеством
филателистов увлечение.

Где он сейчас, мой мир затерянный?
Великолепные и странные,
меня нехитрыми затеями
волнуют марки иностранные.

И все стоят в воображении
суровой памяти моей
почтовые изображения
людей, и неба, и морей…


Б е л о с н е ж к а


Облаками годы уплывали,
но искал тебя упрямо я,
как жар-птицу в сказках не искали,
Белоснежка милая моя.

Отыщи попробуй, где запрятан
голос твой – слова моей судьбы…
Нет, не знал я, что живешь ты рядом,
чуть побольше трех минут ходьбы.

И всего мне до мгновенья счастья
только площадь надо пересечь.
Я готов любви навстречу мчаться,
жить тревожным ожиданьем встреч.

Все дела и все заботы – к черту!
Лишь – ловить рассыпчатый твой смех
и смотреть, как в золотую челку
звездами ложится первый снег.


П р и м и р е н и е


День остыл, остепенился, замер.
Дым лиловый стелется, и ты
серыми печальными глазами
на меня глядишь из темноты.
Разве раньше ты не понимала,
радости тревожные дарив,
не богато, даже слишком мало –
половинка счастья на двоих.

Время! Дай мне прошлого коснуться.
Не гони вперед и не мани.
Знаю: обязательно схлестнутся
с силою все слабости мои.
С нежностью воюю, с безмятежностью.
Беспокойство не дает мне спать.
Я тебя низвергну
и опять
примирюсь
с твоею неизбежностью.


З а б о т а   м о я


Черные цветы –
чернота азиатских глаз…
Задыхаюсь от вашего
дикого запаха.
На советском востоке
забота моя родилась,
ну а я – уроженец
советского запада.

Тропы нас вели,
поезда в непогоду везли,
письма встречные шли,
и, пронзенные стрелами-строками,
колотились сердца
на краю Ойкумены-земли,
в самом центре земли,
обозначенной новыми стройками.

Неприступность плотин
и раскованный лед путин –
это мы. Почему же
в душевном волненье и трепете
я уверовал в то,
 что когда-то сойдутся пути,
что меня непременно
вы где-нибудь встретите?

Азия и ты,
черноглазая, - не на беду,
 ты любовь моя разная:
строгая, добрая, давняя.
Я охапки улыбок
на синих лугах наберу,
принесу тебе радость
за тысячу дней до свидания.


Д р у г у


Убиваться не нужно,
слезы вытру с лица.
Мне казалось, у дружбы
не бывает конца.
Ни конца, ни начала,
ни зорь, ни седин.
Ветер к сваям причала
жмет флотилии льдин…
Календарные даты,
пустая печаль.
Понапрасну когда-то
я тебя повстречал,
повстречал и поверил,
что в цеха и забой,
в институтские двери
войдем мы с тобой.

Мы б такое сумели,
такое смогли,
если б дружбу от недругов
уберегли!


И с п а н с к а я   б а л л а д а


Плыло,
пылало,
пылало лето –
солнц золотые костры.
Наши сандалии и штиблеты
коробились от жары.

А в пекле проспекта,
почти неживые,
в газонах цветы,
от жары догорая,
смотрели,
как лето клянут постовые
и за город мчат
голубые трамваи.

Июльские дни
уходить не торопятся,
а вечер настанет –
и вот
на наших плечах
отдыхает солнце,
уставшее от забот.

Было лето.
Помнишь это?
Запомнил же это я.
Было лето.
Было лето.
Были кругом друзья.

И ты выговаривал со старанием
русских слов небогатый запас –
и все о ней,
о своей Испании, -
любви не тая,
не жалея прикрас.

- В Испании
вина, как небо, прозрачны…
- В Испании
женщины, словно кометы…
- В Испании
пьют, хохочут и плачут,
бренчат на гитарах,
стучат кастаньеты…
- Да есть ли еще где
края такие,
о, Санта Мария,
святая Мария!..

Одесское лето бросается в август,
и краны скрипят в порту.
Я помню, как билась
в глазах твоих радость,
слова застревали во рту.

Но знал ли тогда ты,
прощаясь со мною,
что родина вдруг
обернется тюрьмою,
что ты не услышишь
свои кастаньеты,
а только чужой, нарастающий стук?
И горько поймешь наконец ты,
что это
стучит жандармский каблук.
 .      .      .      .      .      .      .      .      .      .      .      .     .      .

О, Санта Мария,
 ты глохнешь от стона,
но что же молчишь ты
и прячешь глаза,
когда обращается Барселона,
из каменных камер кричит Барселона
в святые твои небеса?

Нет, ты не ответишь ей внятно и четко,
но знаю,
ослепший от тьмы,
товарищ
однажды сломает решетку
и выйдет на свет из тюрьмы.

Тогда берегитесь
тюремные здания,
франкистских штыков частоколы косые!
Дрожите от страха!
Недаром
Испанию
учился любить он
в Советской России!


З о л о т ы е   п е с к и


Говорили: «Зачахнешь ты там от тоски,
миф досужих людей – Золотые пески».

Золотые пески.
Золотые пески.
Навсегда вы останетесь сердцу близки.
Берега – зелены, облака - высоки,
и горячего солнца густые мазки.
Золотые пески.
Золотые пески.
А над ними плывут облаков лепестки.
И ловки и дерзки
волн веселых броски
на пески,
на пески,
на пески,
на пески.
Пляжей желтых куски
щедрым морем лежат залитЫе.
Золотые пески.
Золотые пески.
Золотые.

      Варна.


Я н в а р с к о е   у т р о
                (С болгарского)

Из двухоконной тишины несмелой
ты слушаешь сердцебиенье дня,
в трамвае он проносится, звеня,
гремит по мостовым оледенелым.

Ты видишь: трубы дальнего завода
пускают в небо первые дымы,
и пристань, краны выпростав из тьмы,
целует нос бродяги-парохода.

Ты празднуешь, припав к гудящей раме,
рожденье светлой жизни за окном
и радуешься встрече с зимним днем,
посеребренным южными ветрами.

А в этот ранний час за топорище
уже берется дровосек в лесу,
и кочегары держат на весу
лопат отполированные днища.

И ты свой день рабочий начинаешь,
впечатав в пальцы грань карандаша,
стихотвореньем начатым дыша,
голубизны начало повторяешь.

Чтоб ямбом вылепить поля с сугробами
и вновь зажечь рассветный луч в окне,
поведать людям о январском дне
и нежными словами, и суровыми.


С л о в а   н е   п р о   з а п а с


Слова, которым в сердце тесно,
во мне предательски живут,
они в полет не рвутся песней,
а попросту чего-то ждут.

Но и словам приходит время,
не зря они во мне болят,
я знаю, что стихотворенья
меня дотла испепелят.

И в миг, когда с лебяжьим криком
на землю грустную паду,
в своем бессилии великом
слова я новые найду.

И вопреки манере пресной,
их жарко выдохну для вас
и захлебнусь последней песней,
написанной не про запас.


С О Д Е Р Ж А Н И Е


   «Путь к звездам начинается с земли»
БАШЕННЫЕ КРАНЫ
   Воронеж
   Сережка с улицы Бетховена
   Голуби
   Башенные краны
   Дружинник
   Памятник Никитину
   Времена грамматики
   Наташка
   Огонь
СТОЛИЦА ДЕТСТВА
   «От суеты рыбацкого причала…»
   Рамонь
   Ливень
   В моем краю
   Березы
   Лесное
   Бабье лето
   Республика мечты
   День за днем…
   Ромашки
   Осень
   Последний лист
   Зимняя книга
   Раздумье
   «Прабабки с пыльными платками…»
   Март
   Молчание
ЗОЛОТЫЕ ПЕСКИ
   Маяковский ранний
   Багрицкий
   Иностранные марки
   Белоснежка
   Примирение
   Забота моя
   Другу
   Испанская баллада
   Золотые пески
   Январское утро
   Слова не про запас


Рецензии