гоголевская ложь

«Мой брат играет на губной гармонике. Моя сестра читает. Сначала выучите азбуку губных, заднеязычных, зубных, буквы, которые жужжат, гудят, как шмель и муха-цеце. После какой-нибудь гласной станете отплевываться. В первый раз просклоняв личное местоимение, вы ощутите одревенелость в голове.»
Набоков

Тягучие стоны, вой, воронье гарканье и животное похрюкивание, металлический звон и гуслярный плач – стоит только повнимательнее прислушаться к протяжному скрипучему лаю половиц. Строки отживших произведений не будут ждать, пока у читателя раскроются глаза на то, как прямо перед ним лицо, вполне еще человеческое секунду назад, щетинится и оборачивается волчьей пастью, не будут ждать услышавшего и увидевшего них, через них, через стекольную их поверхность – произведение течет, часто – бежит, несется со снесенной с плеч головой вперед, иногда пропуская даже овраги, в которых покоятся его собственные герои. Произведения вроде таких – воронки, в которых читающий бултыхается, пытаясь на ходу научиться видеть и слышать, но вот беда! он – младенец.

Скрипяще – визжащие колеса, подпрыгивающий с каждым покачиванием брички путешественник – это о последних произведениях Гоголя, которые сами собой, одной структурой своей – такого рода воронки. Безумие их крутится на силе собственного безумия, но вот ранние произведения! ранние проложенные гоголевским пером дороги в глубины человеческого сознания, когда еще на свет не родился ненавистный логикой и мной «маленький человек» - точнее, когда он был таким же младенцем, как читатель и гоголевское перо, если смотреть на него холодным взглядом обожателя символов и гребли без правил. Молодой, живой, еще не увлеченный до белой горячки христианством, с горящими красными щеками, как герои его, как поля маковые, широкие, украинские просторы – Гоголь строит фольклор, фольклор чудесный, свистящий мечами и гарцующий вороными конями, но пристальнее всего наблюдать стоит за тем, как камень за камнем, еще не с такой одиозной увлеченностью, какая появляется в более поздних рассказах, автор прокладывает дорогу к этому самому миру образов, миру потустороннему, существующему не рядом с ним и не рядом даже с его героями, хотя – вот он! в Днепре бушующем, а сторонний, горячий – адский, именно такой, из какого вылезают гоголевские черти «Вечеров». Углубление в человеческое подсознание – важно то, что это не обилие психологизмов, как у Тургенева или Достоевского, которые ими упивались до краев девственных пейзажей, а именно описание чего – то ненормально фантасмагорического, полусонного, полуфольклорного – быль и небыль разом, сказка и реальность, спорящие друг с другом, чей черед водить – просторы, дали – вот ранний гоголевский фольклор.

***
«Ночь перед Рождеством»

Летящий по небу на черте кузнец знать не знает, что происходит под ногами его – обернуться – пропасть позади. Впереди его ждет Петербург, громадой вырастающий из – под земли, ждет цель, благая, только вот по – мужицки глупая: достать черевички любимой девушке, красавице, да холодом глаз блестящих красивой. Черт несет за собой не только мечты кузнеца Вакулы, не только его самого, но и время повести, неосознанно – всех ее героев, повествование, которое в по – волчьи рассвирепевшей метели превращается в вальпургиеву ночь. Непроглядная ночь ложится на хутор, и уже не разберешь, где чье лицо – не видишь на метр перед собой и идешь, словно слепой, заблудший, потерявшийся в ночи, а после накатывает диким ревом метель. Именно с метели – с рассвирепевшего природного явления – начинается пейзаж, по – босховски живой, насыщенный лицами, кривыми фигурами колядующей молодежи, ведьмы, черта, головы, в центре всей вакханалии – кузнецом и возлюбленной его. Метель и пурга приносят на белых крыльях нечисть, спрятавшуюся до этого в темноте, пурга – это не только снег, который исхлестывает лицо до наливающегося красным носа, пурга – это налет на душу человеческую, на души людей целой деревни, на распоясывание и дикое, ведьмовское веселье, которое сметает застывшую в ожидании бури тишину ночи – буря наступает. Люди хохочут, колядуют, ходят от дома к дому, радуются, шумят, дерутся – лица кривятся, и уж действительно не разберешь, что происходит на улицах из – за шума и визга. Звуки словно были похоронены вместе со всеми жителями деревни до наступления метели – гам становится звеняще-гудящим только с тем, как расходится по краям хутора ночная тишина от налетающего снега. Ночь перед Рождеством превращается в финальный карнавал нечисти, вырвавшийся из – под глубоких слоев земли и перенесшийся в человеческую деревню – последний бесовской выкрик, за которым с покорным спокойствием наблюдает освещенный лик девы Марии в императорском дворце, за которым наблюдает кузнец Вакула. Люди перестают различать друг друга – Гоголь вводит новых персонажей (я намеренно говорю «персонажей», а не «героев», потому как такой поток новых лиц – яростно драматический) с такой же скоростью, с какой они пропадают из вида – жизнь кипит на улицах, в домах, люди сами знают друг друга не лучше, чем знает их читатель: «вот, есть в деревне такой – то такой – то пан, есть еще и этот, и вот этот» - вот и вся информация, но этих обрывков достаточно, чтобы закрутить воронку, запустить нового колядующего, испугавшегося и непонимающего, что происходит вокруг него – читателя, в самый центр повествования. «Бал», скорее, а не колядки, происходит не вокруг кузнеца Вакулы и даже не вокруг Оксаны, но перед людьми простыми, казаками, молодежью, каждый становится негласным участником общей вакханалии. Гоголевские герои вечно говорят о каких – то пустяках: о деньгах, о посадке репы или свеклы, о пшенице и способах вышивки крестиком так, чтобы случайно не уколоть мизинец – и никогда о происходящем вокруг них. Бабы бранятся в конце «Ночи», негласно ругаются хуторские «дворяне», запрятанные в мешки и под мешковыми масками неузнанные собственными детьми – никто не обращает внимания на черта, на ведьму, на летящего Вакулу – никто не замечает украденный с неба месяц! Люди остаются погруженными в свою мелочную суету, когда вокруг них разворачивается целая легенда, сказка – то, что ложится в основы фольклора. Поток человеческих лиц остается потоком человеческих лиц даже с переходом суток на день рождества – мысли о звеняще-леденящем, божественном и светлом посещают одного только кузнеца, видимо, единственную чистую душу на хутор; голова* силится думать о Боге, но воображать страсти с местной ведьмой куда интереснее для его думы – не для души. Христианская правда – или хоть какая – то правда, религиозная или нет, существует только в мыслях Вакулы и только мыслями его ограничивается – другим она не ведана, другие даже не смотрят в ее сторону.

Утром все теряют свои хвосты и рога, становятся совсем как люди и говорят совсем как люди – силятся очень!

***
«Страшная месть»

Трепещет днепровская вода от края до края, и не сыскать другой такой реки – гоголевская природа, как и время, пребывает в вечном движении, никогда не останавливается, сливается в единое с героями, продолжая их сбитые скулы горами, подбородки – покатыми склонами, слезы – реками и дождями. «Страшная месть» - чудеснейшее описание природы, живой, блещущий пейзаж, в который вплетаются, вторгаются прорубью люди, а не наоборот: то фольклорное «махнешь рукой – махнешь крылом – ветер подует», то человеческое продолжение природы и заимствование у нее качеств – Гоголь упивается этим, доводит отношения человек – природа почти до психологизма, в котором он был не мастером пера, но похвальным тружеником. Колыхающиеся от человеческого присутствия описания украинских раздолий переплетаются с героями – такими же размытыми на общем фоне, как герои «Ночи*»: жизнь течет вокруг них и разбивается о скалы, но их жизнь, их индивидуальное, происходит только рядом с ними и не выходит – не может выйти за грани восприятия героев, хотя здесь происходит самая большая гоголевская шутка – его всезнание, которым он увивает главы, а читателям приносит эдакий ящик Пандоры и говорит, улыбаясь широко: «Открывай». Сосредоточение сюжета на картинах природы и главных действующих лицах со свистом пуль прорывается историями других казаков, описаниями сражений – глупых, к слову, но не потому, что они не искусны, а потому, что казаки в принципе горячи на кровь и голову; действиями, событиями: начало – свадьба, конец – легенда. Герои Гоголя узнают все «через двадцатого соседа», все «Вечера» построены, как огромный сон внутри сна, повесть внутри повести, и только он, величавый, большеносый, возвышается над всем этим, заранее ведая о происходящем, но нагло подшучивая над читающим – личность колдуна, как и армия мертвецов, не сразу становится очевидной, но больнее всего вгрызается богатырь: «Но кто среди ночи, блещут ли не блещут звезды, едет на огромном вороном коне? Какой богатырь с нечеловечьим ростом скачет под горами, над озерами, отсвечивается с исполинским конем в недвижных водах, и бесконечная тень его страшно мелькает по горам? Блещут чеканенные латы; на плече пика; гремит при седле сабля; (как чудно подлец заостряет металлическое внимание на звуках – побрякиваниях, звоне, цокоте!) шелом надвинут; усы чернеют; очи закрыты; ресницы опущены – он спит. И, сонный, держит повода; за ним сидит на том же коне младенец-паж и также спит и, сонный, держится за богатыря. Кто он, куда, зачем едет? – кто его знает.» - вот только он, автор, улыбаясь, должно быть, от щеки до щеки, прекрасно знает, да не расскажет до самого конца, а потом выльет диким водяным потоком на головы испугавшихся зрителей со сцены все и сразу – рубить, так уж с плеча!
Поход с храбростью человеческой наперевес в глубины потаенного и дьявольского* влечется не через дикий карнавал, не через прямое присутствие самого, собственно, черта (хотя прямо передо мной стоит во весь рост колдун), а через постоянное присутствие первородного и природного рядом, при том незамеченного, слитого с человеческим до того, что глаз ненамеренно пропускает это: «у тебя волчье сердце, а душа лукавой гадины»; «и, зашипев и щелкнув, как волк, зубами, пропал чудный старик»; «Христа ради! И свирепые волченята не станут рвать свою мать, дочь <…>» - но самое абсурдное – «и весь Днепр серебрился, как волчья шерсть среди ночи».
Особенно любо, как лицо колдуна, еще секунду назад человеческое, щелкает, шипит, скрипит, видоизменяется на глазах у всех за считанные секунды, покрывается шерстью, вздымается, раскрывает пасть и сверкает белыми звериными зубами – вот, где человеческое сливается с животным, уже с природным, впервые крепко берется с ним за руки и дальше идет вдогонку, никогда его не отпуская до того, что Днепр – душа человеческая, душа казачья и душа главного героя, буйная, дикая, неостановимая и широкая, становится похож на волка; природа совершает круг, глядит на созданий своих и вбирает их в себя, протягивая лестницу вниз для человека – для сравнения, для уподобления, для слаженности. Бушует река – скрипит зубами волк, скалится медведь – человек плачет, человек стонет, воет; главные волки здесь, на Днепре – те самые двое братьев, с которых Гоголь начинает свою игривую манеру богатырской легенды с загадкой.

Начало – свадьба, радость, середина – ребенок, семейная жизнь, конец – смерть, горе, и снова, теперь уже в легенде – радость, жизнь бок о бок, смерть, горе. Единственное, что остается неподвижным и при этом постоянно движущимся, присутствующим немым свидетелем вокруг слепых геройств – река. Поля, Днепр, просторы, деревья, животные, в конце концов, сменяющие друг друга, но всегда остающиеся одинаковыми. Обновленная, законченная и не имеющая конца, вечно старая и молодая, хватает себя за хвост природа, человек – мир.

***

Невозможный мир, фантасмагоричный, бодрствующий только «на пол глаза», мир огромных носов, звонов, стеклянных стуков, народных песен, скрипучих коридоров и плачущих лошадей – самого большого шутника и самого одинокого христианина.

пометки:

1. голова — главный в украинском хуторе; Гоголь использует слово «голова» во всех  рассказах «Вечеров на хуторе близ Диканьки»
3. имеется в виду «Ночь перед Рождеством»
4. демоническое больше связано с терзаниями и страданиями души, с лермонтовским и врубелевским демоном, у Гоголя же в рассказах танцуют на переплетах страниц именно черти, дьяволы


Рецензии