Старообрядцы часть 3 глава 4

                Бабушка Матя
                Год 1950
         – Кричи, кричи, милая, легче будет, - приговаривала повитуха и нежно гладила по голове Надежду, измученную за сутки предродовыми схватками. Она, то ползала у ног бабушки, то валилась в постель и, наслаждаясь короткой передышкой, наблюдала за алыми ягодами бузины: они неподвижно стыли за окном, под тяжестью снежных хлопьев, которые кружили и кружили, вырываясь из кромешной тьмы в полоску света.
         А кричать есть от чего. Пред глазами стояли кровавые строки, 
 избавиться от них не было возможности: «Если б ждала девкой, отслужил и вернулся бы к тебе, а теперь решай свою судьбу сама».         
       – Ой, ой, как больно, бабушка, бабушка миленькая, но когда-а-а?!
       – Скоро, скоро, голубонька, кричи, кричи, милая!
       – Господи! Как жить тепе-е-ерь?
       Перед глазами мелькнула чёрная бездна проруби, с кромкой сахаристой белизны. Пожалуй, это разрывающее утробу чудовище упрятала бы за девственной белизной, но самой?! Нет!.. Нет!.. Страшно! Не хочу!..
       – А-а-а-а!.. Мама!.. Мамочка!..
       Перед глазами всплыл милый образ: развивающиеся на ветру буйные кудри, украшенная васильками кепка набекрень, раскинутая в разухабистой удали гармонь-двурядка. И её рвущийся в огненной пляске подол, подгоняемый неукротимой дробью каблуков.
         – Ой, миленький!.. За что?.. За что?.. Бабушка-а-а!.. Нет! Нет!.. Я  докажу свою верность. Ты вернешься, сильнее полюбишь за мои страдания. А-а-а-!..
        ... Какая оглушительная тишина!.. Что это?.. Всё?.. Писк?.. Ничего себе писк… Кто там? Нет, не хочется даже глазами шевелить.
        До сознания пробился голос старушки:
        – В рубашке родилась – счастливой будет.
       В душе шевельнулась ревность: «Она в рубашке. А кто с меня снимет рубища?». Надя физически ощутила обнажающие, обжигающие взгляды односельчан и содрогнулась
         – Бабушка, что она так орёт?
         – Знать начётчиком* будет с таким голоском-от. Да и как не орать, голубонька. Знает о судьбинушке сиротской, как не знать. Ты теперь, что вдовица, дитёнку, не отец, мать – сама сирота, от печалей к немощам, от немощей к печалям. Вот и исходится криком, тебя и себя жалеючи. Исправиться бы тебе у какого-никакого беглого попа - глядишь, и размыкались печали Божьей милостью. Раньше, как оборвалось апостольское преемство священничества, бывало, проведут по дворам козла отпущения, выговорят, выплачут на его садовую голову все прегрешения, заведут в глушь лесную, или даль степную, чтобы в муках размыкал грехи людские, вернул радость, да любовь в сердца горемычные.  И не одна сквалыжная душенька не позарится на дармовщинку, бёгом бежит от него – душу спасает. Пока жил в людях страх Божий, оброненную горошину не поднимали – а ну как недобрый человек с худыми мыслями бросил?
 А одна «премудрая» старушонка что удумала: трёхлетнему ребятёнку - несмышленышу исповедалась, и преставилась спокойнёхонько, а дитя в скором времени свалилось на печь железную, да обварилось, насилу спасли, а рубцы безобразные на ручонке, и боку так и остались памятью об искупительном подвиге за грехи любезной бабушки.  А ты лежи, лежи, отдыхай, набирайся сил. Ещё не всё…
         Бабушка обмыла ребёнка, пеленая, приговаривала:         
         – Вот и смыли рубашечку, теперь в пелёночки тёплые
завернёмся. Ишь как ножонками сучишь. Побежать хочешь? Не убежишь, моя голубонька... Вот так... Давай, выпрямляй ноженьки, чтоб резвые, да крепкие росли, и ручки - закорючки свивальником совьём, чтоб носишко не царапали… Ложись в зыбоньку, спи да подрастай скорее… А-а-а!..
       – Смешно говоришь, бабушка. Как она судьбу может знать?
       – А как же, голубонька? Вы молодые, красивые с ухажерами по кустам, милуетесь, сладко целуетесь и думаете, никто вас не видит. Ан, нет. Ангельские душеньки схоронятся в берёзовых косоньках, любуются на вас, выбирают родителей. А высмотрят, выберут и ждут своего часа, чтоб под фатой невинности слететь в ваши объятья. А не покрылась фатой, знает душенька, что мыкаться ей незащищённой, без покрова смывать твой грех слезами горькими… Баю-баю-баиньки, спи, моя горюнюшка.
        Надя купалась в тишине, опустившейся на истерзанное тело, плела канву мыслей, искала выход из тупика. Но мрак, окутавший землю, не пропускал в душу ни одного лучика надежды. Чем больше думала, тем сильнее сгущался, становился вязким, уплотнялся и сжимал сердце тисками.
         – Господи! Что я наделала?!
         Слёзы хлынули неудержимым потоком, и снова боль обжигающим обручем, сковала поясницу и низ живота.
       – Ой, бабушка! Миленькая бабушка, ой, больно как!
       – Ничего, ничего, голубонька… Давай погладим животик… Потужься, потужься. Вот так… Умница!.. Теперь отдыхай и набирайся сил!..
       Бабушка управилась с делами, оправила постель, присела на табуретку возле кровати, зацепила ногой петлю люльки и, покачивая орущую девчонку, начала гладить рыдающую Надю:
       – Поплачь, голубонька, поплачь. Горючие слёзы раскаяния, словно крещение – смывают с души накипь греховную, облегчают. Не мало поплакать придётся с грехом таким. Засыпай. Утро вечера мудренее… Баю-баю, люшеньки, а-а-а… Вот горластая какая! Тёпленько, сухонько, спи себе, посапывай…
       – Бабонька, а что за попы такие "беглые", они что - из каталажки сбежали?
       – У тебя две мельницы: одна мелет вздор, другая чепуху. Помнишь Петра Петровича старенького, к которому водила тебя в детстве? Кристальный, беспорочный человек был, грамотный, хорошо знал писание. Всех исповедал, исправлял душеполезными беседами, только крестил, да не венчал. Пока он не побывшился*, все старушки древлеблагочестивого толка тайком собирались к нему на службы. Помнишь, помогал тебе с титлами разбираться, когда отца на фронт забрали. Тогда и крещение никонианское исправил тебе. При отце-от не смели и молвить про матернюю веру. Он и к своей-то не особо привержен был, а про истинную Христову и слушать не хотел. А Пётр смалочку возлюбил слово Божие – всё к соседу Евстигнею бегал. У него выучился церковной и гражданской грамоте. Отец бывало, к делу начнёт приставлять, а у того из рук всё валится, окромя книг, ни к чему интереса не имел. И бивал отец, и ором вразумить пытался – всё, как об стенку горох. Потом и вовсе из дому ушёл истинную веру искать. Много походил по матушке-России, ко многим толкам приставал, везде его уважали, но нигде долго не задерживался: только отступления от веры обнаружит - сразу уходит. Потом на фронт добровольцем ушёл. В сорок третьем вернулся без руки. Озлоблённый, опустошённый, а тут сестра одна мыкается с пятью мальцами – на мужа в первый год войны похоронка пришла. Начал ей помогать, отогрелся душой, всё поговаривал: «Пол мира прошёл, а истинную веру дома нашёл. Она - в служении ближнему, да в любви ко всему сущему».
         Его Господь от никонианской церкви уберёг. Есть такие и в господствующей церкви, что образование духовное получали,  приход имели, а спознают о богоотступничестве в повреждённых молитвах - пускались в бега, приставали к старообрядцам, вели бессребреническое служение, переходя из одного поселения в другое и справляя все требы. Вот таких-то угодников Божиих и зовут "беглыми". 
         Надя смотрела как трепетный огонёк керосиновой лампы, который дробился на острые лучики. Они вытягивали, сжигали боль души, возвращали покой. И только крик малышки рвал и рвал равнодушную тишину, требуя вернуть украденное счастье. Постепенно и она уснула. Бабушка начала поклёвывать носом, всё реже встряхивать зыбку…
        Загремела щеколда ворот. Неровные шаги прочавкали по
 грязеснеговому месиву до крыльца, пробухали по ступеням, пнули застонавшую сенную дверь и спрятались за грохотом опрокинутой лавки с чугунами и вёдрами.
          Послышались ругательства, дверь распахнулась: с клубами холода, ввалилась расхристанная Марфа. Растрёпанные патлы*, выбились из-под полушалка, съехавшего на бок, свисали на
глаза. Фуфайка, застёгнутая третьей пуговицей в четвёртую петлю,
усиливала впечатление от кренящейся неустойчивости пьяно-обессиленой позы. С трудом, захлопнув дверь, Марфа опёрлась о косяк бордовой от холода и многочисленных барахтаний в снеговой кашице рукой и загорланила:
                Ой, ты, голубь, сизокрылый.
                Ой, да скажи правдоньку:
                Где ж мой милы-ы-ы-й?
                А твой милый на работе,
                Ой, да на военном-то, на заводе-е-е…
       Крик проснувшегося ребёнка оборвал на полуслове пьяно-всхлипывающее пение. В расширенных глазах, освобождённых от волос резким кивком головы, мелькнуло изумление. До сознания Марфы медленно доходил смысл происходящего.
         – А-а-а! Ощенилась, сучка неблагодарная! Вытягивайся, мать, корми ещё и выб…
        Марфа плюхнулась на порог. Посидела, туго соображая, и начала с усилием стягивать хромовые сапоги, от которых на жёлтом скобленом полу растеклась грязная лужица.
       – Надька, чё разлеглась, иди, сыми сапоги, да поставь сушить.
       Бабушка остановила подхватившуюся Надю, сунула ей петлю от люльки, взяла керосинку и шагнула в темноту кухни, осветив её неровным светом.
        – Марфушка, бросила бы пить. Разве мыслимо бабе вровень с мужиками хлестать? Посмотри, на каку каргу похожа.
        Вздохнув, стянула сапоги, сунула на русскую печку. Отодвинула заслонку и, подхватив ухватом, вытащила из тёплого зева печи духмяные, разомлевшие щи и чугун с янтарной тыквенно-пшённой кашей..
        – Не зуди - на свои пью. У тебя не прошу. По-вашему,
лучше в степи замёрзнуть, да? Все вы смерти моей хотите. У-у-у, ненавижу!
      Бабушка подхватила безвольную Марфу, раздела,  довела до рукомойника, прибрала волосы и усадила к столу. Отхватила от ковриги ломать свежеиспеченного хлеба, положила рядом. Опустилась на краешек лавки напротив Марфы, хлебавшей щи и, подперев голову узловатой натруженной рукой, задумчиво смотрела на дочь. Когда Марфа доела кашу и запила квасом,               
бабушка спросила:
      – Пошто поздно вернулась? Случилось чё?
      – Случилось. В степи заблудились, еле выбрались. Пока дождались очереди, загрузились водкой, снег повалил сплошной стеной. Позамёл, расквасил дорогу: хоть смотри на неё, хоть с закрытыми глазами баранку крути – один лешак. Залетели в колдобину, чуть не опрокинулись.
      Бабушка замахала руками и перекрестилась
      – Что ты! Что ты! Спаси, Господи! Ведь сгноили бы в каталажке. Ни в жись не рассчиталась бы, будь она неладная. Переждать не могли, что ли?
       – Думали - проскочим, да сбились с пути, забуксовали. Хорошо мужики на тракторе сено тянули в Ачуры – выдернули…
Переждать, говоришь? Хорошо, что выехали. Вся степь, что скатерть рождественская. К утру прихватит мороз - и жди потом неделю, пока дорогу пробьют. 100 вёрст, чай, не близкий свет…  Венка, где?
        – Днесь забегал, воды наносил и опять к нам подался.
        – Возьму завтра с собой, поможет разгружать. В школу опять не ходил?
        – Валенки развалились и сапоги – не лучше. Сказал, в ремках в школу не пойдёт, хоть убейте.
        – И убью кровопивца, совсем от рук отбился.
        – Хватит и одного покойника - Егоровна сегодня преставилась. Царство Небесное!
        – Отмучилась, сердешная. Царство небесное! Помянуть бы.
        – Напоминаешься ещё, ложись спать, скоро вторые петухи запоют, а завтра затемно, чай, уйдёшь?
        – Ох, Егоровна, Егоровна, убралась-таки. Сколько говорила мне: «Давай, Марфа, научу тебя премудрости своей, будешь людей врачевать». А я отмахивалась. Помнишь, в 42-м, как Серёженьку мово убили, я ногу сломала? Пока из тайги на коне доскакала, нога, как колотушка, в сапог нейдёт. Наложила Ивановна гипс и говорит: «Надо в больницу тебе». А я отвечаю: «Не стала бы есть и полежала бы, а так ещё и безотцовщину кормить надо». Забралась на коня, да опять к котлам. Сгоношила обед и ужин заодно. Поковыляла к начальнику коня просить, чтобы к Егоровне съездить. Он посмеялся, но коня дал. Пошептала она, понаговаривала, усадила на коня и отправила восвояси. Проспала я ночь спокойно, а утром гипс, что тебе сапог растоптанный 45-го размера, на ноге болтается, только мешает. Попросила мужиков - спилили, перемотала ногу потуже, да так с палочкой у плиты и простояла, пока кости срослись. Великую силу имела, грехов людских на ней не меньше, чем на архиерейских сапогах, потому и не могла долго умереть. Ну, а теперь отмучилась, Царство Небесное.
       – Давай, Марфушка, поспим маненько!
       – Кого Надька-то притащила?
       – Внучку.
       – Опять мокрохвостая! Тьфу!
       Марфа разделась, прошла в горницу, где, в ожидании бури, притаилась под лоскутным одеялом Надя. Но буря не последовала. Заговорила, растопила бабушка неторопкой беседой Марфину злость и усталость. Заскрипели доски на железной кровати, вздохнула под упавшим телом перина. И тишина, вступив в свои права, пошла неслышными шагами от одной измученной души к другой, набрасывая на них лёгкое покрывало целительного сна.
       Бабушка перекрестилась у образов, пошептала молитвы, задула керосинку и расправила натруженные жилы на тёплых кирпичах русской печи. Снег, выполнивший свою миссию, задержавший Марфу от раннего возвращения домой, перестал сеяться на спящую землю. Луна, появляясь в разрывах туч, зажигала разноцветные искры снежинок, которые весело хороводились, радуясь рождению нового человека.

Начётчик - миссионер у старообрядцев 
Побывшиться - приставиться, умереть                Патлы - растрёпанные, спутанные волосы


Рецензии