Некоторые книги...

НЕКОТОРЫЕ КНИГИ...

  Некоторые книги читаешь так. Страницы сразу почти жарко вспыхивают, а твои зрение, сердечко стремительным клином рвутся вперёд, в чистые поля и в тёмные аз и буки. Ледокол эмоций, опьянения, рвущий свиток рукописи. То ли льды по краям трещат, то ли загибаются уголки страниц, обожжённые жаром читательского упоения. Свиваются, обугливаются, исчезают из памяти и поля зрения имена, факты, детали, осыпаются пейзажи, распадаются монологи, испаряются от горячего прикосновения мысли…
  Казалось бы, какое здание человеческого Слова устоит перед этой страстью, не рассыплется бесповоротно в памяти! Но нет, остаётся после жаркого этого погружения некий фарватер чего-то несомненно главного, что ты уже никогда не забудешь, что неистребимо в тебе вовек, как неистребимо в сердечном «истязании» чтением страшное озверение детей в «Повелителе мух» Голдинга. Жар главного долго витает над ещё не закрытыми страницами, опалив тебя той степенью постижения стихотворения, рассказа, повести, романа, которая уже никогда не повторится ТАК всеобъемлюще. Помнится будет всегда, но уже никогда не обдаст всеохватывающим пламенем. «Мцыри не мог выжить!» - говоришь себе, помня То озарение, но оно уже превращается просто в метку памяти, в остывшую словесную магму.
  Но на тлеющих угольках памяти вырастают и вырастают раз за разом, от чтения к чтению новые и поразительные читательские открытия. Они порой, как волны, пробегают по всей поверхности книги. И «сожжённое» уже не кажется второстепенным, обретает свои смыслы, плавится в общем, а из общего, наоборот, расцветают новые значения и красоты.
  И здание возводится и возводится, пока не обрывается сама жизнь твоя.
  Перечитываю «Солярис» Станислава Лема…
  «В зарождении, росте и распространении этого существа, в каждом его отдельном движении и во всех вместе появлялась какая-то осторожная, но не пугливая наивность. Оно страстно, порывисто старалось познать, постичь новую, неожиданно встретившуюся форму и на полдороге вынуждено было отступить, когда появилась необходимость нарушить таинственным законом установленные границы. Эта резвая любознательность совсем не вязалась с гигантом, который, сверкая, простирался до самого горизонта. Никогда я так не ощущал его исполинской реальности, чудовищного, абсолютного молчания.
  Подавленный, ошеломленный, я погружался в, казалось бы, недоступное состояние неподвижности, все стремительнее соединялся с этим жидким слепым колоссом и без малейшего насилия над собой, без слов, без единой мысли прощал ему все».


Рецензии
ОЛЕГ ЧУХОНЦЕВ

ЗАКРЫТИЕ СЕЗОНА
Descriptio

В третью ночь полнолуния задул из степи муссон,
курортный сезон окончен, и шелест приморских листьев,
выжженных за лето до фольги, напоминает звон,
не знаешь, благовест за окном или высвист рецидивистов.

Впрочем, духом нищая, грош ли прятать последний: с пустым чулком
и спать спокойней, чем на купонах, Таврия там, Таврида –
дальше, чем Гзак с Кончаком, туманность с Кучмой и Кравчуком.
Очнешься – в складках бегущих штор птица ли, пиэрида...

Утро как утро, словом, и даже с видом на море, кроме того,
что вид обезлюдевший человечней. Вздумаешь прогуляться –
о, ничего и сказать не скажешь, только и скажешь: о! –
глаза привычно подняв горе с видением Чертова Пальца –

там, над Северным перевалом. Бедный Восточный Крым:
ларьки открыты еще, но редки, на пляже два-три варяга.
Катер с рыбой пришвартовался, жовто-блакитный дым
по водам стелется за кормой в сторону Кара-Дага.

Надо б и нам черноморской килькой свой осквернить язык,
мадеры выпить на берегу, скинувшись с первым встречным,
или с татарином здешним, полою обмахивающим шашлык,
знакомые косточки перемыть и помолчать о вечном.

Изергина, говорят, жива, а уж Альберта нет
(так и запишем в уме в тетрадь без «говорят», пожалуй,
александрийским стихом), однако страшный был сердцеед
этот Альберт, халцедоны резал, как сеттер шнырял поджарый.

И Рюрика нет. Морячок джинсовый, помнишь, как он ходил,
голову вскидывая от тика и с новой всегда девицей,
еще и море штормит, и солнце дерет как терка, а старожил
уже выводит своих мочалок, а ноги – ну застрелиться!

А киселевскую кодлу помнишь? их диссидентский форс?
Идешь, бывало, цветущим парком, щурясь как после спячки,
что-то порхающее чирикает, пряное лезет в нос,
и вдруг – гроб с музыкой – Киселев в своей инвалидной тачке,

битком набитой незнамо кем, по набережной гремит
вниз от спасательной станции и без тормозов как будто
и без выхлопной трубы, это точно – значит, сезон открыт,
и он улетает в весенний космос и гаснет как гроздь салюта.

...Пусто, как пусто в конце сезона, но столько вокруг теней
и так небесный этот пейзаж отчетливо застит зримый,
не удивлюсь, если в Мертвой бухте зеленого зеленей
вода взбурлит и скала всплывет невидимой субмариной.

И судорога пробежит по холмам, и в камне очнется тот,
жерло вулкана сравнивший с храмом, визионер и стоик.
Что он увидит с Кучук-Енишара: этот ковчег пустот,
прибитый к берегу Дом поэта, террасу и врытый столик?

В Доме поэта поэта нет, ясно как день: замок
на внешней двери, но есть калитка с тыла, в тени айланта,
чайник над самоваром парится, булькает кипяток,
а если покрепче, то лучше не здесь, для этого есть веранда.

Осень все-таки, да и хлопотно, сразу же стынет чай,
зато вино холодит и греет разом. Смотритель дома
любит поговорить с гостями, жена его невзначай
роняет: вам не подлить, смущаясь нечаянности приема.

Он теософ и, конечно, мистик как бы по должности, ну а ей
квадратных хлопцев водить по дому, грудь заколовши брошью,
это ли жизнь! Но какое дело до питерских москалей
качкам заезжим и незалежным этрускам из Запорожья.

Раньше ведь как: порубают, скажем, в Горловке уголек,
и если породой не завалило, в Крым поезжай путевкой,
здесь и культура, не все ж коптиться весь профсоюзный срок,
к солнцу и девушкам поворачиваясь блекнущей татуировкой.

Ныне шахтер, как письменник, редок, нынче другой народ,
по части экономической больше или же уголовной,
едут проветриться или скрыться. Львиная бухта, грот –
это все их свободная зона или режим условный.

И я не люблю засиженных мест в смысле громких имен
или высоколобых задниц – их обожают снобы, –
любое место, по мне, достойно, чьим небом ты окормлен,
но этот залив с потухшим вулканом я все-таки чту особо.

Здесь вот – дрок еще цвел – впервые я обнял тебя, и дрожь
как искра прожгла, а была ты в шали, и помнишь, мы услыхали,
как кто-то крался, ломая хворост, – ты съежилась вся – и еж
из чащи выполз, а ты осталась в руках моих, в желтой шали...

Здесь и наш брат, где ни плюнешь – каждый не планерист, так врун,
а все туда же – парят в химерах, по-своему, но похоже;
вон Саша с Мишей соображают, Рейн молчит как валун,
на нос кепарь натянув, у моря соображает тоже.

А тех, кого нет и в помине, тех мы помянем своим вином,
свиток отплывших, увы, так длинен, что не окинешь зараз,
он тянется, пенясь и размываясь, туда, за мыс Меганом,
откуда за нами уже вернется обещанный черный парус.

Многое видно с этой веранды. Меж тем на бесчинный сбор
с массива скал пресловутый профиль косит неподъемным взглядом,
и все замолкают внезапно... Кеклик стоит в седловине гор
не двигаясь. И тишина стоит как главное что-то рядом.

Послеполуденное равновесье. Деятельный столбняк.
У Дома творчества бродят козы, на кортах стучит элита,
альфа-ромео летит по парку, распугивая собак,
белая с темными стеклами – знак начальника и бандита.

Надо, наверно, долго молчать, чтобы заговорить
не словами, а дикими звуками, вскриками смысла,
хрустом выгоревшей полыни или травы по имени сныть,
в поленницу сложенными лежаками, когда первая мгла зависла.

Подзадержавшись за five o’clock’ом, солнце за Легинер
уходит к Старому Крыму по старой легионерской дороге.
Надо и нам спуститься на землю, придерживаясь за размер
как за перила, каждой стопой чувствуя ватные ноги.

Луч пробивает брешь в облаках над Сюрю-Кая,
и взбитый воздух исполосован вроде наполеона –
не императора я имею в виду, а торт, – бледно-розовые края
ползут аргиллитами к мыльному брюху, простите за рифму, Хамелеона.

Необыкновенное время суток. Океанический марш-бросок
волн ионийских, я слышу их, слышу гекзаметрическое анданте.
Вон из воды Поженян выходит, и с усов его на песок
капли Понта падают. Он стоит как осколок выбитого десанта.

Кто тут мертвый, а кто живой? Перед кеми держать ответ?
Смотришь в сумерки и не видишь, свои ли, чужие лица:
и этот берег, и дом с верандой – плацдарм, которого нет,
и запах молодости и йода – все уже заграница.

Хрен разберешь, шо це за краина, что это за страна.
Вечер темнее, чем ночь, и в парке хоть глаз коли вечерами.
Над электрическим ожерельем Орджоникидзе луна
встает из моря, гребя дорожкой, как где-то на Мичигане.

Все здесь смешалось, греки и скифы, восток и запад – дуга
меркнет по горизонту и скоро море сольется с сушей,
ночь развернет проекцию мира, ближние берега
в дальние вдвинутся, размыкая время. Постой, послушай.

О чем жалеть? Ни этого моря не удержать в горсти,
ни века отмеренного, по капле струящегося сквозь пальцы.
И вообще, если хочешь что-то поймать, сперва отпусти,
в Китае говаривают – наверно, поэты везде китайцы.

Так что какие тут счеты, если нет и на мне лица,
и я слепотой своей заслоняюсь ввиду тотальной уценки,
как тот Помазанник Божий, который так и не смог до конца
марксова Щедрина дочитать, потому что поставили к стенке.

Впору и нам от своих мокрушников в черный уйти затвор.
С полночи в заполночь дионисийская бродит как хмель стихия.
Какая разница, кто гуляет, не рэкетир, так вор.
А здесь как обморок тишина. Безмолвие. Исихия.

Все наше смертное – бред и морок, если б не этот мост,
мерцающий запредельным светом, где под стрелой повисли
водные знаки, жвачные знаки, полный зверинец звезд,
пестующий и несущий нас на мысленном коромысле.

Где наша участь? В руке Держащей. Долго ли озвездить
лоб в тамарисках этих свисающих, ежели зренье слабо.
А что пора уезжать, я знаю, тем более уходить.
Жалко, конечно, и все такое, но при своих хотя бы.

Только и дела монетку бросить, желание загадать,
а уж куда приведет, неважно, в свой ли казенный номер
или в знакомый один, где те же тумбочка и кровать,
где шаль на лампе и бездна рядом милых вещиц в укроме.

Что остается? Махнуть рукою лету весло вонзить
и вытянув с наслаждением ноги что еще? хорошо бы
тихо отчалить из сих пределов и приостановить
свое членство в этой действительности и чтобы

если не лермонтовский дуб то хотя бы клен
есенинский а если не клен то хотя бы тополь
жесткий такой на бомжа похожий сипел сквозь сон
о чем-нибудь уму непостижном фольгою хлопал

и чтобы подруга твоя лежала рядом с тобой
а за окном дуропляс какой-то свистел без цели
и картаво море ворочало галькой береговой
намывая в подкорку сагу о Коктебеле

Уменяимянету Этоправопоэта   31.01.2021 10:18     Заявить о нарушении
Прочитал и понял: соскучился по поэмам - сладко втянуло, пожалел, что закончилось стихотворение. Ворожба ритма, образов, настроения.
Спасибо, Борис!

Учитель Николай   31.01.2021 11:39   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.