Деда Сима

Мой добрый дедушка был славным кузнецом,
С морщинистым, коричневым  лицом,
Изрезанным не бритвой, а годами:
С заросшими щетиною браздами,
Он был из времени, и время жило в нём –
Не торопливо, обстоятельно и верно,
Он много мог поведать обо всём,
О чём и знать не должен всяк, наверно.

Как  строил Дом – один, к тому ж с нуля,
И мог сковать, что хочешь из железа…
Любой крестьянский труд, не то, чтобы шаля,
Но добивал упрямством волнореза,
И лжи – терпеть не мог, поелику познал:
И голод, и войну, да прочие напасти,
И то, что веры нет тому – кто раз соврал,
В угоду слабости своей, иль скажем страсти.

Он был мне ближе, ближе, чем отец,
Не праздники вершат дела, а будни,
И ты ответчик чаще, чем истец,
Предпочитая правду, а не плутни.
Я ездил часто с ним по дальним станам,
И был наверно опытным возницей,
Когда сбивать случалось, без обмана,
Слепня кружащего над крупом хищной птицей.

Мне многое тогда казалось чудом,
Я пил живой воды – не напиваясь,
Как будто ведал, что придётся из-под спуда,
Извлечь то потаённое, чем маюсь,
И каюсь уж не годы, а века –
Другая жизнь, другие отношения,
И мною обретённая строка,
Есть дань ему, иль скажем – подношение.

Я помню, как вершил он свой обряд:
Субботним днём заветные предметы,
Лежали перед ним и строго в ряд:
За бритвой – помазок, а вслед – кусок газеты,
С водою чаша, с пеною стакан.
Складное зеркало, стояло под наклоном,
И бритвы кромку правила рука,
Движением упрямо монотонным.

Вот он скребёт со скул налёт тоски,
Укрытый взбитой пеленою, как порошей,
Верша движения, где плавные мазки
Нам явят синеву и свежесть кожи.
А на газете – холмики печали,
Каких-то грязно-серых похоронок,
Растут как скорби дней, что отзвучали,
И не приносят более уронов.

Одеколон в ладонь, потом на щёки,
На подбородок, и затем уже на шею,
Как завершение обряда, где истоки,
Вновь бытия игру свою, затеют.
И снова к деду лезем целоваться...
Он вкусно пахнул и таким был свежим...
О как себе, сегодня не сознаться,
Что до сих пор явлением тем грежу.


Рецензии