Чистые свойства 2002 dvd gold 3cd

ЧИСТЫЕ СВОЙСТВА

Слежу за движением роста
Кристаллической веточки от зелёной иголки,
От медленного распада до прозрачной
Иллюзорной картины.
Быстрые разломы и мгновенный синтез
Незыблемой сказки.
Архитектура мороза на улицах города
И готических соборах спящих деревьев.
Медленный сон рождает
Движение в пространстве.
Замкнутые круги непостоянны –
От зелёного распада и угасания
До необъяснимого строительства мостов.
Сижу и наблюдаю в состоянии
Тихого аналитического расклада.
Истинность соединений
Скрыты не в голой истинности.
Отношение между –
И собственное назначение
Находятся в безмолвном наблюдении
За странными объектами,
Что появляются как результат
Долгого всматривания в этот мир
Зимы.


Ну, вот и наступил этот вечер. Я очень долго ждал его. И пусть для этого потребовалась характеристика на моего подопечного. Всё – груда мяса, чувствующая боль. Но разве сейчас в этом дело?  Медленно задвигался  завод, и причиной ему (опять скажу) был именно этот долгожданный алый вечер, устало и мягко усаживающийся в холодные снега на горизонте. Вот так это и выглядит, и это именно тот самый момент, когда все знакомые ограничения беспомощно тают. Пропадает известный мир, друзья, город. Остаётся только алый свет и холодный беспощадный воздух Вечно Таинственной Зимы. Я просто чувствую, что её лицо наконец-то повернулось ко мне и смотрит с насмешкой на меня, будто говоря: «Ну, что, опять тебе спутать все карты? Что-то хочешь увидеть? Мне и не жалко». И я, как зачарованный, раскрыв рот, как ворона свой клюв, смотрю на Неё. Где-то (совсем рядом, с моей головой) я всё-таки догадываюсь: конечно же, утро, отталкивающее и агрессивное, требующее самостоятельности в рождении каждому, всегда уступает такому понятию, как «вечер». Вечер в сравнении с утором – мягкая изношенная бархатная тряпка, всепрощающая, успокаивающая, сама усталость и мудрость. Но только единицы могут увидеть в усталости вечера некий образ хитро подмигивающего старческого ока, в котором уже начинают сверкать искры таких будущих диких ночных эскапад, что бросает в холодный пот и трясёшься от азартного ожидания. К таким единицам, которые узреют хитрое зимнее вечернее око, я с гордостью отношу и себя.  Итак, высокомерно улыбаясь, я сидел и смотрел на рассаживающийся по зимним полям алый закат, неожиданно вдруг придя к спасительному облегчающему выводу: как же всё-таки было глупо всё время себя укорять и казнить: «Время проходит, время упустил, время прошло». Да не делось оно никуда, это тебя проходят, упускают и пройдут. Время, как и Зима, ждет, и ждать не устанет никогда. (Кстати, в отличие от тебя).
Когда я  оторвался, наконец, от окна и перевёл глаза на мольберт… Всё известно, всё предсказуемо. Казалось, нет ничего, чего нельзя было бы объяснить. Даже ошибки понятны в своём наивном происхождении: здесь, допустим,  перекос влево, потому что казалось, что взял слишком вправо этот угол. А здесь точно, что-то очень удачное: это меня веселили тогда, и я, на секунду оторвавшись от самоедства, твёрдо и незыблемо верно (исправлять нечего, всё правильно) передал эту складку.  И эта свеча… А при чём тут свеча? Точно, минуту назад я сам её нарисовал. И не где-нибудь, а в самом низу, толстую и бледную. А под ней какой-то сугроб из белил по шершавому акварельному листу. Я поднял глаза и увидел в нарисованном колючем кустарнике две бледно-зелёные, метущиеся, раздёрганные фигуры с белыми глазками.  Кто это? Сейчас натюрморт или вольная композиция? Или забыл, когда вынимал и перекладывал свою работу? Да, сам с раздражением заталкивал свой уродливый тёмно-зелёный чайник с рефлектирующим в нём ядовито-жёлтым лимоном под дружелюбно-язвительные реплики. А это (то, что сейчас стояло на мольберте), то, что, будто вопреки всему и непредсказуемо, и известно, откуда оно взялось, всё-таки?  А, кстати, небо  как я решил? И бело-синие наплывы расширились за колючим кустарником и за раздёрганными фигурами. Что же я всё-таки хотел сделать здесь? Но пусть даже так: во мне было тайное удовольствие, не неся особой ответственности за принятые как будто не мной решения, разглядывать собственную работу, на которую, как мне почему-то казалось, я не потратил никаких усилий и создал неизвестно чем. Теперь мне критика была не страшна, будто я заключил заговор вместе с картиной против всех этих умников. Тем более мне льстила одна деталь в моей работе: не было ещё такого в художественной практике, чтобы линии рисунка едва заметно могли качаться на ветру то влево, то вправо в мутно-белом и голубом гуашевом тумане. Почти незаметно, но всё равно было это покачивание! Видимо, удачно выделил тени на прутьях и колючках.
Вдруг я неожиданно осознал, что меня будут ждать, и осталось, как я увидел на часах, подаренных дядей, всего двадцать минут. Взвизгнув от нетерпения, я быстро сорвал с доски лист с рисунком, с грохотом сдёрнув её с мольберта. Уже, выходя из класса, я бросил взгляд за окно. Чернела ночь. Зима! Тайные чёрные стражи скользят неслышно мимо твоих бесконечно высоких беломраморных колонн, заполняя своими чёрными плащами промежутки между ними.
И вот не успеешь толком рассмотреть то, что сам нарисовал, за окном темнота! Зимние ночные крылья убийц беспощадно затмили всё, что слабо сигналило ещё когда-то на горизонте. Да, подумал я, Зима увлекается ночью. О чём думает, о чём мечтает, что ей там снится? Что значит непонятное ночное зимнее эхо в остекленелом и окостеневшем от мороза дворе? А что значит ночная зимняя пурга? А что такое ночная метель? А что выражает позёмка, которая змеями пытается что-то сказать?
Я уже был в неорганизованной шеренге идущих людей. На улице было светло от электричества, обильно поливавшего проспект своими искусственными лучами. А снег выделялся неестественной белизной, и было что-то лихорадочное, возбуждающее в его ослепительной чистоте, почти болезненное. Подул сильный ветер, и полетели большими бесформенными хлопьями. В принципе, можно сказать, началась метель. Хотя разве можно увидеть на городском проспекте метель? Толпы людей её дружно игнорировали, все поглощенные персональными проблемами. Лишь я один, сообразив, что давно прошёл нужный перекрёсток и иду выше по проспекту между высокими старинными домами, неизвестно зачем решив брести дальше. У меня было удивительное ощущение невесомого плавания. Или это снег, летевший мне в спину в моём направлении, подчёркивал замедленность моего хода, напоминавшего постепенную остановку сердца, или стремительно обгоняющие и пробегающие мимо меня люди. Главное было то, что я, непонятно почему, прервал жизненно важную нить, связующую меня с этими снежными хлопьями и людьми. И с безразличным удовольствием чувствовал собственную чужеродность в этой хаотичной среде, одновременно удивляясь тому, когда же и в какой именно момент я принял такое твёрдое решение безвольно выпасть из общего ритма. Я наблюдал. Я смотрел и не торопился. Странно, но в этом спокойном созерцании сразу  стали открываться удивительные вещи. В глухих переулках, в снежных завихрениях визгливо хохотали и сверкали чьи-то глаза, будто подкарауливая тех, кто решиться нырнуть в эти затемнённые переулки. Я, слегка опасаясь, проходил мимо, краем глаза замечая, что кто-то прыгает в темноте, там, в глубине, и припадает (видимо, в целях маскировки) глубоко в снег. Снежные вихри вдруг рассыпающейся сверкающей пылью обозначали всклокоченную шерсть, хвосты, какие-то твёрдые наросты наподобие веток, сучьев и рогов тех, кто прыгал по сугробам в темноте как блохи.  Иногда я даже видел красные улыбающиеся рты и сверкающие зубы. Кто это был? Непонятно. Ясно было, что темнота эта в углах и закоулках между домами, выходящими на проспект своими магазинами, была явно не пуста, а была кем-то или чем-то заселена.
Вдруг я увидел то, что выпадало из общего лихорадочного динамического движения вокруг меня. Это была неподвижная фигура, которая была плотно закутана в толстую серую шаль как матрёшка. Она стояла, вытянув руку, и стояла, видимо,  так очень долго с того момента, когда я впервые её увидел. Она была густо запорошена снегом, с беспощадной скоростью улетавшим в чёрную бездну горизонта, туда, где заканчивался проспект. И по мере того, как я постепенно всё ближе к ней подходил, во мне начал нарастать необъяснимо сладкий и одновременно ледяной ужас от сознания того, что сейчас передо мной откроется страшная тайна. Я уже почти подошёл к ней, а в голосе крутился, как назло, крутился нелепый единственный повод с ней как-то заговорить: «Девочка, пальцем не показывают, это невежливо и некрасиво». Но, оказалось, ничего не нужно говорить. Когда осталось метра три до неё, она вдруг повернула голову ко мне и посмотрела именно на меня широко раскрытыми глазами, хотя люди сновали мимо нас взад вперёд непрерывно. Взглянув ей в лицо, я лишь увидел в её глазах (снег совершенно облепил её ресницы) одну передающую мысль-команду: «Смотри».
И посмотрел в том направлении, куда она указывала, то есть, на противоположную сторону проспекта. Там я увидел дом, в котором на первом этаже точно кто-то стоял в окне и настойчиво следил за девочкой. Не обращая никакого внимания на машины, я тут же стал переходить на ту сторону в направлении, указанном девочкой, к этому окну. Безо всяких препятствий до него добравшись, я разглядел в окне высушенную старушку со свечой в руке. Там, в комнате, за её спиной была темень, и старушка шевелила губами, пытаясь что-то сказать. Мне пришлось совсем приблизиться к окну, чтобы разобрать слова. Я надеялся что-нибудь услышать, но из-за уличного грохота, разумеется, это было совершенно невозможно. Тем более что старушка, судя по выражению её лица, и не напрягалась, не кричала, а только чётко шевелила губами, артикулируя то, что произносила там, за окном. Она некоторое время стояла, поджав губы, потом вдруг широко их разводила и опускала вниз маленькую нижнюю челюсть, после этого вверх её поднимала, продолжая держать раздвинутые широко губы, держала их некоторое время, потом вытягивала губы трубочкой и опять поджимала. Наступала пауза, и всё повторялось снова. «Что? Что?» – только тихо повторял я, прикинув в уме, что она произносит звуки «е-и-и-у». Старушка, будто сообразив, что я, наконец, разобрался, отступила со свечой в темноту комнаты, словно в ней растворилась: не стало видно даже слабого мерцания свечи. Я оглянулся посмотреть, как там девочка, но её уже не было. Видимо, уже ушла, добившись своего. «Что это «е-и-и-у» означает?» – гадал я, находясь в лёгком недоумении. Я опять пересёк проспект и на этот раз решил вернуться назад.
Я шёл, и снег теперь летел мне навстречу. Спине было холодно от всё возрастающего глумливого шума толпы, которая комментировала моё неправильное, по мнению её, движение навстречу метели. Странно, но резкие удары железного и реального холода обдавали суровым кипятком лицо, а ног я не чувствовал, будто летел, не чувствуя физических усилий. Мимо меня проносились звёзды-снежинки, а я упрямо вторгался в темноту за проспектом и помнил только, что нужный перекрёсток мной раньше где-то был пройден. Всё делалось ради одного чистого упрямства. Гвалт за спиной был поднят до предела и вдруг резко затих. Я остановился, так как понял, что давно оставил за собой город. Лишь яркие огоньки мерцали где-то в отдалении, а я нахожусь перед едва белеющим полем, за которым еле видным гребнем чёрный лес.
 Недалеко от меня стояла какая-то заброшенная избушка, вся ободранная, и с разбитыми окнами, через которые (прямо насквозь) виднелось и поле, и лес. Не понимая точно, зачем и с какой целью, я решил в неё зайти. Так до конца не разобравшись, почему я этого хочу, я залез туда, и всякий намёк хотя бы на слабый свет исчез. Стояла кромешная тьма и тишина. Но вдруг кто-то с шумом зашевелился в темноте, закряхтел, заскрипел, и я увидел бледный силуэт скрюченного в сидячем положении старика-нищего. Он, не переставая, что-то бормотал и копался в чём-то, что было у него в руках. Скоро я разглядел старые часы, которые старик пытался то ли разобрать, то ли завести. Часы были большие, напоминали часы с кукушкой и скрежетали, нещадно скрипели. Создавалось впечатление, что и старик, и часы были все в какой-то жёсткой паутине, которая также скрипела, как и часы, скручиваясь, лопаясь, рвясь. Мягкая пыль вместе со снегом, казалось, падала большими хлопьями, подпрыгивала, взлетала и висла на этих рвущихся паутинных волокнах из-за судорожных движений старика. Он же, в свою очередь, всё быстрее пытался будто сделать что-то с часами, словно только и ждал, когда я зайду сюда к нему, в эту избушку. И вот внезапно весь этот скрипящий шум и возня закончились, и я  в тишине услышал очень тихий, безупречно ритмичный бег секундной стрелки ручных часов. Старик повернул в темноте голову в мою сторону и уставился на меня. И произошло самое удивительное. Там, где предположительно в темноте должны были быть его глаза, вспыхнули две ярко-белых искорки. «Беги теперь», - неожиданно сказал старик. И я, в секунду взмокнув от страха, вылетел из избушки и бросился назад, в город.
«Что это такое? Что, вообще, происходит? Что это за люди? Всё это какая-то ерунда: то девочка, то старуха, то теперь этот старик». Так думал я, отмечая с некоторым удивлением, что, по идее, я не так уж и далеко ушёл от города и самого проспекта.
Я вспоминал этого лохматого старика с бешеными искорками вместо глаз и представлял себе, что именно такая избушка, разбитая и заброшенная, породила из своего хлама и мусора этот кошмар, как, допустим, пыль порождает жирных пауков. «А как же тогда двухвостки?» – торжественно вопрошал я скорее самого себя.  «В противных, злых и ядовитых девчонок с двумя тощими косицами по колючей от позвоночника спине. Или та девочка? А, может, старуха?» – подумал в ужасе я. Постепенно я всё больше приходил к выводу, что снежная бахрома и пыль смогут трансформировать из себя всё. Главное в этом случае не забыть, ничего не забыть.
А снег, между тем, всё продолжал падать из чёрного неба. И это поражало: взбесившиеся снежинки метались в разные стороны, появляясь неизвестно откуда. «Каков источник их происхождения?» – думал я, задрав голову и всматриваясь в бездонную черноту космоса. Снежинки появлялись совершенно внезапно и тут же начинали свою беспорядочную деятельность. Они стремительно и решительно бились в шапки, в лица, в стёкла витрин, неслись в самых невероятных потоках невидимых движений воздуха. Потом сцеплялись друг с другом, образуя собой оригинальные комбинации, или, разрывая друг друга, рассыпались в разные стороны уже на вовсе мельчайшие кристаллы. И вот в этот момент, видимо, самого напряжённого созерцания, почти совсем неподвижного, окаменелого, я вдруг догадался, что они будто передают другое, самое общее движение. Мощный, единый ритм с каким-то тяжёлым рёвом катился где-то там, за городом, невидимый за чернотой недоступного горизонта, а снежиночный хаос лишь аранжировал его, этот моторный ход ночного движения Зимы.
И когда я установил эту несомненную связь между мелькающей прямо пред глазами снежной мелочью и тем, дальним, мощным, снежным и, видимо, гигантским мотором, то есть, их несомненную общую, возможно, музыкально ритмическую, связь, я стал видеть, что снежная пыль вела себя достаточно целенаправленно и агрессивно по отношению к суетящейся толпе людей. Получалось так, что снежинки будто упорядочивали движения людей, организовывали их, заставляя  повторять собой их, снежный, хаос. Особенно это стало заметно, когда две девочки вплотную придвинулись к ярко освещённой электричеством витрине киоска. Они пытались что-то разглядеть за стеклом, и тут же снежинки-хлопья влезли между стеклом и лицами девочек и стали дёргаться. Девочки повторили совершенно точно движение этих истеричных хлопьев. Можно было подумать, что это хлопья повторяют движение воздуха, выдыхаемого девочками. Но это было не так. Пар, идущий из ртов и носов девочек, чётко падал вниз на стекло витрины, где (удивительно!) тут же обозначилась паутина-схема маршрута этих двух. И они отошли от витрины, строго соблюдая эту схему. Я ради любопытства приблизился к этому морозному стеклу, на которое надышали девчонки, и несколько секунд сравнивал, точно ли они идут по намеченному (не ими!) снежному пути. И эти две мартышки, весело болтая и крича на ходу, двигались точно по морозному узору на стекле, совершенно дурацки обозначенному!
«Это всё, конечно, интересно, но всё-таки не это главное!» – подумал я. И потом понял, чего же я на самом деле хочу. Мне нужно было рассмотреть где-то там, в темноте, источник самого общего ритмического шума, организатора всего этого действия. Это удивительно волновало. Интерес, самый туго закрученный, совпадал с чувством страха и ожиданием опасности. Получалось, что мне одновременно и страшно хотелось, и также страшно было увидеть то, что я хотел увидеть.
«Где же он? Что это? Какой он может быть тогда величины?» – думал я, заглядывая в черноту, переводя взгляд от одной чернеющей подворотни к другому очередному уличному провалу в тёмную бездну. Но снежные потоки только с бешеным ускорением втягивались в эти каменные дыры или с гневом, наоборот, вышвыривались, выбрасывались, заставляя проходящих мимо  девушек весело визжать и пищать. Общая картина всего этого движения создавала впечатление вдоха и выдоха: зимняя темнота будто лихорадочно дышала в каком-то непонятном и невероятном возбуждении, с дрожью выпуская, будто пытаясь сдержаться с едва заметным рыком, ледяной воздух и потом опять с силой втягивая его в свои невидимые лёгкие.
«Тьма обступала, и пурга бушевала», - всё это не напрасно. «Не напрасно так говорят. Видимо, в этом одушевлении для людей прошлого было больше смысла, чем для нас, сегодняшних. Они прочитывали это, видели и понимали. Они могли говорить с ним, с этим, невидимым и огромным, и имели с ним какие-то отношения!» Так я решил.
«А не является ли это подсознательное подчинение для нас каким-то очищением от всего надуманного и специального, разумно построенного?» – вдруг вспыхнуло во мне появившееся подозрение-догадка. Надо сказать, теперь для меня забылось всё прежнее: что я делал или что должен был делать, что хотел или должен был хотеть. Всё сосредоточилось на каком-то болезненно обострённом любопытстве, совершенно никак не обусловленном причинно. То же самое, по всей видимости, делается с людьми, которые ради какого-то уникального и неповторимого зрелища или явления бросают все, даже самые остро необходимые дела и кидаются к созерцанию этого зрелища, явления или происшествия. Я же, обозначив бесспорно для себя связь между динамическим хаосом снежинок и общим, грубым, живым и реально-гигантским ритмом, думал: «Конечно, он есть и где-то рядом!». Я представлял его  безмерно огромным чудовищем и заранее содрогался от ужаса и отвращения, представляя исполинские масштабы. Ведь это его дыханием была зимняя тьма, яростно вибрирующая, еле сдерживающая непонятный гнев. Но дыхание этого чудовища, казалось, было повсюду.
«Надо только увидеть, разглядеть, найти, обнаружить его!» – в лихорадке думал я, боясь и, в то же время, пытаясь разглядеть это чудище в темноте. Но удивительно: воздух, морозный, плотный, дрожал от движений этого чудовища, звук его рыка стоял в ушах, а самой зримой картины всё никак не получалось. Вскоре я понял, что нахожусь не на проспекте. Это была какая-то параллельная ему узкая, тускло освещённая улица. А сам проспект, ярко-жёлтый, шумный, был за домами. Я быстро стал выбираться на проспект, и вдруг раздался оглушительный грохот, словно нечто огромное, невероятно большое, шириной с сам проспект, прокатилось, протолкнулось с бешеной скоростью, похожее на ударную волну после взрыва. Вместе с этим «протолкнувшимся» звуком раздались в разных местах дикие истерические крики людей, и тут же всё стихло. Наступила почти мёртвая тишина. В этой ледяной немоте лишь продолжали ярко гореть фонари, витрины и окна. Но на проспекте я уже не видел ни одного человека, только в окнах метались чёрные силуэты людей, которые махали руками и бегали, тряся причёсками. Никогда я не видел сразу так много людей, стоящих у своих окон и наблюдающих, бурно переживающих то, внешнее, что творилось за надёжными тёплыми стенами их домов. В тёмных же окнах ясно и очевидно мелькали огоньки свечей, мигали огоньки домашних ёлок, выдавая чёрные силуэты своих тупых хозяев, которые торчали у окон и пялились из темноты на ярко-жёлтый проспект, где из людей остался, видимо, только я. Чтобы не чувствовать себя сиротливо одному, я демонстративно вылез на середину проспекта и прочитал стихи, поворачиваясь во время чтения к домам то на левой, то на правой стороне проспекта.
Тьма обступала со всех сторон и пурга бушевала,
Но глупость ваших домов предела не знала.
Со стороны представлялось видней
Сквозь ваши окна гирлянду огней
То многоточие, то вопросительный знак,
А то нецензурное слово
Пишут дома в темноте только так,
Значенья не надо искать, и так всё готово!
О, ваши окна-предатели! Мозаикой светлой,
Распишут подробности глупых хозяев интим
И вместе с позорной основой! Кометой
Засветят все тайны уличным желающим!
Выключайте свет! Всё видно!
Или вам за себя не обидно?
(абсолютная импровизация)
Но после моей декламации я вдруг понял, что начал как бы яснее различать всё, что было рядом со мной. Всё раньше, оказывается, было размытым. Поэтому неожиданно увидел в окне на первом этаже старуху с девочкой: их очень ясно освещал уличный фонарный столб. Я быстро подошёл к этому дому и увидел, что они грустно на меня смотрят. А девочка совершенно чётко сказала через оконное стекло: «Черти пришли. Одни нелюди остались, потому что им не страшно. А ты, дядя, дурак. Вместо того чтобы выпендриваться, бежал бы лучше». И старуха после слов девочки медленно задёрнула окно белой занавеской. Сначала я испугался, но на секунду. Потом страх перешёл в возмущение, и я даже решительно шагнул к окну, чтобы начать барабанить по нему со словами: «Пустите меня, пустите». Но потом холодно и гордо отошёл от окна и медленно побрёл вдоль яркого проспекта, ощущая взгляды людей, устремлённых на чёрную фигуру одинокого придурка, который тащится по проспекту в самый неподходящий момент.
«Да, им тепло, они в безопасности. Но что удерживает их? Нежелание увидеть то, таинственное? Просто допустить мысль, что тайна и чудо существует? Что-то ещё есть, помимо обыкновенной жизни? А, может, я встречу кого-нибудь из живых, хотя бы одного, хотя бы алкаша какого-нибудь, хотя бы собаку?» – так я  скорбно размышлял, плетясь всё дальше.
Тем не менее, я чувствовал, что сейчас что-то должно произойти. И не со мной, а с ними, спрятавшимися, и то, чего я бы не пожелал даже своему врагу.  «В любом случае это всего лишь догадки» – думал я. Сама неопределённость висела в воздухе. Ожидание? Напряжение? Что-то должно было произойти, вот это точно. Тишина явно не была мёртвой. Кто-то или что-то готовилось в решающий момент выскочить на сцену. Примерно в таком состоянии я шёл по затихшему проспекту, сопровождаемый предполагаемым шёпотом за окнами домов вдоль проспекта.
«А, может, и спят все давно», - неожиданно подумал я и чуть спокойнее, без бывшего напряжения стал двигаться дальше.
«Но ведь источник общего ритма где-то же был?» – вспомнил я. Никакой возможности его установить уже не было: снег перестал падать, ветра не было.
И неожиданно прямо в двух шагах от меня снежный занос, полученный и небрежно выстроенный бульдозерной лопатой, прижавшей его к углу здания. Вся снежная масса тяжко бухнулась на асфальт. Мне ничего не оставалось делать, как подойти к ней. Внезапно задула позёмка, и весь снежный мусор – грязноватые комки снега – стали неожиданно подкатываться к бесформенной основной куче бывшего вертикального заноса, прижатого к стене. К этой куче летело всё, даже обрывки газет, фантики, лопнувшие шарики, пустые пачки из-под чая и сигарет, окурки, собачий кал, банки из-под пива, бутылочные осколки.
А потом стало происходить совсем уже непостижимое. Видимо, эта куча решила, что она самодостаточна и включила в себе некий механизм варки. То есть, вся эта грязная снежная масса вместе с содержащимся городским мусором стала очень быстро разламывать внутри себя (и это было очень хорошо видно) попавшие внутрь крупные элементы дерьма в мельчайшие частицы и организовывать их в единую структуру со снегом. Это всё не то, что бы слипалось, а, скорее, плавно скользило, протекая друг в друга, состыковывалось, а если не подходило, опять отсоединялось и искало подходящую и нужную себе комбинацию. Масса шевелилась, вздымалась, опускалась, с тихим хрустом продавливалась, когда внутри складывалась, видимо, удачная тяжеловесная комбинация, тянувшая к низу. И вот, наконец, бурное и быстрое шевеление остановилось, и масса тут же стала тускнеть, а потом и вовсе стала чернеть, прямо на глазах.
У меня от всех этих метаморфоз и от перенапряжённого рассматривания всё прыгало перед глазами. И только когда я, как следует, помотал головой, то увидел, что передо мной не чёрная масса, а растянулся совершенно опущенный, грязный, обвязанный платком с узлами - заячьими ушами на голове, бородатый, грязный старик-бомж. Я и раньше видел нищих, но такой степени запущенности и грязи  даже не мог предполагать. Он казался настолько гнилым от грязи и какой-то последней степени засохшей старости, что, казалось, одно решительное движение, и он разломается на естественные составные. Но бомж медленно, с душераздирающим скрипом и кряхтением стал подниматься и пытаться принять более-менее вертикальное положение. «Ну, ещё бы не рассыпаться!» - также прыгало у меня в голове. «Всё-таки из мусора и снега вылепился. Хотя, о чём это я? Какой-то бред. Обыкновенный старый бомж. Хоть кто-то, слава Богу». Бомж уже сидел на земле, будто в изнеможении, предельно низко свесив к асфальту голову. И потом со стоном стал силиться её поднять. Два уха – узла от напряжённой работы мелко тряслись. Наконец, всё ему удалось, он поднял глаза и увидел меня. Бутылочного цвета зелёные искорки сверкнули при свете электрического фонаря.
«Дойчлянд юбэр алес, – сказал он по-немецки с русскими произносительным особенностями. – Понял, Ваня?»
«Ганс, я не Ваня», - только и сказал я.
«Пускай. Всё равно. Ладно, помоги подняться с земли»,- каким-то удивительным голосом этот нищий старик.
«Пойдём, раз остался здесь, - продолжил дед. – Теперь уж совсем развалину надо поднимать, в жизнь возвращать».
И мы пошли. Старик ухватился за мой локоть (коричневая птичья лапка, выдубленная до кости от мороза), и мы потащились в направлении к площади. А я тем временем прикидывал звуковые аналогии этому удивительному голосу. Это был не компьютерный механический звук (никакой электроники). Он  был явно природного происхождения, и в то же время никакого биологического существа: собаки, кошки или птицы. Шорох бумаги? Разрывание картона? Лопанье клейкой ленты? Затянутое звучание битого стекла? Никаких подходящих слов я не мог найти этому дребезжанию, скрежету и шороху, синтезирующие в общей целостности разумные смысловые единицы речи.
А дед, между тем, не молчал, а продолжал: «Вот растолкаем Жана, а потом  и к твоему своему пойдём. Да ты, кажись, видел его? У него сегодня и день рождения, десятого. Он-то уж совсем старый, старше и меня, и Жана!»
Мы доползли до площади, которая находилась в сердце проспекта (или желудке, или мозгу-голове – не знаю). Там были ледяные фигуры, которые пострадали от неожиданной длительной теплоты в середине зимы и слегка деформировались. Мы подошли (вернее, старик меня подвёл) к одной ледяной скульптуре, приблизительно напоминающей трёхметрового зайчика, который вроде бы должен лихо отдавать честь, поскольку на нём был гусарский ментик, а между поднятых торчком ушей сидел гусарский кивер.
«Эй, Жан! – вдруг прозвенел старик неожиданно. – Крольчатина мёрзлая,  лягушатина старая!» Далее звонко посыпался и зазвенел целый поток нецензурных и остроумных шуток в адрес непонятного и невидимого пока Жана. Я не рискую их здесь приводить.
Но старику этого показалось мало. Он начал, вырвавшись от меня, поразительно ловко скакать вокруг ледяной скульптуры с совершенно непристойными телодвижениями, а потом, сообразив, что и этого недостаточно, он схватил пустую пивную банку и швырнул прямо в глаз зайчику-великану, а сам бойко запрыгнул в сугроб и как бы растворился в нём.
Я остался один в мёртвой тишине (это после оглушительного трендения и звона старика!) и наедине с осмеянным ледяным зайцем.  И через несколько секунд начала происходить с этой скульптурой ненормальная  перемена: стал осыпаться слой за слоем, будто она состояла из каких-то тонких пластин, которые потеряли между собой сцепление, растаяли и рассыпались. Лёд всё более становился прозрачным, то есть, всё больше темнел и блестел, а под ним явно уже что-то угадывалось. Это было поистине страшно: человеческая фигура в каком-то совершеннейшем тряпье всё ясней проступала. Кивер давно рассыпался, а два уха продолжали торчком стоять, всё больше напоминая знакомый платок с двумя узлами на голове. И вот передо мной предстала фигура двухметрового человека с белейшей бородой, в лохмотьях, который в судорожной позе держал поднятой руку приблизительно на уровне глаз, словно тот бывший заяц продолжал отдавать кому-то честь.  Потом этот человек с болезненным кряхтением опустил руку, будто говоря: «Наконец-то освободился», и обессилено склонил голову.
Но потом уже спокойно поднял её и уставился на меня. В совершенно белых глазах-бельмах явно прочитывался великий гнев.
Он сделал один ко мне. Я испуганно отшатнулся в сторону, непроизвольно заметив, что обуви на нём практически не было: одно рваньё, всё наружу.
«Эй, Жан! Жан! Это я, я тебя поднял! – вдруг опять зазвенел голос первого старика. – А это просто Ваня, он по дурости своей здесь, наружи, остался».
Двухметровый дед, повязанный платком также двумя ушами на голове, в живописном и даже слегка демонстративном тряпье, сменил агрессию на неподдельную усталость, и удивительным голосом проговорил: «О, мон Дьё! Как они мне надоели! Что за уроды! Что за манеры! Что за повадки! Что за музыка! Признаюсь, я сам люблю барабан, но так лупить и в таком темпе!»
Я был слегка, мягко говоря, ошеломлён. Если в первом случае я мог ещё как-то идентифицировать голос, назвать хотя бы какие-то приблизительные аналогии для первого нищего, то для второго… Не было никакого смысла. Вербально просто невозможно было предать, как же можно было говорить на основе комбинаций таких звукосочетаний.
«Ну, хорошо, пойдёмте, теперь уж к твоему. Этот-то совсем уже: не просто сыплется на ходу – сдувается», - сказал мне второй, двухметровый дед, а потом покровительственным тоном, не терпящим возражений, сказал мне: «Хватайся за меня». Я уцепился за его руку. А первый старик со звоном: «А я за тебя, я за тебя», уцепился за мой локоть. Так мы и пошли, видимо, смотрясь нелепо со стороны: такая лестница дураков. Я слегка гордился сознанием того, что понимаю каждое слово, произносимое этими странными стариками. А двухметровый старик продолжал: «Ганс, давай ещё и твоих старых вытащим, сходим к речке». («Надо же, имя  угадал», - с некоторым смущением подумал я). «Ганс» отмахнулся: «Да ну их. Они уж совсем говорить-то разучились. Стали кубиками, дураки старые. Кубики для коктейля!» – внезапно зазвенел он. «Ну, завёлся. – Проворчал второй старик. – Кажется, такие строгие, без глупостей».
«А я пользуюсь моментом! – внезапно оборвал смех «Ганс» и обиженно добавил: - Подожди, ещё пройдёт сорок – пятьдесят лет, буду  такой же, как ты, только хуже. А про тебя и говорить неохота: станешь ледяным зайцем навсегда».
И здесь я догадался, что мы еле ползём по проспекту в том самом первом направлении, то есть, на выход из города, в сторону леса. И вот мы уже вышли из города и подошли к той самой маленькой избушке, что стояла на краю города.
«Эй, главный, мы вот пришли», - сказал самый бойкий «Ганс», засунув голову в пролом, где должна быть дверь. В темноте заохали, раздался шорох, и вспыхнули две искорки.
«Пришли. И ты с ними. Говорил же тебе: беги! И время у тебя оставалось».
Слабый просвет, который насквозь пронизывал эту древнюю избушку-развалюху, вдруг потемнел, и «Ганс» быстро отступил к нам, убравшись с прохода. На условном пороге появилась мягкая, почти бесформенная фигура третьего старика. Лицо его почти нельзя было разобрать, только две искорки пронзительно ярко мерцали в темноте. Может быть, поэтому и нельзя было рассмотреть остальные черты лица. Кроме того, этого, третьего, всюду сопровождали ещё два огонька, где-то рядом с его головой. Эти бледно-голубые огоньки всегда были с ним, куда бы старик ни поворачивал голову.
«Ну, что, в баню?» – внезапно сказал этот, третий.
«Опять эта баня! – зазвенел раздражённо «Ганс». – Каждый год! Что за народ! Дикость какая-то: сами себя мучают, издеваются над собой!»
«Ну и ходи грязный, как свинья, - сказал «Жан» и, подумав, добавил: - Как швайн, ферфлюхте».
«А бабы?» – многозначительно и тяжело сказал третий.
«Какие бабы на этот раз?! – возмущённо прямо рассыпался в звоне разбивающегося хрусталя «Ганс». - Ты не видишь - с нами пацан?»
«Успокойся, я больше твоего должен гневаться. К тому ж, небось, опять с собой в предбанник полно всякого (…) натащишь?» – спокойно возразил третий.
«Не переживай за баню за свою, - в размякшем звоне «Ганса» ясно почувствовались слёзы обиды, и он, явно повторяясь, продолжил: - Лет через пятьдесят такой же буду, в пыль совсем превращусь, будут меня веником из ковра, со снегом вместе, как тебя выметать».
«Нечего было переться в Россию, сидел бы в своей Баварии, дул бы пиво своё», - также спокойно и твёрдо сказал непонятный третий.
«Будет вам, - примиряюще сказал «Жан». – Давай, Емеля, баню затопим, замёрз как собака».
«Емеля?»  Меня внезапно поразила острая догадка об этом, третьем, про которого «Ганс» и «Жан» говорили «свой мне». Ноя давно обратил внимание на особенность своей памяти. Чем больше кричащих поводов вспомнить и чем интенсивнее желание вспомнить, тем сильнее натягивается струна-граница беспамятства, в принципе, неуязвимая. Поэтому я тут же бросил попытки насильно напрягаться, оставив при себе только совершенно негордую надежду, что радостная вспышка «вспомнил» когда-то сама собой произойдёт.
«Как, кстати, твоя зараза?» - внезапно вежливо спросил «Ганс». И я догадался, что это было простое ехидство, потому что третий, «Емеля», к которому «Ганс» обратился, раздражённо бросил: «Да пошёл ты. Мыться будем, сам увидишь».
И все трое, оставив меня, отошли на несколько шагов от избушки и сели на корточки. Как я понял, они напряжённо всматривались в развалину. И вдруг внутри последней стал подниматься светящийся красный пар, который очень отчётливо обозначил все щели и дыры избушки. Внезапно весь домик мгновенно почернел, и я, не удержавшись, вскрикнул: из непонятно как уцелевшей трубы повалил почти белый дым. Все трое, поднявшись с корточек, с довольным дребезжащим жутким хохотом прямо таки повалились друг на друга, и все трое указывали на меня пальцем.
Отсмеявшись, «Жан» сказал мне: «Не обижайся на нас. Это всё чушь по сравнению с тем, что мы можем. Пойдём, пойдём с нами».
Какое там «обижайся»! Мне совсем было не до смеха. Страх постоянно менялся местами с диким любопытством во мне. До смеха или обиды не было никакого дела.
«Куда это?» - спросил я.
«В баню!» – удивлённо сказал «Жан».
«Я только вчера мылся!» – стал со страхом отпираться я, ожидая чего-то ужасного.
«И что, ты собрался нас здесь, на холоде, ждать?»- сердито спросил третий, «Емеля».
Видимо, он оставался всё ещё недовольным мной, что я так нелепо застрял в этом непонятном времени и пространстве.
«Пойдём, пойдём, - опять зазвенел «Ганс». – Мы там втроём, а ты будешь тут один торчать».
Я поплёлся  за ними, но чуть не шарахнулся назад от неожиданности. До самого последнего момента я был уверен, что это розыгрыш, простой фокус с баней, дымом и красным паром. Но, подойдя вплотную к избушке, я увидел, что в ней нет ни одной щели, и от неё прямо исходило тепло. Наконец, самый шустрый, «Ганс», открыл дверь и, зазвенев, влетел в так называемый новоявленный предбанник, где была настоящая жара. Мы все вчетвером вошли в него и сели на лавку.
«Какой ужас! – стеклянными переливами верещал «Ганс». – Просто газовая камера!»
«Молчи лучше, змей! – сурово сказал «Емеля». – Били мы вас раньше, будем лупить и всегда!» Повернувшись ко мне, «Емеля» посмотрел на меня, и одна его искорка мигнула в темноте. Я догадался и, продемонстрировав солидарность, кивнул утвердительно головой.
«Все хороши, - проворчал «Жан». – Будто не в просвещённый век живём».
«Ладно, тихо», - сказал «Емеля», и они замерли, будто окаменели.
Внезапно раздался сильный шум и грохот, что-то посыпалось, обрушилось, ударилось о деревянный пол, даже загудевший, со звоном разлетелось вдребезги под бурные водяные всплески, словно упал огромный аквариум. Взлетевший до потолка белёсый пар вскоре рассеялся, и я увидел огромную груду мусора и три тонкие розовые вертикальные палки, будто подсвеченные неоном. Одна была поменьше двух, зато самая яркая, те две лишь слабо фосфорицировали тем же бледно-красным.  Я не успел опомниться от испуга, как начались новые трансформации. Эти три палки стали всё ярче разгораться, две по силе света стали нагонять третью и расширять вокруг себя поле освещения. Свечение всё больше и больше ширилось и, наконец, стало как бы концентрироваться, собираться в себя.  И вот свет, достигнув сгущённой, тёмно-багровой, кирпичной краски, обрёл вид плотной материальной оболочки: рядом со мной сидели три, совершенно голых, кряжистых старика с невероятно длинными бородами. Они были абсолютно реальны, вплоть до косматой шерсти во всех нужных местах на теле. Они все трое отдувались, блестя потом. Потом (как я догадался по агрессивному свечению над головой) «Емеля» с раздражением («Так и знал»)  одним ударом ноги вытолкнул всю груду мусора наружу за дверь предбанника. Потом обратился к низенькому толстому старику, видимо «Гансу»: «Сейчас кипяток возьмёшь и всё (…), которое с собой прихватил, смоешь здесь, понял?»
«Яволь, майн либе!» – сказал «Ганс».
И только теперь я понял, что они говорят обыкновенными человеческими голосами.
«Жан» посмотрел вниз под себя и, засмеявшись, сказал: «Апре муа лё де люж».
«Вот, вот, а после тебя вечно лужи, - отреагировал «Емеля» и, посмотрев на меня, одетого, удивлённо сказал: - А ты чего сидишь? Стесняешься, что ль? Не баба».
Что мне оставалось делать? Чтобы в  очередной раз продемонстрировать мужскую солидарность, мне пришлось разоблачаться. Эти трое терпеливо меня ждали, а потом все двинулись в баню. «Емеля» тут же залез на верхнюю полку и непонятно откуда взявшейся мочалкой начал оттирать то, что было над его головой в качестве свечения. И я опять чуть не вскрикнул, когда увидел, что не свечение это было, а два сияющих глаза, гневно вытаращенные и, судя по пушистым длинным ресницам, женские. Тем более, «Ганс» тут же сказал: «Вот она, красавица! Слава Богу, хоть глаза только! А если б и рот ещё остался, жизни бы с тобой, Емеля, никакой бы не было».
«Сто раз говоришь одно и то же. Надоел за пятьдесят пять лет», - на этот раз проворчал огромный "Жан", видимо, опасаясь очередного взрыва «Емелиного» гнева, А сам он смотрел на яростные, бешеные женские глаза почти влюблённо.
………………………………………………………………………………………………………….
Наконец-то мы прекратили мыться, и «Емеля» сказал: «Ну, что, пойдём-ка освежимся, и пора кликнуть наших».
«С ума, что ли, сошёл?! – возмутился «Ганс» и указал на меня. – А его куда засунешь? Или ему прикажешь?»
«Всё равно звать-то придётся, сам ведь понимаешь», - ответил, вздохнув, «Емеля». Потом помолчал и сказал: «В предбаннике отсидится».
«Так всё равно не сможет он взлететь!»
«Вот и нечего было с собой брать, старая (…), - грубо сказал «Емеля». – На себе повезу. Не оставлять же его в поле под чертями одного».
«Ну, вези, если выдержишь, - пробормотал «Ганс» уже в спины «Емели» и «Жана» и тихо обратился уже ко мне, будто жалуясь: - Опять факелы на башке жечь. Это чтобы ОНИ увидели».
И выскочил вслед. Я тоже вылез из одуряюще жаркой бани в предбанник и стал из него смотреть на то, как все трое, совсем голые, сели на корточки, прямо в снег, друг с другом. И вдруг ярко вспыхнул огонь у них на головах, настоящими, действительными факелами. Я даже испугался за них. Но они совершенно спокойно сидели и, судя по движению их голов и неторопливым сопровождающим жестам, между собой переговаривались. Они, видимо, смотрели в сторону города и до тех пор, пока я не увидел, как маленький толстый «Ганс» стал чуть не подпрыгивать от нетерпения, настолько оживившись, что-то там завидев. И я сам скоро разглядел: у самой городской черты, там, вдали, замерцали два огонька, которые начали постепенно приближаться. Они были такие же красные, как и факелы на головах моих стариков в отличие от бело-жёлтых, каких-то неодушевлённых и бездушных электрических огней города.
Я испуганно дёрнулся от прохода вглубь предбанника, когда увидел, вся уже толпа движется в мою сторону. А маленький «Ганс» бежит впереди всех и, как это издали было видно, машет отчаянно мне рукой, вроде того, что: «Скройся! Уйди!» или «Закройся!» На голове ни у кого уже не было факелов. Я забился в самый тёмный горячий угол и услышал приближающийся шум, скрип снега, громкие голоса. Вот дверь  с шумом распахнулась, тяжело заходили по деревянному полу. Все, минуя предбанник, проходили мимо меня. Я же не вытерпел: любопытно, кого они с собой привели? Я слегка вытянул шею и разглядел (что повергло в замешательство) ту старуху и девочку, которую я видел на проспекте.
«Неужели ОНА идёт туда же, и с ними?!» – с неприятным чувством подумал я, а девочка, как мне показалось, чуть остановилась и посмотрела в тот угол, где я отсиживался. Дверь глухо захлопнулась за ними. И в этот же момент вместе с диким непонятным выкриком вся эта баня, бывшая избушка, внезапно стала проваливаться куда-то вниз. Причём, на верху (потолок, крыша) ничего ре рушилось. Этот домик будто со страшной силой втягивало, весь, целиком, вглубь, всё дальше и дальше. Также неожиданно всё потом остановилось, замерло. Я чувствовал себя погребённым под многометровым слоем снега, и почему-то представлял очень ясно, как выглядит это со стороны: огромное поле с глубочайшей воронкой, а над ней зависла мёртвая морозная тишина. Длилась она несколько секунд: тихо кто-то зашевелился  или чуть дёрнулся, и опять что-то или кто-то взвизгнул, и нас с силой выбросило вверх, будто подбросило снизу.
И вот я увидел себя, зависшим в тёмном непонятном воздухе от непонятного, чудовищной силы, выброса, и собрался уже опять падать на землю, как внизу что-то будто подлетело навстречу моему падению. Я в результате попал слёту в перья огромной птицы: она была чернее самой ночи, которая меня окружала. Рядом со мной, справа, неслись в воздухе две невероятно огромные, стремительные ласточки, непонятно откуда взявшиеся в это время года, и два таких же огромных снегиря с фосфорицирующими красными грудками.
Полёт сопровождал оглушительный шум: я даже не думал, что трепетание крыльев может быть таким оглушительным. И эта бешеная динамика мускулов под перьями птицы, которую я чувствовал всем своим телом: меня так трясло, что я вынужден был сразу вцепиться в перья этой чёрной птицы, на которой находился! Кстати, она громко и прожорливо квакнула, и в долю секунды сверкнула в мою сторону отсветом луны своего чёрного и круглого как блюдце зрачка. Я понял, что сидел на вороне.
А когда до меня это дошло, то и дальнейший расклад был для меня достаточно прост. Ласточки – это, видимо, наши бывшие гостьи, а снегири – это мои первые два знакомых старика. «Емеля», скорее всего, являл собой теперь ворона. «Он и собирался меня на себе везти», - вспомнил я.
Когда начинаешь понимать и постепенно расставлять на свои места, страх отступает. И я осмелел настолько, что решил посмотреть вниз и стал осторожно перемещаться по телу птицы, чем вызвал громкое кваканье. Но когда я посмотрел вниз, то чуть не задохнулся: мы летели на страшной высоте над полем, вернее, давали большие круги над тем местом, где раньше была наша избушка, то есть, между полем и городом. Большой светящейся полосой был виден проспект, опутанный блестящей сетью огоньков. Это были дома. А место нашего провала и последующего за ним взлёта было обозначено непонятными светящимися кругами потоками вокруг чёрной дыры, которая втягивала их, это городское электричество, и они безвольно тащились туда, как дым затекает в отведённое ему отверстие. И движение это было всё быстрей и сильней, всё интенсивнее.
Постепенно мне становилось, что мы чего-то выжидаем, а именно того, чтобы началось какое-то мощное движение от горизонта: дыра постепенно утягивала в себя всё это непонятное, огромное, светящееся, мистическое покрывало, которое зимним пологом лежало на ночном городе. С бешеной скоростью скользили к ней кроваво-красные, светящиеся рубином, и бледно-лимонные (цветная пластмасса) струйки, колючие серебряные, ломающиеся на ходу (электрические замыкания), синие, перемигивающиеся голубыми кристаллами (люминесцентные лампы и телевизионный свет). Короче, всё, что составляло раньше светлый узор на ночном зимнем городе, теперь ломало вой рисунок, втягивалось узкими параллелями в чёрную дыру на окраине города. Мало этого: всё это тащило за собой от всего ночного горизонта непроницаемую, густейшую черноту, которая, видимо, от перенапряжения, мерцала, стреляла и мигала непонятным красным.
«Ну, всё, вызвали, теперь отступаем!» – неожиданно звонко проверещал снегирь, летящий рядом со мной. Он был размером с меня. Я чуть не свалился от внезапности с ворона.
«Подожди ты!» – проскрипел ворон. Его мускулы провибрировали меня до мозга костей. Вот, оказывается, какое напряжение всего тела у птицы вызывает звуковой поток, рвущийся из клюва! Меня опять, как следует, вытрясло, потому что ворон продолжил: «Мало провала, они нас, нас должны увидеть».
«Всё время себя надо в жертву приносить! – обиженно заверещал снегирь. – Чтобы тебе обязательно напоследок хвост оторвали!»
«Да хватит тебе! – чирикнул другой снегирь. - Каждый год одно и то же ведь делаем».
Я понял, что это бывший «Жан», а первый, обиженный снегирь –«Ганс». Поэтому не выдержал и спросил на лету, хотя сделать это было, практически, невозможно, проще было задохнуться в морозном полёте, чем вообще о чём-то говорить и спрашивать что-то. Но это вопрос очень долго мучил меня, и я задал его: «Кто же вы, всё-таки?»
«Мон ами, - сказал снегирь, - история получает реальное воплощение только в единственное время года. К сожалению».
«Почему?» – неизвестно зачем спросил я.
«Потому что кристаллы зимы, и только они, способны организовать и разжиженную грязь земли, и такие тонкие духовные субстанции, как дырявая память человечества».
Я ничего не понял, но дословно постарался запомнить, чисто механически. Может быть, я что-то принципиальное всё-таки забыл.
А тем временем сплошная чернота, от которой даже зимнее ночное небо светлело, встала гигантской стеной, по плоскости которой пробегали, просверкивали кровавые разряды, наподобие электрических. Меня опять подбросило, потому что ворон сказал: «Всё, накатилось, сейчас кинется. Быстро до леса». И мы (дух захватывало) ринулись в сторону леса. Чудовищная чернота, которая, казалось, нас разглядела (и от этого понимания становилось поистине жутко), бросилась за нами вдогонку от всего горизонта, угрожая замкнуть в кольцо.
Но мы быстро достигли леса, и я  даже не смог понять, что произошло со мной, как ворон квакнул: «Тут сиди», и, скинув меня в сугроб в какой-то чащобе, прокаркал где-то уже в высоте: «Посмотрите за ним!»
Я, едва успев прийти в себя, почувствовал бурное волнение в снегу рядом с собой. И из сугробов, где я сидел, вылезли две головы с совершенно дикими костяными (или деревянными?) отростками-рогами из разных участков черепа. Белые глазки этих голов быстро мигали в темноте. Где-то я их видел, но где, никак не мог вспомнить.
«Тише, не мычи», - сказала одна голова, а вторая стала трясти в разные стороны колючими ушами и вытащила длинную, как будто складную тощую руку. Потом схватила меня за шиворот и пробороздила мной в снегу дорожку к месту между ними. «Ворон сказал с нами пересидеть. Сейчас тут будет, не высовывайся».
Через кустарник в снегу хорошо был виден горизонт, подчёркнутый бледно-жёлтой чертой слившихся мелких огоньков города. И над горизонтом предстала невероятных размеров панорама-картина, вернее, взгромождена: так много всего было в ней, этой картине, шевелящегося, дёргающегося, беспорядочно хаотичного, истерично-исступлённого.
Приглядевшись, я начал разбирать уже отдельные группы персонажей этой грандиозной панорамы. Там были запряжённые лошади, абсолютно чёрные, с бешено вытаращенными белками глаз без зрачков, были какие-то непонятные типы в огненных рубахах со всяким  безделушками: бахромой, цепочками, бутылками, гитарами, яркими то ли платками, то ли покрывалами, которые волновались и трепетали поверх всей кавалькады парусами и знамёнами. По ним, также как и по рубахам этих непонятных взвинченных существ метались разноцветные, но в основном кровавые, молнии-искры. Картина не стояла на месте, она надвигалась, правда, медленно, будто просто увеличивалась, детально всё более дробясь и определяясь. Хотя то, что она изображала, представляло собой дикий стремительный бег в нашу сторону: бешено, прямо на нас (так картина показывала) летели кони и их всадники, наездники. Мелькали также там и человеческие, и собачьи кости на шестах с болтающимися пёстрыми тряпками. Я совершенно не мог понять точно, то ли люди, то ли животные, то ли вообще только остовы, скелеты от последних дёргались на конях. Главным было то, с каким шармом и демонстрацией они стремительно накатывались на нас. Они энергично вертели и трясли кистями рук или лапами, также темпераментно трясли густейшими и чернейшими волосами, от которых летели золотые и кровавые брызги. Они, как я увидел, орали во всю глотку, рвали струны гитар с остервенением, лупили в разноцветные бубны и барабаны. В общем, в небе творилось чёрт знает что.
«Во дают! Ну и выпендриваются!» – мрачно прокомментировала рядом со мной колючая как кустарник голова.
«Ничего, - ответила вторая, - сейчас это безобразие быстро завернут».
И вдруг, на самом деле, это дикое гигантское беспокойство в какую-то одну секунду замерло в абсолютной неподвижности и стало быстро буквально смывать все краски с себя, стремительно превращаясь в сплошную монолитную черноту. Это произошло мгновенно, но ещё быстрей (так, что я не выдержал и закричал) эта стена черноты в миллионные доли секунды надвинулась, налетела на нас, преодолевая одним рывком огромное поле между городом и лесом.
Но мой крик сразу же перекрыл невообразимой силы шум за нами. Ослепительно белые полосы стали выдвигаться с какой-то суровой беспощадностью навстречу черноте, которая беспомощно разваливалась от этих столкновений с этим непонятным белым, там, наверху, в небе. И всего за секунду это белое раздробило и уничтожило, прогнав с неба, всю черноту.
Это белое было настолько ярким и светлым, что я опять не выдержал и закрыл глаза руками, хотя всё-таки успел ещё заметить скатывающиеся за горизонт рваные блекло-серые куски бывшей непробиваемой черноты.
Когда я убрал руки, то увидел, что сижу под деревом в снегу. Я был в лесу, и был день, зимний и не такой ослепительно яркий, какой я видел.
Через пять минут я уже был дома, и меня встретили спокойно, если не сказать, равнодушно, будто я выходил погулять на два часа. «А, может, так всё и было?» – подумал я. Но главное не это, как решил я. Увидеть абсолютно чистые свойства в безоценочном и совершенно индифферентном к настоящему прошлом, а также просто почувствовать ту, изнаночную внутреннюю связь, которая очень обыденно упускается из внимания всеми людьми! И посметь снизу заглянуть через неё вверх, то есть, на реальную жизнь – это уже кое-что. По крайней мере, это перспективный выход на обнаружение чистых свойств, совершенно неопределимых в нашей повседневной суете.
КОНЕЦ
Краткие комментарии:

      Сюжетный состав:
1 часть: 1. У мольберта, 2. На проспекте, 3. Старуха и девочка.
2 часть: 1. Старик в паутине, 2. Толчок в проспект, 3. Один со стихами.
3 часть: 1. Дед №1, 2. Дед№2, 3. Дед№3.
4 часть: 1. Баня, 2. Полёт, 3. Картина и бой.
5 часть: 1. Лес, 2. Философский вывод.
   Использованный музыкальный материал:
1. И. Стравинский, 2. С. С. Прокофьев, 3. Т. Хренников,
2. 4. My Dying Bride,
5. Pretty Maids, 6. Sodom.
                Посвящается В. З.
1999- 2000-2001.
Повесть завершена 26 января 2001 года.

Благодарю Тебя, Господи, что дал закончить эту работу,
Твой, навеки.
ПОВЕСТЬ 2001 года «Чистые свойства»
     Определяется как «фикция фикций» и имеет второе
          Название: «Исторические отморозки».
                Задумывалась как «Зимний улёт –2» (идея 1997 года).
Изменила свою сюжетную направленность под влиянием идеи 16 января 2001 года.
Эпиграф написан 29 декабря 1999 года; стихотворение –21.06.2004, идея которого – 1988 года.


Рецензии