Гизелла Лахман

Что проявленье в детстве фото:
черты растут  небытия...
Гизелла Лахман- поздно что-то
небросская поэзия твоя...

.......................................
Гизелла Лахман
Родилась: 1864 г., Киев
Умерла: 1969 г., Вашингтон
...
На перекрестке будем мы стоять,
Следя глазами за трамваем.
Усталые, как будто в полусне,
Без всяких дум случайно станем рядом.
От скуки по прохожим и по мне
Скользнешь ты безучастным взглядом.
И в этот миг, средь городской толпы,
Как от толчка, внезапно вздрогнем оба:
Ржаное поле, свежие снопы
Мелькнут на месте небоскреба.
Почудятся в осенней полумгле
Под фонарями улицы дождливой
Следы копыт на взрыхленной земле
И дом с колоннами за нивой.
Туда мы мчимся узкою межой.
Туда — домой!.. Тут, в тесноте трамвая,
Меня коснешься, женщины чужой…
Я отстранюсь, не узнавая.
 
Вашингтон, 1952

«ПЛЕННЫЕ СЛОВА» (Нью-Йорк, 1952)

Светлый день по новому чудесен,
Песни просит новая весна.
В скучных книгах столько скучных песен…
И кому нужна еще одна?
Почему же, словно в лихорадке,
Охмелев от звуков, чуть дыша,
Я пишу в растрепанной тетрадке
Кончиком тупым карандаша?
Пятна солнца пляшут на паркете,
За окошком шелестит листва…
Эти листья, шелест, блики эти —
Пойманные, пленные слова!
1952

«Так Радостно И, Кажется, Вчера…»
Так радостно и, кажется, вчера
Я на заре на длинный путь вступала.
В закатный час теперь понять пора:
Конец дороги ближе, чем начало.
Уже в тени пройденная гора,
Спускаюсь вдоль темнеющей тропинки…
В моей косе всё больше серебра,
У губ, у глаз всё новые морщинки.
Как в зеркало, гляжу я в гладь пруда,
Но ясный пруд души не отражает —
Душа еще нелепо молода,
Как будто ей покой не угрожает.
1952

«Передохнуть… Задуть Фонарь Дорожный…»
Передохнуть… Задуть фонарь дорожный.
Закрыть глаза. Увидеть сад и дом…
И улыбнуться радости несложной:
Двум ласточкам над небольшим гнездом.
В конюшне темной лошади пугливой
Дать на ладони свежую морковь.
По утренней росе бродить лениво,
Придумывать несчастную любовь.
1951

«На Площади У Снежного Сугроба…»
На площади у снежного сугроба
Он моего коснулся рукава.
Мы в тот же миг остановились оба
И растеряли сразу все слова.
Но зазвучал такой звенящей песней
Там на морозе мой счастливый смех!
Ожег огонь, других огней чудесней,
Мое плечо сквозь оснеженный мех.
1944

«Сегодня Я Тебе Чужая…»
Сегодня я тебе чужая,
В кругу родных с тобой на «вы»…
Себя, быть может, унижая,
Я берегусь худой молвы.
И я усердно изучаю
Узор персидского ковра,
А ты молчишь над чашкой чаю…
Как было хорошо вчера!
1945

«Мне Помнятся: Глухая Мгла…»
Мне помнятся: глухая мгла
И силуэты колоколен.
У колоннады я ждала…
Забыл он клятвы? Или болен?
Мольбы я к небу вознесла,
Как в одиночестве келейном.
Заплакали колокола,
Колдуя над холодным Рейном.
Их медный голос гулко пел.
Клубясь, волна заклокотала
И в клочьях дыма загудел
Гудок у близкого вокзала.
Я помню Кельн, колокола,
Под голым кленом камень клейкий,
Где я кудесника ждала
У заколдованной скамейки.
1945

Из интернета
.................

ЮРИЙ ЛЕВИНГ

«Ахматова» русской эмиграции — Гизелла Лахман
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2006

Редко кого другого в эмигрантской прессе сравнивали с Анной Ахматовой так часто, и никто, пожалуй, из русско-американских поэтесс не пытался столь последовательно и ревностно соответствовать роли продолжательницы дела великой советской современницы в изгнании, как Гизелла Лахман.
О биографии поэта, переводчицы1 и библиографа Гизеллы Сигизмундовны (Рабинерсон) Лахман (1890—1969) известно совсем немного2. Родилась в Киеве, там же посещала женские курсы одновременно с А. Ахматовой3, эмигрировала в Германию молодой девушкой4; из Берлина во второй половине 1920-х годов перебралась в Швейцарию. Осенью 1940 года, опасаясь преследований нацистов, она вынуждена была бежать через португальский порт на пароходе, державшем курс на Америку. В США первое десятилетие Лахман жила в Нью-Йорке, затем переехала в Вашингтон, где получила работу в Библиотеке Конгресса5. Туда же десятилетие спустя после ее смерти семьей был передан ее личный архив6. Писать стихи начала поздно, на середине шестого десятка7, автор двух книг стихов — “Пленные слова” (Нью-Йорк, 1952) и “Зеркала” (Вашингтон, 1965). В России миниатюрной посмертной публикации Лахман удостоилась лишь через четыре десятилетия после выхода ее второго поэтического сборника8.
Печаталась Лахман в периодических изданиях русского зарубежья, начиная с середины 1940-х годов9. В одном из адресованных ей писем тех лет прозаик старшего поколения Г.Д. Гребенщиков верно угадал ее поэтический генезис:
О Ваших стихах раз и навсегда я высказался и ни разу в них не разочаровался, а всегда читаю их вслух, если есть кому. Тонкая, вдумчивая, нежная Муза Ваша мила моему грубому сердцу. Иногда я думаю: откуда это? Каков Ваш возраст (нескромный вопрос), что Вы так тонко и глубоко научились не только мыслить, но и выражать себя в такой чудесной форме. Мне кажется, кто-то на Вас имел влияние — м.б. Ахматова, но м.б. Марина Цветаева. Ни той, ни другой я не люблю, значит если было бы их влияние в форме, то Вы взяли от них лучшее и прибавили свое — еще лучшее10.
Елена Малоземова, чье имя запомнится в истории изучения русской эмигрантской словесности тем, что, будучи диссертанткой, она обратилась за разъяснениями к Владимиру Набокову по поводу волновавших ее вопросов (дело было в те “пред-Лолитные” годы, когда Набоков еще довольно охотно отвечал незнакомым барышням-слависткам), присутствовала на вечере объединения русских поэтов в Нью-Йорке в 1945 году и оставила свидетельство о первом публичном выступлении Г. Лахман. Она же уловила “ахматовский голос” как родовую черту целого поколения женщин-поэтов, сочиняющих по-русски в изгнании:
В течение года поэтессы и поэты встречаются еженедельно друг у друга. На этих собраниях новые стихотворения подвергаются строгой, дружескиконструктивной критике. В беседах поднимаются вопросы о теории стихосложения, о различных ритмических приемах, о четкой правильности стиха, о богатстве и новизне рифм и о ново-художественных образах. <…>
В стихах старшего поколения иногда слышался Пушкин и Тютчев, и иногда Блок и Гумилев. В творчестве поэтесс подчас незримо присутствовала Анна Ахматова своей предельной простотой, проникновенной глубиной и драматической напряженностью. <…>
Взволнованно прочла свои одухотворенные стихи “Странница”, “Мать”, “Все чудеса” Гизелла Лахман, впервые читавшая свои стихи перед публикой. В свои молодые годы она никогда не писала стихов, и только недавно она почувствовала особый порыв творчества. Не тогда ли, когда двое ее сыновей оказались в американской армии?
Несколько стихотворений Гизеллы Лахман были напечатаны в этом году в “Р. Ж.”. И вызвали живой отклик среди читателей своими темами, новизной художественных восприятий и разнообразием стихосложения. <…>
В творчестве поэтесс “Кружка русских поэтов в Америке” слышится когда обще-женское, когда обще-человеческое, когда прекрасное “ахматовское”, когда американское, вихрем охватившее их воображение11.
В первом сборнике Лахман “Пленные слова”, изданном кружком русских поэтов в Америке, современники сразу оценили редкую поэтическую интонацию. В частном отзыве поэт В. Ильяшенков противопоставил чистый русский язык и неангажированность автора сиюминутной проблематикой стилю и темам корифеев новой советской классики:
…этим сборником… было еще раз доказано, что никакой необходимости в искажении [русского языка] “маяковщиной” не было; по оригинальности образов и психологическому содержанию сборника, что составляет главную суть поэзии, является ли ее орудием русский, итальянский, франц<узский> или иной язык… Подлинная поэзия — общечеловечна. В этом смысле сборник счастливо избежал (насколько это вообще возможно) ограничительного “штампа” времени и места или, иными словами, его суть, как всякая подлинная лирика (Данта или Верлена, Гафиза или Фета, и т.д., и т.д.) должна быть доступна каждому, восприимчивому к поэзии, будь то русский, англичанин и пр.12
Ахматовское обаяние поэтики Лахман было замечено и в другом комментарии: “Ваша сжатость и четкость стиха с такой большой подкупающей простотой мысли и чувства буквально покорили меня, пожалуй с таким же наслаждением я читала Ахматову”13. Прямых посвящений Ахматовой Лахман избегала, но в качестве эпиграфа к одному из стихотворений сборника взяла строку Гумилева “Муза дальних странствий обнимала…”14. Стихотворение, написанное в Нью-Йорке, датировано 1949 годом:
За неделей тихо тянется неделя
И, быть может, годы мирно здесь пройдут.
В комнате безличной, в комнате отеля
Я создать стараюсь свой былой уют.
Разложила книги, вынула портреты
И накрыла пледом старенький сундук С новою надеждой, с песней недопетой О конце скитаний, о конце разлук.
Равнодушны стены, но смеются вещи,
Вылез из-под пледа красочный ярлык.
Музы Дальних Странствий слышу голос вещий…
У вещей лукавых свой живой язык15.
Ностальгия по прошлому и утраченной родине доминировали в первом сборнике Лахман. Родион Березов, эмигрантский поэт и прозаик, так охарактеризовал ее дебют:
Есть книги, от которых нельзя оторваться: возьмешь в руки и отложишь только по прочтении последней строки. К таким удивительным, чарующим книгам надо причислить и “Пленные слова” Гизеллы Лахман. Это — книга стихов. На 80-ти страницах одно стихотворение лучше другого. Каковы главные темы творчества этой поэтессы Божией милостью? Любовь матери, жены и друга, любовь к далекой родине, которая вечно живет в душе и забыть которую нельзя ни при каких обстоятельствах16.
Тень Ахматовой, нависающая над творчеством Лахман, угадывалась большинством критиков, многие из которых писали скорее о попытке отталкивания от влияния А.А. “Драма изведана, но не излита по-молодому, а затаена. Сказано только, что случилось, о пережитом ни слова. И это “ни слова” эмоционально заразительнее слов, читатель воспринимает его собственным пониманием и опытом, минуя людской язык. Это уже ни кем не напето. Это не Ахматова в Гизелле Лахман, это сама Гизелла Лахман, живая, нашедшая себя”17. Борис Нарциссов в хвалебном отзыве на первую книгу поэтессы отмечал, в частности, следующее:
В ряде стихотворений явно проступает влияние, а иногда и прямое следование А. Ахматовой. Тут можно заметить, что стихи с находками одновременно и более самостоятельны и свободны от ахматовского влияния. Других влияний, по крайней мере, явных, не заметно. Правда, в современной русской поэзии влияние Ахматовой на поэтесс считается неизбежным (цит. по машинописи из архива Г. Лахман).
Нарциссов подчеркивает неэпигонский характер следования Лахман своему поэтическому идеалу, который можно, пожалуй, определить как “вдумчивое подражание”.
Сергей Яблоновский безоговорочно отнес стихи Лахман к лучшим образцам современной женской поэзии:
Каторжный период оставил последними в нашей памяти ярко талантливую, но слишком женственную Анну Ахматову, по восточному примитивную, но философски образованную Мариэтту Шагинян и рвавшуюся к новым формам, “нарушавшую все законы” несчастную Марину Цветаеву. Теперь к этим прекрасным именам присоединилось имя носительницы крупного таланта, большой культуры, большой души Гизеллы Лахман18.
Подобно многим эмигрантским собратьям по литературному цеху, Лахман в своем творчестве наследовала прежде всего акмеистической поэтике. Как факт это констатировал Юрий Терапиано в отзыве на вторую книгу: новые стихи, “так же как ее прежние, отличаются композиционной стройностью и ясностью. Гизелла Лахман близка к акмеизму и нео-классицизму”19.
Наиболее внятно и полно на тему “Ахматова — Лахман” высказался поэт и критик Александр Биск, в молодости сам водивший знакомство с Н. Гумилевым:
Конечно, Г. Л. принадлежит к некой школе. Тут ничего зазорного нет. Целые поколения писателей обычно заражены какой-то общей идеей — они и думают, и говорят по известным штампам; только отдельные, очень исключительные личности представляют собой вехи, по которым равняется весь комплекс писателей, составляющих литературную эпоху.
И, подобно тому, как говорят про художников школы Рембрандта, так и я безошибочно скажу, просмотрев книгу Г. Лахман — поэтесса школы Ахматовой. То, что многие презрительно называют “ахматовщиной”, есть явление, исключительное по своему значению. Стихи Ахматовой были воистину новым словом. Были у нас и раньше талантливые поэтессы во главе с очаровательной Лохвицкой, но все они, говоря о женщине, подражали мужчине, смотрели на женщину и на самое себя мужскими глазами, в то время, как Ахматова впервые показала нам подлинные переживания женщины. Не удивительно, что она нашла стольких адептов, которые к сказанному захотели прибавить и свое. Тут дело не в подражании, а в усвоении метода, и, если Ахматова первая, то она не единственная20.
На эти размышления откликнулась Александра Мазурова. Соглашаясь с Биском в том, что Лахман — поэтесса школы Ахматовой, она добавляет:
Восприимчивость к влияниям уже — даровитость. Здесь способность не только слышать поэзию другого поэта и проникать в его мир, но и заражаться ею, наделяя ее и своим. Г. Л. обнаруживает эту способность. В ее стихах есть отгул не только поэзии Ахматовой, но и многих других поэтов и поэтесс, затканных в сознание людей их времени, сохраненных в душе и с особенной остротой и любовью переживаемых в русском рассеянии21.
Лишь в 1963 году Гизелла Лахман, за несколько лет до смерти своей и ухода Ахматовой, не просто решилась на диалог, а вступила в открытый спор с учителем. Поводом для поэтического вызова стала публикация стихотворения Ахматовой “Родная земля” (Новый мир. 1963. № 1). В разделе “Литература и искусство” ведущего периодического издания русского зарубежья вскоре появилась заметка:
Ответ на стихотворение Анны Ахматовой
РОДНАЯ ЗЕМЛЯ
(Новое русское слово, 17 марта 1963 г.)
“О ней стихи навзрыд не сочиняем”
И в наших снах ее благословляем,
Но в ладанках не носим на груди.
Зачем? Она у нас — в сердцах,
Недосягаемый и драгоценный прах —
Тот, что не ждет нас впереди,
Когда в чужую землю ляжем,
Что нам не мачеха и не родная мать.
(А ваших слов о “Купле и продаже”,
признаться, не могу понять.)
Болея и сгибаясь под тяжелой ношей,
Мы помним хруст в зубах ее песка,
И грязь и снег на маленьких калошах…
Но мать отвергла нас и ныне далека.
А мы, рожденные и вскормленные ею,
Мы смеем звать ее, как вы, — своею.
Первые три строки — ответ на ахматовские: “В заветных ладанках не носим на груди, / О ней стихи навзрыд не сочиняем, / Наш горький сон она не бередит” — и далее то, что так задело Гизеллу Лахман:
Не кажется обетованным раем,
Не делаем ее в душе своей
Предметом купли и продажи,
Хворая, бедствуя, немотствуя на ней,
О ней не вспоминаем даже.
Грязь на калошах и хруст на зубах, по убеждению эмигрантов, еще не давали права Ахматовой присваивать себе Россию — тоскующим по ней вдали не менее больно, чем страдающим в ее пределах. “Если человека отлучить от родной земли, то эта земля перестанет для него быть “грязью на калошах”, и он будет носить ее в заветных ладанках, а тот, кому не суждено лечь в родную землю, обычно завещает бросить в его могилу ком родной земли <…> Сейчас об этом знаменитая поэтесса, по-видимому, забыла, но в 1942 году, когда она принуждена была покинуть любимый Петербург и уехать в Ташкент, она думала иначе [далее следует цитата из “Поэмы без героя” о “горьком воздухе изгнания”]”22. Оставляя в стороне спор по существу — у каждого пострадавшего свое оправдание, — повторим слова Ю. Крузенштерна-Петереца, сказанные вслед ушедшему другу: “На эти стихи [Ахматовой] она ответила своими, в которых защищала свою правду. Нужно было, конечно, много мужества, чтобы посметь возразить Ахматовой, но оно у Гизеллы было”23. Среди набросков и заметок в материалах архива Лахман сохранилось выписанное ее рукой стихотворение Ахматовой “Не с теми я, кто бросил землю…” (из кн. “Anno Domini”, 1922)24. В контексте литературной полемики надо полагать не случайным обращение Лахман именно к этому давнему стихотворению своего адресата (“Но вечно жалок мне изгнанник, / Как заключенный, как больной. / Темна твоя дорога, странник, / Полынью пахнет хлеб чужой”)25.
Симптоматична в этом контексте и прохладная реакция Романа Гринберга, главного редактора нью-йоркских “Воздушных путей”, антрепренерская энергия и живой интерес к советской неподцензурной литературе которого способствовали публикации ряда ахматовских произведений, в том числе “Поэмы без героя”, на страницах этого престижного эмигрантского альманаха (№ 1—4, 1960—1965). Гринбергу, часто по делам посещавшему Европу, удалось встретиться с Ахматовой во время ее заграничного путешествия 1965 года. Впечатлениями от встречи он делился в письме к израильскому корреспонденту Юлию Марголину:
С Ахматовой было свидание. Она меня разочаровала. Вы знаете, есть у Пруста в его знаменитом романе глава “Имена и места”, где рассказывается, как некоторые имена всю жизнь вас волнуют и интригуют и как они обманывают вас, когда вы знакомитесь в действительности с местами, названными этими фантастическими именами26. Так точно и случилось с А.А. Это совсем не то, что воображалось27.
Эмигрантская репутация Лахман, между тем, все укреплялась. На закате своей литературной карьеры мэтр русской эмигрантской критики Георгий Адамович благословил немолодую поэтессу, признав ее стихи готовыми к антологизации. Лахман послала томик стихов во Францию тому, чье мнение было ей особенно дорого, — человеку, начинавшему свой литературный путь вместе с Гумилевым, Ахматовой, Мандельштамом и Г. Ивановым. Свидетельством искреннего расположения, проявленного когда-то острейшим из полемистов русского зарубежья к стихам американской незнакомки, служит публикуемое ниже письмо:
Paris 8 7, rue Fr;d. Bastiat 17 июня 1966
Многоуважаемая Гизелла Сигизмундовна,
Я очень виноват перед Вами. Простите. Объяснять, почему не поблагодарил за книгу, было бы долго, да и трудно. В сущности, объяснения — или вернее, оправдания — нет. У меня плохая память, я давно уже нездоров, занят всякими “текущими делами”, необходимыми, чтобы жить, — дело в этом. Надеюсь, Вы не очень на меня сердитесь. Добавлю, что лит<ературную> критику я почти совсем уже оставил, и рад этому.
Спасибо за “Зеркала”. Я о них напишу на днях в “Н. Р. Слово”, хотя если не ошибаюсь, отзыв там уже был. Но это, по-моему, — не препятствие. В книге Вашей много хорошего, а иногда и такого, что просится в антологию: например, “Я летом над одною крышей…”. Да и вообще хорошо все “альпийское”28, хотя много в этих стихах и боли. Но, если бы надо было выбрать одно стихотворение из всей книги, я выбрал бы то, которое кончается строкой “Я отстранюсь, не узнавая”.
Может быть, я и ошибаюсь. Оттого-то отчасти я и бросил критику, что все чаще думаю: поэт (или романист, все равно) писал книгу год-два, иногда десять лет, а ты в час-другой перелистал ее и будто бы все в ней понял! И с этой иллюзией решаешься судить, ставить какие-то отметки: то-то хорошо, другое плохо! Самое легкомысленное и пустое занятие на свете.
Ну, эти рассуждения Вам явно не интересные. Шлю сердечный привет, еще раз прошу простить и от души желаю “творческих успехов”, как
говорят теперь в России.
Георгий Адамович
Адамович сдержал обещание и публично высказался о поэзии Лахман в сдвоенной рецензии на сборники стихов “Слова” Леонида Ганского и “Зеркала”.
В противоположеность Ганскому, Гизелла Лахман пишет стихи с явным увлечением, не ставя себе вопросов, на которые не существует ответа. Стихи в большинстве своем хорошо звучат, они добротно, крепко сработаны. Некоторые представляют собой маленькие рифмованные рассказы, как бывало когда-то у Ахматовой, — например, стихотворение “В швейцарском шалэ”, на редкость законченное и поэту удавшееся. Тема разлуки — одна из основных в книге, но и она укладывается в строчки, никакой горечи в себе не таящие. “Все добро зело”, как бы говорит самим напевом своих стихов Гизелла Лахман, оглядываясь на жизнь с ее радостями и невзгодами. Сборник называется “Зеркала”: ничего страшного или болезненного в этих зеркалах не отражено29.
Стихотворение, которое Адамович за месяц до того специально выделил в письме к заокеанской корреспондентке, теперь полностью цитировалось в рецензии:
На перекрестке будем мы стоять,
Следя глазами за трамваем.
Усталые, как будто в полусне,
Без всяких дум случайно станем рядом.
От скуки по прохожим и по мне
Скользнешь ты безучастным взглядом.
И в этот миг, средь городской толпы,
Как от толчка, внезапно вздрогнем оба:
Ржаное поле, свежие снопы
Мелькнут на месте небоскреба.
Почудятся в осенней полумгле
Под фонарями улицы дождливой
Следы копыт на взрыхленной земле
И дом с колоннами за нивой.
Туда мы мчимся узкою межой.
Туда — домой!.. Тут, в тесноте трамвая,
Меня коснешься, женщины чужой…
Я отстранюсь, не узнавая.
Заканчивал свой печатный отклик Адамович риторическим вопросом: “То, что здесь сказано, остается в памяти, — совсем иначе, совсем по-другому, чем некоторые строчки Ганского, но остается. А не для того ли стихи и пишутся, чтобы в нашей памяти возникал им в ответ долгий отклик?” Эту особенность стихов Лахман подчеркивали и другие рецензенты: “Так бывает всегда, особенно понравившиеся строки стихов долгие годы звучат, как музыка в памяти”30.
По случайному совпадению, уже после смерти Ахматовой, на одной газетной полосе рядом оказались две статьи — о стихах Ахматовой и Лахман. В обеих писалось о “зеркальном” свойстве их поэтик, органично усваивающих классические образцы. Отмечая “поэтическую индивидуальность, внутреннее своеобразие” стихов Лахман, первый критик выделял независимую позицию автора, который “присутствует в жизни, в средоточии ее то радостных, то трагических явлений, а между тем — и как бы в стороне, ловя и, может быть, пытаясь запечатлеть преходящие отражения”31. Магический кристалл ахматовской Музы восхищал второго: “А разве это не по-пушкински: И сада Летнего решетка / И оснеженный Ленинград / Возникли словно в книге этой / Из мглы магических зеркал / И над задумчивою Летой / Тростник оживший зазвучал? [Такие примеры] доказывают не подражание, а созвучие с духом всегда юного душой и всем поэтам щедрого дародавца — Пушкина”32.
Описанный эпизод из эмигрантско-советской литературной коммуникации трудно назвать диалогом, поскольку нет уверенности, что одна из вовлеченных в нее сторон даже подозревала о существовании другой; но если это и была улица с односторонним движением, то по ней двигались в единственном направлении — к пушкинскому идеалу33


Рецензии
Спасибо, Эд,
Очень трогательная публикация. Стихи Гизеллы прочитал с большим чувством.
Сердечно,
Михаил

Михаил Гуськов   13.09.2020 10:26     Заявить о нарушении