Проза о поэзии

 
 1
 Мне не спалось. Как только я выключал свет над моим ложем и обрушивалась темнота. Я оставался совершенно один и начинал думать. О чём? Сразу обо всём: о дне прошедшем, об утре, до которого оставалось несколько предутренних часов, о себе – вот я лежу сейчас, а время идёт и идёт ничего не оставляя в тетради. Мне 61 год. Писал стихи до 1999 года, и, вдруг – бах – я в постели, парализован на правую сторону, что делать? Помирать? Не хочется. Жить? А чем. Стихами? Попробуем. Три месяца я оклёмывался – была трубка вставленная в горло. Была другая трубка вставленная посредине живота через которую мне вводили пищу. Я учился говорить и – пришёл в себя человеком парализованным на правую сторону. Это раз и навсегда случилось. Мозг был залит кровью и она сказалась на последующих годах.
   В 2008 я стал писать стихи, в 2010 потерял 28 стихотворений, написанных за 2010 год. Чёрт с ними, хотя бывает чувство, что я зря потерял их. Компьютер был причиной – сломался диск, а для памяти «флешку» мне привезла Маргарита, жена моя бывшая, ставшая мне настоящим другом, приезжающая каждое воскресенье и уезжающая в понедельник уже много лет подряд. Она возила меня по Европе: два раза во Францию и в Париж, в Бельгию, в Голландию с великолепным Амстердамом, где я покурил анаши и она мне понравилась. Я ездил с Марго в Испанию, в Мадрид и Барселону, где мы прожили десять дней и мы жили в отеле в Мадриде, а после – в Грецию, где мы плыли до острова двенадцать часов на пароме в шесть этажей и я угощал двух гречанок, молоденьких, сигаретами «Даунхил». Всё досталось человеку на коляске, которую катала по городам и весям моя жена, Маргарита. А Марго нет со мной с 18 сентября 2012 года. Она умерла от рака, который съел её в год.
  Сидели за столом в 9 часов вечера, ужинали, смеялись. Она встала и пошла по маленькому в туалет. Вышла озабоченная. Сказала что кровь идёт, хотя откуда. Уехала от меня утром 15 июля 2011 года. Звонит вечером - рак! Вот те на… И угасла, как свечка. Мир праху её, жены на 23 года, верной, любимой жены.      
   
  2
 Телевизор говорит о Межирове. Я поразился одним стихотворением Межирова. Он похоронен в Переделкине. Вспоминаю, как придя в поэтический клуб в Нью-Йорке, Александр Петрович Межиров попробовал прочитать стихотворение «Коммунисты вперёд»! Что лично у меня вызвало неприязнь к тексту и исполнению Межировым означенного произведения. Я и высказал своё неудовлетворение. Межиров позеленел, то есть стал зелёным-зелёным от злости.
  Когда я получил инсульт он отомстил мне, сказав что: - Алейник будет бегать ещё быстрей чем раньше. - Сказано хорошо, судите сами.
  Прочитал о Межирове в «Викпедии». Ордена, медали, преподавание. Мать и отец евреи. Отец инженер, мать – преподавательница немецкого языка. Год рождения 1923. Межиров сбил на машине Юрия Гребенщикова, актёра и уехал от него подальше. Актёр провалялся в коме сорок суток, и мирно почил. Межиров отсиживался на даче, в Переделкине. Когда актёр отошёл, Межиров порснул в Штаты. Там был обласкан Клинтоном, преподавал в ВУЗ-е поэзию и, в результате, почил недавно. Его жена сожгла и взяла урну с прахом на родину, в Переделкино, где он доныне лежит.
   
3
   Вспоминаю как Межиров варил пельмени. Он бросил пельмени и ушёл на полчаса вместе со мной в свою комнату. Я  спросил его, долго ли они будут варится? Он ответил мне: - Минут сорок пять. – Я вышел из комнаты вместе с ним и объяснил ему, что нужно 10 минут варить. Он был удивлён. Сказал мне: - Не может быть! – Потом мы вместе сели за стол в его маленькой комнате и съели пельмени.
   
4
   Сидели мы с Межировым в кинотеатре. Я показал ему стихи. Он сказал, что они плохие. Я видел что он завидует мне. Стихи были хорошие, лучше чем он писал. Сидели мы поздней осенью. Он не сводил с меня глаз, когда я читал ему. Стихотворение я подарил ему потому что он просил об этом меня. Пусть и остаётся.

5
   Настала зима. Я пришёл в редакцию ньюйоркской газеты, где пошёл третий месяц моих корреспондентских трудов. Ночь я не спал – сломался компьютер и я пытался его починить. Пришёл на работу утром, взял кофе и вышел покурить на крышу дома. Допил кофе и пошёл вниз, в редакцию. Сел за стол и – бац – почувствовал себя не в себе. Мне становилось всё хуже и хуже. Я встал. Галстук душил меня. Было жарко. Я пошёл к редактору чтобы сказать, что мне стало плохо. Вошёл. Он посмотрел на меня и я оказался лежащим на стульях, а он звонил в скорую помощь. Дальше я потерял сознание. 
   
6
 Помню как начались встречи с поэтами. Мне было тринадцать лет. Зимой мы с моим другом Игорем Чурдалёвым отправились на встречу с Горьковскими поэтами. Вошли в зал, сели и стали слушать. Был Игорь Волгин – молодой, краснощёкий поэт с сочиненьями под Вознесенского от которых в памяи не сохранилось ничего. Был поэт Виктор Половинкин из крестьян, постарше, покрепче, который прочитал стихи о корове - короткие, сильные. Был старик, плоский, начитанный Борис Пильник. Мне его имя напомнил ИЧ – Игорь Чурдалёв, друг, остающися с того времени по сегодня. 
  Мы тоже пробурчали наши стихи, которые вызвали одобрение и крики из переполненного зала: - Молодцы! Маленькие, а ищь ты. -
 Мы попали группу молодёжи, поэтов, и ходили по четвегам в «Дом Учённых», где и началась наша сочинительская деятельность.
   Помню я выступал на вечере поэзии и читал свои стихи:

  Плыву в трамвае допотопном,
  желудку мамонта подобном,
  где персонажи ждут меня
  пока молчание храня.
   
  Я сорвал аплодисменты и стал сочинять стихи целый день. Ночью я тоже не спал – пачкал бумагу. Потом грянула армия и два года были украдены у меня – я ж был в строительной армии и пользы не принёс никакой. Разве что допрос, который провели два капитана, одиннадцать часов под градом вопросов. Сто четырнадцать доносов я прочитал за один день. Расстались. Я пообещал что больше не буду связываться с этим делом, поступлю в институт, а здесь доносы мальчишек на мальчишку и ничего больше. Мы же не вышли на площадь, когда праздновали 7 ноября. Не вышли и забыли об этом. Я в одиннадцать часов ночи вышел с ними, покурил. Они сели на мотоцикл и исчезли за соснами и ёлками. И всё. Всё до Горького, до 1973 года.

7
  Вернулся я из армии и пошла жизнь. Состояла она из любви и несчастых приводов в милицию. Хватали не за что, я ж не был пьяницей. Курил? Конечно курил, но чтобы в рот взять алкоголь – ни, ни. Я это не любил. В 1974 году меня достали. Я учился в университете филологии. Ко мне приезжали друзья и нас быстренько доставляли в милицию. Помню как нас двоих взяли в центре города ни за что, посадили в «воронок» и привезли в участок. Там поставили вдоль стенки и мы двое стояли – я и мой товарищь, приехавший из города Коврова, с гитарой на которой замечательно играл и пел песни собственного сочинительства. Товарища моего звали Лёша Молокин. Он жив. Пишет фантастические романы, издаётся и – играет на гитаре свои красивые песни. 
   Постояли мы у стены. Потом вызвали одного. Потом вызвали другого. Потом выпустили, не сказав за что и почему брали. На улице мы сравнили впечтления от этой проведённой над нами акции. Оказалось, что брали нас за «морды», за фотографии.
   - Повернитесь налево! Напрво! Встаньте лицом – снимаю – можете идти. 
   Я сказал ему, что еду в Москву и там о-б-я-з-а-т-е-л-ь-н-о устроюсь, дворником, или кем-нибудь ещё, что не хочу чтобы брали меня на улице, если ко мне приезжают друзья. Через две недели я поехал к брату в    Москву.    

8
 Весна, май, Москва. Звоню Вознесенскому. Говорит что завтра он меня ждёт. Я выскакиваю из автомата и говорю какой-то девушке что Вознесенский ждёт меня! - Она смотрит на меня недоумевающе и отвечает:
- Ну и что? 
Я иду по улице Горького и думаю:
- Ну и что. Ждёт. Завтра. Приду и почитаю ему стихи. Ну и что?
   Наступает «завтра». Я на Котельнической набережной. Прохожу в дом. Сидит баба и спрашивает меня:
- К кому?
- К Вознесенскому.
Звонит к нему спрашивает. Говорит:
- Идите.
   Поднимаюсь, выхожу из лифта. Вот его дверь. Квартира напротив с фамилией Евтушенко. Значит они рядом живут. Но я к нему не пойду. Я иду к Вознесенскому. Звоню. Открывает он сам. Одет как на параде – белейшая рубашка, растёгнутая так чтобы виден был пестрый платочек, которым перевязана шея, черные брюки, отглаженные, ботинки чёрного цвета только что купленные в Париже. Светится. Приглашает в комнату с диваном, который тут же занимает. Он слушает поэму о любви к единственной моей возлюбленной, к Оле. Потом, помолчав, говорит об образе моста, что мост – бровь, правда – бровь, что природа дышит у меня и эта бровь очень на месте.
   Звонит телефон. Он снимает трубку и говорит обо мне, что из Горького приехал юноша в Москву, что стихи чудесные и прочее бла-бла-бла. Позвони через полчаса, и кладёт трубку. Я читаю стихи ещё. Он слушает зажмурив глаза. Через полчаса я откланиваюсь и оказываюсь на улице. Зачем приходил? Не знаю. Оставил там музыку, звук поэмы. 

9
   На следующий день я позвонил Давиду Самойлову. Он ответил:
- Приезжайте.
   Я приехал к нему. Он открыл. Я отдал ему стихи. Он был маленький, в тельняжке, в стоптанных тапках и в огромных очках с большими диоптриями, тренировочных штанах. Протянул руку и взял стихи. Сказал что отдаст завтра в четыре часа. Я откланялся и ушёл раздумывая, почему он так недоволен мной. Что я ему сделал? Ничего. Но он явно сердился на меня. Переночевав, я стал ждать четырёх часов, слонялся по городу, дождался и стоял перед его дверью. Ровно в четыре часа позвонил. Раздалось шарканье за дверью. Дверь открылась – и – о, Боже! Он смотрел на меня снизу приветливо, совсем не так как вчера.
   Нужно сказать о его голосе – голос его был божественным. Как только он открывал рот я смотрел на него и слушал его голос. Голос его и голос Зиновия Герда были лучшими голосами на свете. Голос Высоцкого или Бориса Ливанова были едва-ли хуже. Загни в кулак все пальцы – вот и голоса прозвучат – с десяток наберётся.
  Он позвал меня к столу и я пообедал с ним. Держался он со мной открыто, приветливо. Когда зашёл разговор о моих стихах, мне стало неловко от похвал его. После он спросил меня, чем он может помочь. Я ответил, что учусь в Универстете филологии, но это не то чтобы я хотел. Если можно – Литературный институт. Он нахмурился. Наша национальность, его и моя, закрывали его двери для нас. Подумал и взял телефонную трубку. Потом пошёл разговор обо мне с Львом Озеровым, поэтом преподававшим в Литинституте: - Талантлив... знаю... надо ему помочь... завтра... ах… вот оно что... в двенадцать... пока. – Повернулся ко мне и сказал, чтоб я был там в двенадцать, что я опоздал на сутки, надо было раньше, но это ничего. Национальность, вот проблема! После он взял листочек бумаги и написал обо мне письмо. Кому? Священнику! Он написал, что юноша талантлив, молод, что он рекомендует меня Александру Меню и так далее.      Подошло время мне откланятся. Давид взял с меня клятву, что это начало наших отношений, что я буду приходить к нему и я оказался за его дверью, вышел на улицу и пошагал по ночной Москве. Клятву я нарушил и никогда больше этого прекрасного человека не видал, о чём жалею. Дружбы, которые могли бы завязаться я отметал – характер был такой о чём ещё раз жалею. Но кто был я – ничего особенного, так, обычный человек, не поэт (для мира целого), «натсынг», никто. Америка была далеко, судьба поэта была там, в Америке. Шёл 1974 год в стране, которую я ненавидел в тот момент, в те года которые пролегли до дня 16 марта 1989 года, когда я сел на самолёт и распрощался со своим прошлым.
  Я жил в Горьком за четыреста двадцать пять километров от Москвы, куда я перебрался весной 1975 года. Дружбы между мной и знакомыми в Москве быть не могло, да и не было.   

10
   В двенадцать я был в  Литинституте. Он ждал меня, Лев Озеров. Настоящая фамилия была Гольдберг – одна в поле ягода – еврей, куда деваться бедным прихожанам. Мы встали на лестнице между вторым и третьим этажом. Лев Адольфович спрашивал меня:
- Комсомолец?                        
- Нет.
- Ой, ой, нет значит.
- Значит нет.
- Это плохо.
- Что поделаешь.
- Ну, пойдём дальше. Сегодня вы опоздали. Но я попробую. Пошли.
   Мы пришли в приёмную комиссию и мне повторили те же вопросы. Я отвечал на них, чувствуя «руку», которая мной двигала. Через полчаса всё было кончено. Мои бумажки лежали в "Литинституте". Наверное и сейчас лежат в архиве или сожжены в печах. Я не жалею об этом. Я рос без института и вырос. Ночью я уехал из Москвы на время, которое нужно мне для того чтобы осознать город Горький как место в котором родился, мужал, был влюблён и несчатлив, как город, который исчерпал себя в тебе, а значит – «гуд бай май литл дарлинг».

11
 Я переехал в Москву. Работал дворником две недели и – меня в Москве не прописывают! Нашёл девочку, Риту первую. Жили на даче которая не принадлежала никому, потом у её бабушки, после в кватире, которую выменяли с её мамой. Я устроился в "Театр Моссовета" таскать мебель. Помню стоял в очереди между Ией Савиной - характер страшный - и любимой актрисой Андрея Таркоского, свежей Маргаритой Тереховой. Над моей головой разговор. Вдруг крик:
- Возьмите ваши деньги!   
  Всё из кошелька летит вниз прямо под мои ботинки. Я нагибаюсь, собираю бумажки по 10 рублей и отдаю Ие. Та поворачивается и идёт из очереди. Терехова говорит мне на ухо, что я зря в это дело вмешался, что я человек новый и ей деньги не подают.
 Я перешёл на более спокойное место – в Гуманитарные факультеты МГУ в должность инструктора по пожарной профилактике.    

12
   Началась моя спокойная московская жизнь, то есть писание стихов. Учился я в Горьковском университете, куда отъезжал раза три в год сдавать сессии. Милиция и КГБ меня позабыла. Стишки я писал сам без чьей-нибудь подсказки. Протекли московские пятнадцать лет. Я был знаком с Женей Бунимовичем, показывал ему свои опусы, да и то, нечасто. Помню, как ехал с Борисом Гребенщиковым в автобусе на его концерт на квартире и читал и ему. Всё. Москва была лабораторией стихосложения для меня. Жизнь рухнула в бездну – на запад 16 марта 1989 года я отчалил. 

13
   Прожив неделю в Вене я улетел в Рим, и пошла заграничная жизнь. В ноябре я полетел в США.

14
   Жил на 92-й стрит, работал на почте. Звонит Лариса Шенкер. Будет вечер с Наймано и Бродским. Мне она поручает сходить в больницу к актёру Ролану Быкову. Он проведёт со мной занятие по чтению прозы Сергея Довлатова.
  Приехал в больницу с фотоаппаратом. Вхожу в отдельную палату – Быков! Поздоровались и он сразу мне говорит:
- Читайте.
Я прочёл два предложения.
- Хватит. Вы не выговариваете слова. Но, читаете хорошо.
 Он лежит в постели. Вид у него встрёпанный. Идёт разговор. Читает мне «варежку» - детские стихи, наивные, смешные. Я его фотографирую. Потом, подмигнув мне глазом, вытаскивает книжку из под подушки, кладёт её заглавием вверх, запускает два пальца под корешок и выуживает свёрнутую десятку американских долларов. Он говорит что так деньги не украдут. Смотрит на меня с видом победителя. Оставляю ему мой телефон и ухожу. Через два дня звонок. Быков. Говорим с ним долго и в самом конце разговора разгорелся спор, о Латвии. Он на просоветской позиции, я - против. Он говорит что Латвия не свободная республика и зря там насилует всех латышским языком. Я говорю, что Латвия теперь свободная страна и делает что хочет – хочет – пусть набирает в милицию и чиновничество латышей, которые говорят на латышском языке. Он бросает трубку. Навеки.         

15
 Вечер. В зале человек шестьсот. Я прохожу на сцену, сажусь и читаю два рассказа недавно умершего Довлатова. В зале смеются. Потом над трибуной возникает Александр Найман и читает свои, хорошие стихи. Сидит Бродский, вальяжно и слушает его. После поднимается на трибуну, закидывает голову назад и начинает читать. В зале тишина и только голос Бродского, неровный, срывающийся производит магическое действие – Бог вышел на эстраду и гипнотизирует зал. Найман сидит за столом, вдруг вскакивает и говорит Бродскому:
- Кончай! Мы опаздываем в ресторан.   
- Ещё два. Доедем.
Всё это слышно по микрофону. Бродский читает стихи, потом будничным голосом объявляет конец вечера и они исчезают.

16
 Я учусь в Хантер Каледже. Приходит Бродский, чтобы читать стихи на английском, свои переводы. Когда заканчивается он идёт в столовую, берёт что-то жёлтое и садиться на подоконник. Я подхожу к нему. Мы знакомы. Я спрашиваю его, можно ли мне принести свои стихи. Он говорит – пожалуйста. Но он сейчас страшно занят и, если у меня есть терпение, он вышлет их мне домой. Я даю стихи и мы мирно болтаем. Через две недели я получаю от него жёлтый пакет исписанный с одной стороны и письмо. Всё в самом доброжелательном стиле. Я пошёл к Ларисе Шенкер. О Шенкер отдельная и грязная история. Расскажу её, чтобы другие не попались.
   Вечер. Мы с Ларисой Шенкер смотрим стихи, которые присланы в её журнал "Слово/Word". Я обронил ей что получил письмо от Бродского и свои стихи, которые я ему прислал две недели назад. Он прочитал их, поставил пометки на полях стихов и написал текст для меня на пакете, который я получил.
   Лариса Шенкер дёрнулась и стала меня упрашивать показать всё это. Я дал ей посмотреть. Она взяла кипу моих стихов с поправками Бродского и огромной надписью на присланном мне, сказала что подно, она просмотрит дома и, обязательно отдаст мне. Она мне не отдала всё это, зажилила на 23 года, которые прошли с того злополучного дня, когда я отдал ей посмотреть. Я и не знаю что там было, посмотрел и к ней, ан нет, дальше могила – всё пропадает у неё, украла у меня всё. Просьбы мои тщетны. Бродский  восемнадцать лет в могиле. Она держит и не отдаёт мне мои стихи с поправками Бродского. Бродский написал мне письмо, где советовал мне отправить стихи в «Континет». Я отправил и стихи напечатаны в «Континете». 
   
17
   Расскажу историю о том, как популярен был Бродский среди американцев. Когда Бродский умер, я летом зашёл в нью йоркский книжный магазин на 57-й стрит. Вхожу – ба – в магазине книги старинные, разного времени издания, включая книжный антиквариат. За приступочкой стоят две дамы лет тридцати, холёные, красивые и сразу видно – дамы богатые. Я подхожу к дамам и говорю с ними. Говорю о Бродском. Я, мол, был знаком с ним и послал письмо ему со своими стихами. Он ответил мне письмом, в котором предлагал мне напечатался в одном роскошном русском журнале. Прошло пять лет и Бродский умер. Я хотел бы узнать, сколько стоит его письмо, потому что я его сохранил и хотел бы его продать. Реакция была потрясающая. Дамы буквально вцепились в меня. Они сразу мне пообещали выложить тысячу долларов за это письмо, может быть больше, если с ними я договорюсь. Может быть тысячу триста? Может быть тысячу четыреста? Где это письмо? Несите его сюда, сюда-а-а, сэр. Я, буквально, улепётывал от этих дам. Сэру приходили в голову мысли. Первой мыслью было ого-ого-го. Вот это сокровище я за пять центов переснял на чистый листок бумаги. Если эти пять центов сравнить с тысячей четырестами долларов, получиться кругленькая сумма. Бродский умер. Какая жалость что его нет. Но я сохраню всё что имею дома от него.
   Я был тогда в трудном положении: не было работы, я задолжал всем знакомым, не было денег, а деньги нужны, а то выгонят из квартиры на улицу. Что-ж, какая жизнь – такие мысли. Прости, Боже, за мысли мои. Письмо в моём письменном столе, в надёжном хранении от господ покупателей.
   
18
   Когда я работал в газете меня послали снимать Бродского. Я пришёл в зал. Там было тысячи полторы человек. Он читал стихи в последний раз, перед кончиной. Когда люди выходили из зала я подошёл к нему. Он одевался. Я послал ему стихи накануне. Послал потому что мадам Тёмкина уговорила меня. Хотелось узнать его мнение. Он сказал что поглядит и пришлёт мне ответ. Он торопился. Я вижу его уходящим быстрым шагом от нас.
   Прошло время. Мне звонит Гандельсман. Подавленным голосом спрашивает:
- Ты знаешь?
- Что? Бродский?
- Да. Ты знал?
- Нет. Я ничего не знал про это.
Гандельсман кладёт трубку. Я написал стихи о смерти Бродского в тот же вечер. Стихи вышли в газете «Новое Русское Слово». Гандельсман встретившись со мной обжёг меня взглядом.
   Я сходил на церемонию прощания, вглядывался в его холодное, бесстрастное лицо. Алешковский поцеловал Бродского, лежавшего в гробу и вложил что-то невидимое нам, в карман его пиджака. Голова Бродского была огромна, как земной шар. Я вышел на воздух. Стоял Михаил Барышников с Юзом Алешковским. К Барышникову пристал один не совсем нормальный молодой человек. Молодой человек был знаком мне, это был Дима Стрижом, художник из Петербурга, с которым я и Маргарита встречались в 1992 году. Так вот, Барышников поднял голову и отогнал его, сказав резкие слова. Солнце, снег, мороз, сигаретка, толпа людей у гроба Бродского.
 
19
 Вечером звонок. Звонит Евтушеко. Завтра он просит принести стихи на восемьдесят шестую в отель. Я говорю что буду. Договариваемся о встрече.
  С Евтушенко связана у меня история в Переделкине. Расскажу и её. Был у меня друг Алёша Астрахан, парень красивый, но страшный забулдыга. Он женился на француженке, которая была влюблена в него. Жил он тогда у меня и их роман развивался на моих глазах. Она пришла ко мне с подружками-француженками. Посидели, поболтали (они приехали в Москву чтобы изучать русский язык) и они ушли, оставив полупьяную Мишель Мерсье. Лёша подливал ей и, разумеется, себе. Грянул час и они завалились спать. Когда я проснулся и увидел их голых, лежащих в объятьях, я понял, что Лёша доживает последние дни в Москве-матушке.
 Он влюбился в неё. У неё были прыщики на коже. Через неделю всё прошло, Мишель была влюблена и прекрасна. Потом началась история с женитьбой. Она уезжала во Францию и снова появлялась у нас. Это тянулось полтора года, и наконец она купила билет в Москву на день бракосочетания с Лёшей Астраханом. Они стали семьёй, но брак их противоречил «нашим» отношениям с Францией и Лёша ждал визы, отъезда из «нашей» Москвы и Советскую России вместе взятых ещё полтора года. Мишель приезжала и уезжала со слезами на глазах. Однажды он получил повестку. Путь был свободен и он воспользовался этой свободой. Сейчас живёт в Париже как и жил в нём двадцать шесть лет и зим.
   
20
 Мы отправились в Переделкино, так захотелось Лёше. Искали дачу Вознесенского и не нашли. Ба – дача Евтушенко! Я сказал:
- Зачем он нам?
- Поглядим.
Лёша стал нажимать звонок на заборе. Забор был в два с половиной метра в высоту, крепкий, сбитый так что не одна муха не проскочит через его сплошную громаду. Я лёг на травку и стал смотреть что-же будет дальше. Лёша стоял перед забором. В одной его руке было пиво отпитое на треть из бутылки, в другой руке была авоська с четырьмя бутылками пива. Штук восемь мы выпили по дороге.
   Открылась дверь. За дверью стоял Евтушенко. Лёша начал разговор:
- Евгений Алексаныч, пива хотите?
- А я думаю, что ты сейчас исчезнешь.
Толкнул Лёшу в живот и дверь захлопнулась. Лёша постоял в раздумье и выдохнул:
- Дурак. А я ему пива принёс... дурак...
Нет, Евтушенко умнейший человек. А Алёша – оболтус, дорогой мне оболтус.      

21
 Перенесёмся в Нью-Йорк, в лучшие времена. Я у отеля. Вхожу и вижу Евтушеко. Он в невообразимой, красивой рубашке, высокий, из кармана на рубашке торчат деньги, большие деньги по сто долларов. Я к нему. Представляюсь. Он говорит:
- Пошли в кафе. Желаю кофе.
- Пошли.
Один поворот, кафе прямо здесь, в отеле. Садимся. Кофе отменный.
- Евгений Александрович. Вы деньги спрячте, неприлично.
- Мне всё прилично. Деньги - мура! Запомните это, молодой человек.
   Кофе кончился. Лифт. Входим в номер. Маленький, но есть диван. Я спрашиваю его, можно ли курить здесь? Он говорит:
– Нет.
Я говорю, что курить охота. Он говорит:
 – Валяйте, если вам хочется.
Я затягиваюсь дымом. Хорошо что курить можно. Он бросил. Смотрит с пренебрежением.
- Так. К делу. Давайте ваши стихи.
Я отдаю ему. Он читает, смеётся.
- Хорошо. Я это беру. Я выпускаю «Строфы века». Хорошо что Вы войдёте туда. Кого Вы порекомендуете других авторов?
- Ирину Машинскую.
- Телефон?
Я смотрю в телефонную книжку и выдаю ему телефон Машинской. Ну, вот, пора собираться домой. Я откланиваюсь. Вышел из отеля. Ночь. Звезды над головой.
   Он напечатал меня. Прошло время. Я получаю посылку от Евтушенко. Огромный том «Строфы века». После я напечатал стихотворение:

Читаю Евтушенку:
бесчувственный поэт!
Читаю Вознесенку:
в том на фиг смысла нет!

  Он обиделся на меня. «Бесчувтвенный поэт» - это не про него. Обижаться не на что. Это шутка, может быть очень неудачная. О нём я самого лучшего мнения. О Вознесенском – самого худшего. Всё пройдёт и утрясётся. Время не врёт и всё расставит на свои места.   
   
22
   Он возник из небытия под именем Вовик Мишин. Русская фамилия не шла публикации в «Континенте». Он спросил меня, Мишин или Гандельсман? Я ответил ему что если он появился там как Гандельсман то так уж лучше и останется. Странно менять имена когда ты устраиваешься в новой стране. Мишин не значит в поэзии ничего, Гандельсман вышел в «Континенте» при помощи Бродского, и, пусть и остаётся таким. Он таким и остался.                                     

23
   Хочется сказать:
- Цып, цып, цыпочка. Иди ко мне. Я тебя покормлю. Вовик, и какую-же напасть мы совершили? Свалилось-же такое на наши бедные голвы. Ну, начнём всё сначала.
   Тряпочка на голове или Вовик Гандельсман – так звалось это незаурядное событие. Пришёл тихо, скромно, учтивейшим образом. Предшествовала ему «слава» от Бродского. Бродский, будучи в хорошем настроении, ответил на его письмо. Ответ был сразу использован. Стишок Вовика напечатали в «Континенте». Отсюда и пошло всё последующее. Я видел и слышал своими ушами как Бродский раздражёно говорил по телефону:
- Что ему нужно? Я сделал то что мог. Я то тут причём.
   Я интересовался связью меж ним и Бродским. Он мне отвечал нагоняя туман на их отношения, пока я не убедился что каких-нибудь отношений у них нет – ни росписи мои о днях рождений, ни то что у Бродского дома не дали мне ничего, ни одной детали, мелочи.       Когда он стал борзописцем на радио «Свобода» ни одной передачи о Бродском Вовик не сделал. Не было Бродского в его речах. Поэтишка и Бродский – поэтишке нечего делать рядом с гениальным поэтом, нонсенс, если-б было что-нибудь между ними кроме ужимок Вовика рядом с ним, с человеком всемирной славы. 
 Назначено выступление двух поэтов – Гандельсмана и Алейника. Гандельсман начинает первым. Хлопают. Стихи написаны хорошо, надо признать, но есть в них одна неприятная особенность. Они домашние. Мир сжался до неимоверных пределов. Всё на уровне кухни, максимум - прихожей. Это раздражает. Страшно раздражает. На улицу бы, на воздух. Нет улицы, нет воздуха. Есть кухня, прихожая.
 Второе отделение. Выхожу я. Читаю стихи. Аплодисменты громче, чем у него, продолжительнее. Заканчивается наше выступление. Вовик смотрит на меня с интересом. «Ах, вот что! Надо держаться осторожно. А то обойдёт». Я читаю в его взоре настароженость.
   Умер Бродский. Вечер памяти Бродского. Меня пригласили прочитать стихи о его смерти. Событие траурное. Я сижу на сцене рядом с теми кто его знал – с Александром Генисом, рядом с Соломоном Волковым. Объявляют меня. Я читаю стихи, где он  успокоился навеки. Зал слушает. Внизу, в зале блестят глаза, блестят ненавистью на лице Вовика Гандельсмана, мол, Бродский умер, а ты урвал от этого дела выступление. Как тебе, Саша, не стыдно. А мне горько от того что Бродский умер, горько, а не сладко. Мне было не сладко, когда я ночью выразил то что чувствовал. Вышла газета. Звонок. 
- Ты написал о Бродском?
- Я.
Молчание, потом он повесил трубку.
Пошла наша странная «дружба». Дружба? Нет. Отношения. Отношения, где он мог меня подвести, где он глядел на меня с возрастающей ненавистью, как не на друга, а на врага.

24
 Он корчил из себя друга Бродского, хотя я слышал разговор Димы Стрижова с Бродским. Слышал и он, Гандельсман. Бродский резко ответил, что он всё сделал для него.

25
 Я был на похоронах Бродского в Нью Йорке на 111 стрит и не видел там Гандельсмана, как не видел его в похоронном бюро, где сидел рядом с Юзом Алешковским и Михаилом Барышниковым против лежавшего перед нами мертвого Бродского.

26 
 Зима. Градусов двадцать. Он выскакивает из кафе, где я выступаю. Дует ветер, ледяной  ветер. Он стоит за окном десять минут, когда я заканчиваю своё выступление. Закончил. Он вламывается в кафе – тепло манит. Я спрашиваю его:
- Почему-же ты вышел?
Ни гу-гу. Глаза злые, колючие, ненавидящие. Зубы стучат от мороза.
 Я выпустил книгу «Чу»! Спрашиваю у него, понравилось ли? Вовик отвечает:
– Нет!!!
Я смотрю на него с удивлением. Ему не понравилась книга? Она-же смешная. Странный человек этот Вовик Гандельсман, странный.
 Когда Вовику праздновали 50 лет от роду мы собрались у Ларисы Шенкер. Я и моя жена Марго, Волков с женой, Андрей Грицман и ещё разные люди. Был чай с печеньем, которым угостила Лариса. Грицман прочитал своё стихотворение, небольшое, в четыре строки. Сказал что и дальше-бы написал, но нет времени. Потом прочитал я. Волков и все вокруг смеялись. Вовик был серьёзен и поглядел на меня так, что я должен был провалиться сквозь пол. Но дело обошлось. Отношения наше было не нарушено.   
   Читаю его статью против Кушнера. За что так его, хорошего человека и блестящего поэта. Такая-же ненависть как ко мне. Чем-то не угодил ему Кушнер. Пишет он, Гандельсман, стихи плохо, зато читает блестяще. Вот талант так талант! Молодец, Вовик! Так и держи карандашик, а я, Кушнер и ещё «специалисты» поплачут от твоих забубённых слов.

                                                                   «О Марии Степановой я напишу 
                                                                    и ее восхвалю, хорошу,
                                                                    чтобы пела и впредь в США
                                                                    мне ее душаа.
                                                                                                                    В. Г.»

  В. Г. видимо и означает Владимир Гандельсман. Вовик, как тебе не стыдно ставить свои инициалы под этой стихотворной гадостью? А это что за чепуха? «Хорошу» нет в русском языке. Я еврей, как и ты, но я-же не издеваюсь над русским языком. «Хорошу» без «ю» на конце! Это как бабам (пардон) к женщинам подходить, имея отрезанный половой член – хочешь, а не можешь. «душаа» пишется с одним «а», не с двумя. Если это написано и напечатано в журнале – позор, да и только. 
   
27
 Когда я приехал в Санкт-Петербург я позвонил Кушнеру, звал его на собственный вечер. Он сказал что пришёл-бы, но болен. Выступил я без него. Зато пришёл мой старый знакомый Женя Бунимович с женой. Они москвичи и нашли меня здесь.  Потом мы славно посидели в чайной и пили чай с баранками за одиннадцать рублей, что тогда стоило гроши.
   Когда я заболел «Новое Русское Слово» объявило конкурс на лучшие стихи. Мы тогда сидели без зарплаты. Я был неспособен работать, жена бросила работу, чтобы сидеть со мной. Одним словом – конец пришёл. Я отобрал восемь стихотворений и послал их. Прошёл месяц. Получаю письмо из которого следует, что мне досталось второе место. Назначен час прихода в редакцию. Я иду с женой. Приходим. Гандельсман на первом месте, а это значит, что четыреста долларов пойдут ему. Нам с Ириной Машинской достанутся по сто двадцать пять долларов, мы-же на вторых местах. Сидит жюри – Соломон Волков и мамзель Лиля Панн. Я понимаю, что Лиля Панн на его стороне. Она сказала ему чтобы он дал на конкурс тоже восемь стихотворений. Он дал, но только два из них стоят внимания, остальные шесть – позор! Мамзель Лиля Панн даёт премию ему, а не мне, убеждённому в выигрыше. Я говорю, что шесть из восьми просто гадость! Как-же ты, Володя, берёшь премию? Он зеленеет от злости. Соломон Волков смотрит в пол, понимая, что Лиля Панн мелет чепуху, но ему не охота связываться с ней, она-же дура.
   Интересно, что Вовик попал в такую-же историю. Он занял второе место после Бахыта Кенжеева, хотя я бы не дал ему. Читаю его недавно. Стихи, явно, кухонные. Он пишет об арбузе, что тот надел халатик! Не арбуз зелёный как Плутон, а он в халатике, наверное ожидает, что его Гандельсман сейчас прирежет. Он совсем сбрендил – разве это смешно, арбузик в халате? Грустно, и очень грустно. Начинал неплохо, а кончил арбузиком. Сейчас он работает «журналистом» на радио «Свобода». Он чирикает из «New-York Tames» переводы. Ну, что-ж, надо так надо. Голод не тётка. 
 
28
 Однажды к нему пришли с телевидения. Он у Вадика Месяца и у меня, на глазах, притворился пьяным. Я сказал ему, что не нужно так притворятся. Он внял и больше этого не было. Он умнел и дурнел одновременно – феномен, а не поэт от Бога.

29
 Я оставил стихи лежать на окне. Когда я пришёл, то обнаружил, что стихи в голубином помёте. Он, когда я рассказал ему об этом, смеялся.
 Беру газету и читаю об Алейнике, что птичка обкакала его стихи-хи-хи... Подписи не было поставлено. Я поразился его подлости. Он один знал об этом от меня, ну и высказался в своей манере, манере из под тишка. Я это или Кушнер, не имеет значения для Вовика Гандельсмана. Он у нас, здесь, вещает по радио по понедельникам статьями из газеты «New-York Tames», бывший когда-то поэтом.
 Александр Генис спускает разнарядку – напиши ты что-нибудь об этом. Володя погружается в труд, переводит то, что указал Генис и выводит с помощью Гениса в эфир. Может о ки-тай-зах, может о ко-рей-зах, всё может, если есть Александр Генис – великолепный журналист. Пусть и дальше бухтит в эфире, мы слушаем хорошую передачу, где работает этот парень – Вовик Мишин-Гандельсман.   

30
 Было начало лета тысяча девяносто восьмого года. Я был без работы, без денег. Что-же делать? Я подумал, подумал и поступил тогда на курс компьютерщиков. Занимался этой отвратителной для меня профессией каждый день, пропади это всё пропадом. Я доезжал до Бруклина, выходил на остановке и пёрся в класс. Мне попался друг на курсах и я гулял по местам Бродского, рядом с тем домом, где он дожил свою жизнь. Однажды я подошёл к двери и нажал звонок. В руке у меня была моя книга «Апология». Я решился подарить её тому, кто выйдет оттуда. Дверь открылась и я увидел ангела и его, Бродского, дочку, которой было лет восемь, поразительно похожую на отца, на Иосифа Александровича. Я опешил и залепетал, что я знал Бродского и хочу подарить книгу его жене. Ангел, а это действительно был ангел – жена Бродского, женщина необыкновенной красоты, улыбнулась мне и взяла мою книжку. Тут выступил ребёнок Бродского. Она, девочка, сверкнув глазками, подозрительно стала задавать мне вопросы: откуда я знаю её маму? что за книжка, которую я ей подарил? как я нашёл этот дом? кто я и т. д., и т. п. Я понял, что ребёнок не на шутку разволновался и пора сматываться. Девочка оттирала меня от мамы, от Марии Соццани. Я ушёл под очарованием этой женщины, под тем чувством, которое было у меня на родине её, в Венеции, когда я прожил там неделю в тысяча девятьсот восемьдесят девятом году. Я шатался по Венеции и не верил себе – неужели я добрался до неё, до Венеции, не сон ли это и возьмут за плечо и скажут: - Ты что, белены объелся? Тебе это всё кажется. Раз – и нету ничего – ни тебя, ни твоих роскошных снов. Я пошёл на метро и уехал домой.

31
  Когда я дарил свою книжку я вписал на первую страницу свой телефон, так, может позвонит мне и скажет, так, мол, и так, прочитала, плохая книжка и т. д. Прошло две недели. Днём я был дома. Звонит телефон. Божественный голос спрашивает меня. Я тут. Голос Марии говорит мне, спасибо.
– Я рада что прочитала книжку от корки до корки. Спасибо, что Вы написали о моём муже стихи.            
  Разговор короткий. До свиданья. Я сижу ошеломлённый этим разговором. Он в моей памяти как то, что у меня есть.   

32
   С Бахытом Кенжевым мы встретились при странных обстаятельсвах. Я был навеселе. Он подошёл ко мне. Я лежал на полу, балдел от вина. Он поразился, дал руку и мы познакомились. Я встал и пошёл с ним на воздух. Стало прекрасно. Он подарил мне книгу. Она лежит на старой квартире, надо – возьму её, объёмную, среднего размера, хоршую книжку. Когда это было? Давно, в Бостоне, сто лет назад.
      
33
 Я познакомился с Иваном Ждановым в Нью-Джерси, когда мы, я, Вадим Месяц, Вовик Гандельсман были посланы на встречу с российскими поэтами. С Ждановым мы стали друзьями. Помню как он сидел в гостинице и я поразился, неужели не интересно в Америке. Жданов сказал:
- А что интересного. Я видел это в мозгу. Там интересней.
 Он налил себе водки и выпил. Я обнял его голову. Один поэт из России зашипел:
- Что ты! Сейчас убьёт!
 Жданов поднял голову и поглядел на меня.
- Молодец. Я сейчас спать пойду, а вы идите.
 Через пять минут он храпел. Мы вышли из его номера.
   Гуляли мы по Нью-Джерси, в том месте что похоже на Монхеттен. Он попросил меня прочесть что-нибудь. Я прочитал. Он подумал и сказал что его стихи лучше. Я согласился с этим чтобы не раздражать его. Я был убеждён что мои лучше, в чём не сомневаюсь ни секунды.    

35
  Встреча с Окуджавой кончилась конфузом. Попили чай с печеньем, поговорили о разных вещах и я спросил его:
- Откуда Вы берёте тексты для песен?
  Он странно на меня посмотрел и ответил резко:
- Тексты? Вы, наверное, спутали, молодой человек. Я – поэт.  «Тексты» из другой оперы. Я беру «стихи» из поэзии. Мы с ним помирились после моих извинений перед ним.                              

36
 Сколько выпито, переговорено с Вадимом Месяцем. Он уехал в Россию с молодой, прелестной женой, которая превосходно готовит. Приехал сюда. Сейчас я не слышу о нём. Иногда читаю его стихи, довольно плохие. Последнее время я понял кто он такой - он мой враг потому что он связан с Гандельсманом, а тот, точно, мой враг.

37
  Помните как я выступал в кафе? Я встретился там с Андрее Битовым. Сочинил стихотворение за сорок минут в ньюйоркском метро. Вышел из поезда на 59-й стрит, сел на скамейку, написал его. Потом я поехал в кафе где меня ждал Женя Кацов - неприятный тип. Вхожу - втискиваюсь, прохожу вперёд и слышу от него брань! Почему я раньше не появился? я ему ответил что в его газетенке я указан на последнем месте, вот я и не спешил сюда. Было жарко в кафе и было очень холодно снаружи. Меня позвали выступать, а Гандельшлёп засуетился, пальто, шапку и - шасть к выходу. Я читал стихи минут десять, он продрожал всё это время снаружи, перед окном кафе. Я кончил, он мгновенно появился снова, красный с мороза, всклокоченный. Я услышал Андрея Битова, выдающегося писателя нашего времени. Он сказал громко: - Браво! - и позвал за свой стол. Мы стали с ним друзьями с того морозного солнечного дня. Я помню, как мы с ним пили кофе уже летом, как мы с ним пришли на радистанцию «Свобода» к Александру Генису, и он удивлялся, что мы вместе. После мы пришли в мой дом и там Битов катался по квартире на моём стуле с колёсиками. Осталась фотография от тех времён, я и Битов. Я увидел его после той фотографии, зимой. Битов приехал в Нью-Йорк и выступал в Нью-Йорке. Я приехал на его выступление. Народу было человек шестьдесят. Был Соломон Волков с женой. Битов рассказывал нам о своей болезни, как он лежал и вдруг стал клониться вниз. Вечер был остановлен мною. Он оклемался после того, как народ вышел. Остался я, моя Маргарита, Лариса Шенкер и Битов. Битов сказал мне, что он приехал в последний раз в Америку, здоровье уже не то. Я попрощался с ним. 

38
  Владимир Друк появился с женой и с выставкой чайников, кастрюль и разной блестящей чепухи, которая не вызвала блеска в моих очесах. Выставка была обычной, ничего не говорящей моему сердцу. Это же только было время прибытия и каждый думал – а, что? Попробую то и это. Публике будет интересно посмотреть на дребедень, да и заявка на будущее. Вид у Друка был серьёзный, внушительный. Он держался крезом. Потом пропал и всплыл. Читал стихи которые меня не задевали.
  Сидели мы втроём в баре со стаканами виски. Я насмехался над ним. Был Андрей Грицман, Владимир Друк и я, собственной персоной. Вдруг, когда Грицман и я смеялись, получаю удар в челюсть, слабенький такой, квёлый – вскакиваю на пол со стула и бью ровно по мордасам Друка потому, что получил удар от него. Официанты, трое растаскивают нас. Грицман ржёт. Меня выводят на улицу. Друка не видно. Я сижу на портовом колышке у бара у Гудзона, жду друга - Друка. Минут через пятнадцать они вышли из бара. Я встал, иду к нему. Он видит и поворачивается ко мне спиной. Спрашивает Грицмана, а где тут аптека, и идёт, понуро туда. Она в конце квартала, где расположен бар. Подрался – здрасьте – пожалуйста – и аптека под боком.
  Прошло время. Я приезжаю в ресторан «Самовар» с женой после того случая, когда был со мной удар. Вижу – Друк. Он подходит ко мне, улыбается и говорит, что я нигде не бываю. Держится тепло, дружески. Рассказывает про учёбу. Я потрясён его интелегентностью. Говорю ему, что рад нашей встрече. Мы расстаёмся друзьями.

39
 Андрей Грицман врач, шофёр, поэт русский и американский. Что-то у нас общее, что-то различное, но поэзию мы любим одинаково. Я убедился в этом когда заболел. Он подарил мне магнитофончик, звонил мне, потом он замкнулся. Я писал ему несколько раз и не получал никакого ответа. Он теперь издатель "Интерпоэзии", журнала, где печатается весь подлунный мир, стихи русскоязычной поэзии, шишка на ровном месте, и поэт хуже некуда - выпил и - вот и стишок с ужасными рифмами о том, что это он выпил?
 Помню его статью против Бродского, единственную на моём чтении о Бродском. Я подумал тогда, что у него непорядок в голове. Бродский и Грицман, люди, исключающие сравнение между собою. Бродский умер в тот момент, когда появилась эта статья, иначе бы дело могло пойти далеко, и я не уверен в хорошем конце для Грицмана. 
 
40
 Дмитрий Васильевич Бобышев старый мой литературный друг. Видел его «Grand Hyatt». Мы немного поговорили, взяли телефоны и распрощались. Потом нас связал компьютер. После он написал великолепную статью обо всём моём, имею в виду мои многолетние опусы. После случилось это, я имею в виду мою болезнь. Молчал он, потом звонок. Я был рад и смеялся от радости. Прошёл год. Я выкарабкался из этой дряни – болезни. Интересней просыпатся, зная, что он есть на свете.
 
41
 Игорь Чурдалёв – вот кто привёл меня в поэзию. Я друг его с восьми лет, то есть пятьдесят два года. Я увидел его и задружил с ним. Он так понимал меня, так верил в то, что я говорил, так чувствовал, что чувствовал я. Это был третий класс, это была дружба настоящая, такая что не разлей вода, а мы вместе. Стихи начали будоражить нас. Как это так – говоришь не по-нашему, другим образом, а понимаешь всё резче, чем понимал вообще. Что это за чудо такое – понимание – разговор, как бы, на равных, но другой разговор. Мы начали читать стихи – он читал Лермонтова, и понимал, что Лермонтов знает о чём говорит, и он тоже хочет знать, как он? как Лермонтов? Я читал Мандельштама и поражался ему. Он - гений, он видит дальше чем я. Я хочу того-же.
   Мы начали писать стихи. Сначала неумело, потом набирались опыта, читали их друг другу, завидовали один другому, хотели первенства и оба выигрывали и проигрывали на этом.
   Когда я надумал уезжать из своей страны, мы сидели на откосе, на траве, глядели на вид Волги под нами. Он сказал мне:
- Саша, ты всё равно будешь стремится сюда.
  Он прав – подумал я – о, как он прав!
Прошло время. Он встречает меня в интернете, пишет мне письмо:
– Ты ли это, Саша?
Я отвечаю – Я. 
Игорь, я всегда с тобой, что-бы не произошло на свете, есть дружба навсегда, зуб даю.

42
 С Алексеем Алёхиным мы давно знакомы, с мая 1999 года, когда я пришёл в его журнал "Арион". Мы посидели за его столом, выпили водки и закусили огурцами. Я оставил стихи, которые были напечатаны. Потом отъезд в Америку и наше общение по компьютеру.
 Он приехал в США и Андрей Грицман поселил его у себя. Я был на встрече с ним, слушал его нерифмованые, очень плохие стихи, после поговорил, вспомнил свой адрес, восточная сторона, 93-я стрит, квартира на 16 этаже и заметил, что он оживился, когда я ему называл её – жалость пролетела по его глазам. Адрес в блоке от Бродвея, театров, музеев, центра города Мира тронул его, ведь он жил в хоромах далеко от Манхеттена, на другом берегу реки и далеко-далеко от нас, хотя мы его бы пригласили пожить у нас. Дружба остаётся между нами – компьютерная связь между Москвой и Нью-Йорком.
  Он вычеркнул меня из своего журнала, и я думаю дело в том что он стал хуже разбираться в поэзии. Упал журнал, живёт на какие-то копейки, читателей все меньше и меньше, дело дрянь. Ну, и Бог с ним. 

43
 Я на фэйсбуке. Один спич о Гандельсмане, выдержка из письма Дмитрия Бобышева ко мне - одного из авторитетнейших русских поэтов из "четвёрки" Иосифа Бродского: «В аккурат такой же случай с Гандельсманом. Когда мы были приглашены в Мидлбери (русский колледж в Вермонте), во время моего выступления Гандельсман сидел, натянув на голову майку! Кроме того, он украл у меня строфу из "Русских терцин" (терцинное десятистрочие) и накатал "роман в стихах", на ходу осваивая рифмовку». Вот так штука! Гандельсман подлейшее существо на белом свете. Дмитрий Бобышев пробудил воспоминания о Гандельсмане и у меня. Сижу я на собрании поэтического общества в Нью-Йорке в 90-е годы. Начинает читать стихи какой-то поэт. Вовачка сидит рядом. Он меняется в лице, утыкает кумпол в стол и закрывает своё лицо фиолетовой тишорткой - майкой с короткими рукавами. Поэт читает свои стихи десять минут. В. Г. лежит мордой на столе, покрытый фиолетовой тишорткой. Этот доподлинный случай. Спросите у тех кто был в этот солнечный день там и, посмейтесь вместе со мною над Владимиром Аркадьевичем Гандельсманом, поэтишкой с уважаемого радио "Свобода". Натягивать на свой кумпол маечку, это, конечно, нечто… Александр Генис, ведущий "Американского часа", на радио "Свобода" пускает его вещать, хотя Гандельшлёп ничего не понимает о том, что брюзжит. Он, видите-ли "поэт" и специалист по литературе, хотя поэт он дерьмовый. Почитайте его стишки, и удивитесь, "Свобода" и Гандельшлёп - нонсенс, крушение уважаемой мной радиостанции. Специалист по литературе? Ха-ха-ха, кто-ж назначил его таким? Генис? А может быть не Генис, а просто ужимки Гандельсмана? Загадка, над которой голову ломать и ломать. Всё закончиться через не знаю сколько лет, месяцев, дней, минут. Время всё расставит по правилыным местам - "четвёрка" Бродского будет вечно в русской литературе, а он принадлежит к отбросам русской словесности. Я не ошибаюсь. Помяните моё выступление в защиту одного из "четвёрки" и радио "Свобода", чтобы люди не потешались над обоими". 
 
44
 Почему я или Андрей Грицман, или Борис Пастернак, или Иосиф Бродкий и миллионы таких же как мы людей не стесняются своих еврейских фамилий? Почему он, Владимир Мишин - Гандельсман, как он стал себя называть, прибыв в Америку, не стесняется объявить себя Гандельсманом? Антисемитизм или страх? Трусость этого типа ушла от него здесь? Гнусно всё это, когда поймёшь его, мелкого, изворотливого человека. Ещё: Соломон Волков и Александр Генис на радио "Свбода" тоже не стесняются своего еврейсва, а Мишин, он же Гандельсман, стеснялся в СССР? Гнусно. Позор ему вовеки!

45
  Михаил Жванецкий сидит против меня. Он грустный грустный, видимо устал на собственном концерте. Хорошо что он подарил мне книжку которая развеселит меня.       

46
  Читаю и удивляюсь: "Мой нью-йоркский приятель Саша Алейник, очень талантливый поэт, оставил на столе свою рукопись, он всегда хотел знать мнение Бродского. Все поэты, особенно те, которые здесь жили, пытались сунуться к нему. Саша был у меня в гостях и оставил рукопись в этом самом эркере, на столе, за которым Бродский часто сидел и работал. Голубь его рукопись, конечно, пометил соответствующим образом. Потом я ему сказал: «Хочешь знать отношение Бродского к твоим стихам? Вот оно». Гандельшлёп обо мне. Через 10 дней после соей кончины, как говорит в интервью Гандельшлёп-Мишин, И. Бродский прилетал в виде голубя и "конечно, пометил соответствующим образом". Бред сивой кобылы, т. е. Гандельшлёпа-Мишина. Порадуй читателя этой ахинеей, ему же интересно знать, что думает идиотский Мишин обо мне.
 Углубимся в его идиотский кумпол из интереса, как же думают дураки, когда их подвергают интервьюированию. Все окна на улицу были закрыты, потому что было начало февраля, погода в Нью-Йорке не жаркая - ледяная, зимняя погодка, и тем не менее. "Прохожу в гостиную, заглядываю в эркер. На столе сидит голубь. Я испугался, потому что все окна закрыты... но вот: сидит живой голубь. Я быстро открыл окно, и он вылетел на улицу. Потом, по следу от перьев, я догадался, что он упал в дымоход". Ну, ври, пожалуйста, поближе к правде. Голубь свалился в трубу от печки, хотя странно, что он там делал? Клевать там нечего, один дым. Тем не менее, он влетел в комнату через дымоход и порыскал, и, о, голубиное счастье - нашёл что искал! Он же Иосиф Бродский-голубь, нашёл мои стихи и высрался на них. О, кайф словил попачкав русскую словесность. Здорово! Смешно... гы-гы-гы... Так предположил Вовчик-Мишин. Какашками мазать рукопись от имени умершего на ту пору Бродского? Дурак, прости, Господи. Нечего с этим не поделаешь.

47
  Я уехал из Москвы в 1989 году - марте. До этого я в 12 часов ночи зацепил красивую девушку там где Арбат упирается в Прагу. Там есть подоконник от ресторана. Девушка сидела на приступочке и отчаяно мерзла. Я подсел к ней и начал разговор. Гляжу - идет мой знакомый. Поздоровались и он предлагает мне и девушке идти к Джуне Давиташвили - широко известной в СССР женщине из другого мира, где правительство, космонавты и прочие, и куда мне был ход заказан. Мы втроем пошли к таинственной Джуне.
  Дойдя до театра Вахтангова мы повернули налево и вошли во двор, который был громадным. Друг толкнул дверь и мы вошли внутрь. Квартира была из 12 - 13 комнат. В одной из них стоял длинный стол с икрой, лососем и супом, дымящимся и кучей народа. Возглавляла это зрелище бесподобная Джун - женщина с тяжелым взглядом, смотревшая на меня. Она указала мне на пустующий стул и жестом головы приказала мне сесть.
  Пошел разговор под вкуснейший супчик. Она выяснила что я поэт, что меня и девушку привел приятель и что мне хорошо у нее. После он встала и повела меня по комнатам. В первой был хор который пел ее(!!!) песню - одну из 5,000, сочиненных ею самою. Во второй был зальчик живописи - сидели художники, ваявшие картины и скульпторы, делавшие скульптурки. Потом была комната где были картины Джуны - правда Джуны где были птицы, города, Боги - ее Боги.
  Она сказала мне не хочу-ли я войти в ее компанию, а деньги будут сколько я хочу. Я отказался и сказал что через две недели я улетаю на Запад. Она сказала мне что лучше-бы все обдумать. Я раскланялся и пошел домой с девушкой.
  В 1999 году, в мае я пришел в этот двор. Все было заперто. Висели пудовые замки на всех дверях.   
   
48
  Костя Кузьминский дома ходил в домашнем халате совершенно голый. В день он пил бутылку коньяка и лежал на продавленном диване, рассказывая всем приходящим к нему, а их было немало, уйму молодых людей. Десять томов ненапечатаной поэии были за ним, тоненькая книжечка довольно дрянная и слава скандалиста были за него. По дому расхаживали двое борзых, тихонькая жена, а дом представлял из себя крепость с пулеметом, саблями и шпагами и рассказами времен его молодости. В один день он взял и уехал из уютног местечка раз и навсегда и я больше его не видел.  
49

  Вот и всё, кроме Войновича с которым мы славно посидели в ресторане. Я вспомнил всё былое, всё что быльём поросло, всё что волнует и тревожит по нынешнюю пору. Может я забыл  каго-нибудь и не написал о нём, о ней, о них. Все эти люди оказывали на меня влияние, кто на дни, кто на долгие годы. Это мои люди, те с которыми я прожил и проживаю жизнь. Не судите меня строго, потому что я сам себя и осужу. Гуд бу.
                 13 октября 2013               


Рецензии