Волга-ХХI век Публикация 1. 1

СВОЯ ПРАВДА

(Журнал "Волга — ХХI век", № 3-4/2020)

*
Приступим, помолясь.
– И поплевав работницки в ладони. А прибытку ища разве
что морального – в этой стране и этом мире.
– Тогда с Богом.

*
В поэзии есть и очарование мысли, и очарование описательности, порождающей как настроение, так и мысль, пусть множественную, дробную, может, почти неуловимую. Но она всё равно мысль. Жаль, что часто она слишком уж беспрорывна и предугадываема. И приходится «наслаждаться» всего лишь настроением.
Ну и ладно, и то неплохо. Мир ведь не создан так, чтобы
на каждом шагу давать нам откровения. Значит, и поэзия
не самый худший инструмент для отображения этого мира,
не самое плохое стило, которым он о себе нам рассказывает.

*
Попытался читать Витухновскую. Пара коротких – ничего;
но дальше с упоением пишется – мелко, длинно, с вычурной экспрессивностью – нечто проходное и имеющее значение лишь для самой этой поэтессы. Да и то вряд ли.
Вошла в поток – и не остановиться.

*
Не люблю слишком облепленных плотью стихов. Костлявых, риторических – тоже.
Тютчев – его гений не в стилистике, а в философском напряжении, в поиске «ответов».

*
– У Николая Зиновьева стихи с виду просты и доступны, как футбол.
Поэтому в них легко «разбираются» все кому не лень. Прочёл несколько
стихотворений, словно посмотрел несколько матчей, и ты уже готовый специалист, можешь включаться в болельщицкие разборки по поводу и этих
стихов, и самой личности автора.
– Даже футбол в своих глубинах бездонен, а уж выдающийся поэт – тем
более.

*
Там, за гранью, «сообщают источники», не только музыка, но и переливистые голоса стихов – голоса самой Вселенной, не опошленные людской
ограниченностью. Временем, конъюнктурой. Игрой иллюзорного дня, его
суетной, исчезающей малостью.
Так что ничего, стихи, не волнуйтесь, нигде вы не лишние.

*
Многих просто не пустили в литературу. Мягко и демократично. А они
всё терзаются, недотёпы: что же с нами не так? неужто пишем хуже других?

*
Есть ли надежда, что, раскрутив своё имя, некоторые сегодняшние конъюнктурщики вернутся к живой, человеческой поэзии, оставят своё ёрническое, пустомельское ремесло, обслуживающее интересы либералов, причём
худшую, наиболее подлую их часть?
Вряд ли. Это природная, а не благоприобретённая гнусность. Они себя
не изменят.

*
Русские писатели, известные лишь в пределах того гетто, в которое их
загнали. И среди них – живые ещё классики…

*
Афористичность скорее недостаток, чем достоинство в поэзии. По крайней мере – сужение её границ. Пример – сильный, но главным образом
именно афористичностью, Зиновьев.

*
Зиновьев беднее, чем Ивантер, и краской, и звучанием слова, но объёмнее по мысли. Отдать кому-то предпочтение? Оба дороги.

*
Интонация – это сама твоя жизнь, производное твоих взаимоотношений
с миром, наработанного духовного опыта, а не только «литературно-ритмических» озарений и проч. Озарение минутно, подлинная интонация, равно
как и стиль, – это человек, пожалуй, весь человек, а не какая-то его часть.
Так что мы вполне «впихиваемся» в нашу интонацию, не надо особо превозноситься или намекать на что-то большее, чем говоримое, написанное,
на «вообще невыразимое». И невыразимое – тоже целиком в ней, родимой
интонации.

*
О Примерове одна литтётка: «Даровитый поэт».
Одарённый, талантливый, выдающийся – почувствуйте разницу.
Так дойдёт и до более снисходительного, например: «Рубцов – способный поэт».

*
На глазах становится такой далёкой, что и не знаю, зачем за ней гоняюсь – за русской, глубинно русской поэзией.

*
Жёстко-машинный слог, поверхностно-политруковское, а потому
и не очень русское – в русле традиционных представлений – слово Струковой. Но амплитуда и способность к развитию огромны. Увы, лишь в содержательном опять-таки плане. Вон аж до обетованных, псалморождающих далей
дошла – от русского национализма. На сегодняшний день. А что будет завтра?

*
Если в стихотворении нет события, хотя бы внешнего, не говоря уже
о внутреннем, оно будет неудачным. И для поэта не дорогим, и читателю
не интересным.

*
Мозги хорошего поэта должны быть устроены так, чтобы акцентироваться на главном, писать о главном и главными же словами, то есть не впадать
в мелко- и пустословие и не лепить из этой непригодной глины стихотворение.
Но как часто бывает, что не получается, что всё не то, всё случайно,
а упорствуют – лепят! И нечто вытанцовывается в итоге. Но – второсортное.
Поскольку из второсортных посыла и материала.

*
Полноценным русским поэтом можешь быть, только живя в России
и Россией. А если живёшь на Украине, которая к тому же сейчас в состоянии «гибридной» грызни с Россией… Нет, мы лишь пишем на русском,
но ничего существенного создать не можем.
«Даже если ты такой талантливый и космополитичный, как Кабанов», –
подтруниваю над собой. И над самим Кабановым – есть такой поэт в Киеве,
если кто не знает.

*
Надо здесь взращивать все лучшие чувства – и там они обретут свою
полноту.

*
– Харьковский поэт – звучит как «местечковый». Давно уже и прочно.
Неуютно в такой географии.

*
Ориентация на оценку, на то, что скажет княгиня Марья Алексеевна, –
что может быть грустнее в свободном, упоительном, вещеглагольном, орлинополётном поэтическом творчестве.
«Не думай о них!»
А оно думается, и мешает, мешает…

*
Успешных писателей, а уж тем более поэтов в порядочном олигархическом государстве должно быть гораздо меньше, чем самих олигархов.
Иначе – какое же оно «порядочное»?
У нас в этом отношении всё о’кей: быстро и качественно выходим
на мировые уровни.

*
Есть в литературе вещи не очень-то «совместные» – быть учителем,
например, и поэтом. Актёром и поэтом.
Безапелляционный тон и туговатость у одних, бегание по ролям, скольжение по поверхности – у других…
Нет, увольте. От предубеждения не избавлюсь, какой бы ваш текст мне
в руки ни попал.

*
Готов был к безвестности на родине – учительствовать там на какомнибудь хуторе или лесничествовать, например. И писать стихи. Лишь бы эта
безвестность была наполнена целым небом.
Но волею судьбы оказался в мегаполисе. Наиздавал вожделенных, хоть
никому, кажется, и не нужных книжек, стал членом Союза писателей, лауреатом премий, пусть и смешно мелких, декоративных.
То есть известности как таковой нет. Можно даже издевательски подумать, что это всё та же безвестность, которая могла быть там, в отеческих
урёмах. Но та, предполагалось, должна быть сладка. А в этой – лишь фикция сладости. В той должно было быть небо. А в этой царствуют обидные,
мазохистские, земные суррогаты.
Так что же лучше? Неужели… «идиотизм деревенской жизни» (по Владимиру Соколову)?
А не блажи-ка ты, пожалуй, братец, и живи тем, что есть, и там, где оказался.

*
– Погоди, а ведь Ивантер живёт в поэзии не своей жизнью, а заимствованной. Более завуалированно, чем иные, но в глубине – зависимо и скованно.
– Ну и что. Хорошие стихи могут произрастать и на такой почве.

*
Прожить вровень с веком у стихотворца не получается. Один – выше
и шире века, другой – куцеват. Всё зависит от меры таланта. Харьковский поэт Левин – не самый выдающийся шестидесятник, но старался идти
в ногу с историческим моментом, правда, давно отстал; а вот Шёлковый –
из восьмидесятников, но всем существом своего дара, в том числе и дара
переимчивости, застрял в серебряном веке русской поэзии, напитался творчеством Мандельштама, Тарковского; вообще избыточно книжен, культуро-, а не жизнецентричен; и всё-таки вышел на гораздо большие горизонты,
нежели Левин.
Кажется, они и не симпатизируют друг другу. Не зря: один особо
не понимает и не принимает другого, другой смотрит на мечущегося визави свысока. И, наверное, без сочувствия: мол, вот до чего доводит злоба дня,
хоть левины-шестидесятники и считают эту злобу чуть ли не эпическим, мандельштамовским «веком-волкодавом».

*
Кстати, несходство Левина и Шёлкового ещё и в том, что, когда за стихи
перестали платить, а это с 1991 года, то у Левина они стали хуже, а у Шёлкового, наоборот, лучше. Не в каждого коня корм – она, эта свобода творчества, да ещё и бесплатного.

*
Разница между Мандельштамом и Пастернаком?
Последний держит стихию поэзии в узде, управляет ею, вводит в необходимое для себя русло, а первый – сама эта стихия, весь без остатка; его как
оформителя, записчика, художника, который на неё может влиять по ремесленнической обратной связи, – нет. Такое, по крайней мере, у меня впечатление.
Иначе говоря, Пастернак – управляемая стихия поэзии, Мандельштам –
бесконтрольная, вольная, словно дух: дышит где хочет и как хочет. Именно
как – в первую очередь. Автора здесь искать не хочется, а вот в творчестве
Пастернака автор – во взаимодействии с этой силой; он в ней ощутимо присутствует душой и телом, как говорится. Причём сдюжить её пытается, как Иаков.
Трудно в отношении Пастернака применить слово «рациональный»,
но, по сравнению с Мандельштамом, он, да, таков; тот же, наоборот, – полная иррациональность.
Понимаю, как всё это спорно, как сложно выразить это в аналитических
категориях. Поэтому говорю «с чувства», а для наглядности предельно развожу воображаемые мной крайности, на самом деле не такие уж и далёкие
друг от друга…

*
Постмодернизм – революция, отрицающая если не всякий прогресс,
то духовно-нравственный – точно.

*
«От ямщика до первого поэта мы все поём уныло», – сам Пушкин сказал. А меня с первых моих опытов без удержу корили, что они, эти опыты,
слишком грустные. Даже мои школьные сверстники, в психологии отечественного творчества в общем-то не очень смыслящие. А уж армейские политруки и партийные скорпионы впоследствии и подавно учили бодрости,
да так и не научили.

*
Природа как необъятная и неисчерпаемая вселенная перестаёт для литературы существовать. Мало того, что глобализируемся, так ещё и в одну
сторону – в сторону социума, индивидуального человека, который живёт
обеднённым, выхолощенным миром технологий и искажённых, искусственно
усложняющихся потребностей.

*
Толстой писал, что все главные свои мысли он прочувствовал до пяти
лет. Поразительно. И ещё поразительнее то, что это правда.
Как же надо беречь детей – и не думать, что они чего-то не понимают.

*
Издал неплохой поэт сотню экземпляров своей книжки. Что-то раздарил знакомым, что-то упросил принять в несколько библиотек (на съедение
мышам). И всё, достаточно. Дальше включаются мистика, механизм самосохранения, разумеется, мнимого: поэт думает, что дело сделано, его стихи так
или иначе витают в воздухе, они ушли в пространство, в люди, их не отменить, не уничтожить. Даром что по факту в «физическом мире» их прочитали едва ли полсотни человек. И в основном тут же забыли. То есть
поэта в общем-то нет, но он фантазирует, что дух его живёт в народе, если
не гораздо выше. А здесь, на земле, бродит ну разве что тень поэта, то,
что близорукая действительность разглядеть по-настоящему пока не может.
Но ничего, надо подождать – толпа и чернь обязательно прозреют. И тогда
всё станет на свои места, обретёт должную завершённость и признание.
Словом, кошмар ещё тот. И лечение вряд ли поможет.

*
Мир конкретный, предметный, осязаемый мал и питать творчество своими образами, причём чтобы они действительно были высокохудожественными, а не создавались по принципу «что вижу, о том и пою», может в ограниченных пределах. Поэтому и уходят многие в отвлечённость, книжность,
творчество «от головы», которое с реальностью, её «вещными» опорами
имеет далеко не самую кровную связь. Рубцовскому типу стихотворца стало
проявляться всё труднее. Сам Рубцов перспектив «растянуть» своё творчество на многие тома, думаю, не видел. А вот противоположное направление
бурлит, ничтоже сумняшеся, и о том, что тоже близится к своей исчерпанности, к растерянной остановке перед необъятностью любимого им морока,
не помышляет.

*
Утопили всех в цунами информации. Целенаправленно используя современные технические возможности для девальвации ценностей, для расфокусирования, деградации любой, пусть и самой сильной личности. В той же
поэзии появись, например, такое – кто заметит:

Земные взоры Пушкина и Блока
Устремлены с надеждой в небеса,
А Лермонтова чёрные глаза
С небес на землю смотрят одиноко.

Да и кто вообще сейчас пишет столь ёмко и выразительно?
Автор этого стихотворения – мой любимый с юности поэт Игорь Шкляревский. Многие его сейчас знают? В инете солидной подборки не найдёшь,
не то что книжек, чтобы почитать в «он-лайн». Зато найдёшь чьё угодно
графоманское, будто сорвавшееся с цепи, – захлёстывает.

*
– Всё реже встречается теперь слово «беллетристика». А каким ругательным и убийственным было в редакционных заключениях не такой уж далёкой поры!
Неужели вокруг сплошь высокая литература?
– Наоборот, в основном и есть беллетристика. И бранить её этим словом нет смысла. Чтиво от того, что его называют чтивом, в лучшую сторону
не изменится.

*
Многие сейчас познали тайну рифмовки, удовольствие гладкописания,
но не тайну поэзии. Не её мускулистый и радостный труд. Ни индивидуального стиля, ни новизны мировосприятия – бесконечная книжность, и хоть
порой изобретательная, но – рутина.
Имён не прибыло, точнее, они есть, однако – похожие друг на друга.

*
Постмодернизм – отчаяние цивилизации. Скептическое, ироническое,
насмешливое отношение к жизни. Да что к жизни – к самому бытию, а может, и к Создателю.
История, родина, семья, традиция? Что вы! Мутите, как Эдичка, полистывайте внешне броского, но внутренне ползучего и ускользающего Захара –
и не думайте, что всё это обман, быстро приближающиеся растерянность и тоска.
В ином советском фельетоне было больше подлинной жизни, её
не наигранной, а кряжистой энергии, чем в самом грубом или, наоборот,
самом изощрённом постмодернистском произведении.

*
Обессмысливание поэзии избыточным, нарочито сложным смыслом…
Не так давно вышел в Харькове украино-немецкий сборник стихотворений разных авторов (есть там что-то и моё). И, читая некоторых немецких,
я как раз и подумал снова и снова об этом самом обессмысливании.
На небольшом речевом отрезке ещё можно проследить ассоциативные
связи, логику, но в целом стихотворение у немцев рассыпается, и впечатление сводится к тому, что перед тобой жонглировали пустотой. Да, есть
самоценные образы, но они стираются потоком общей невыразительности.
Да, ребус обретает флёр философичности и интеллектуальной игры, возбуждает воображение – но ребусом так и остаётся.
А вот наша часть, где представлен «сам Жадан», и прозрачнее, и как-то
роднее.
Однако парадокс: закроешь книжку – и, взвешивая то и другое, неожиданно подумаешь: а ведь мы беднее европейцев! И чёрт знает, почему. Неужели только потому, что мало тумана можем напустить, что не способны
подать себя с ресторанной сервировкой и пышностью, что наше «хуторянство», пусть и в самых раскрепощённых и продвинутых, остаётся всегда
с нами.

*
Светлов ненавидел деревенские говоры в литературе. Кац у нас, в Харькове, не любил Тряпкина вслух, а Рубцова, вероятно, молча, чтобы особо
не «афишироваться». Но у самих-то стихи – как перевод с иностранного.
Сельвинский вот в некоторых случаях даёт фору любому кореннику по части
говора, кладезного словечка. Жаль только, что стилизация у таких, как
Сельвинский, вплоть до Ивантера, всё-таки очевидна: они понимают, что эти
страсти и страдания для них неорганичны, и в подкладку к своим стихам,
в не слишком видимый подтекст и надтекст, набивают всё больше тех извилистых чувств, которые, скорее, граничат чуть ли не с ненавистью и мстительностью к этим говорам. Ну и к их носителям соответственно.
Хотя, справедливости ради, надо сказать, что у Сельвинского подобных
чёрных рефлексий почти нет – он чувствовал себя более уверенным хозяином в новой, завоёванной им стране, чем хозяева последующие. Которым
добрый Брежнев и тот хвост прищемлял-таки изрядно.

*
Стихи в подбор, как прозу, пишут не только потому, что модно,
но и чтобы завуалировать банальности: выстрой такое в столбик – все они
вмиг на виду окажутся.

*
Рассказать о музыке – трудно. Ещё труднее – вдохнуть музыку в слова.
Если в стихах она слышится не как ритм, а как что-то высшее и невыразимое – это очень хорошие стихи.
Умеете вы такие услышать?

*
Энергия заблуждения (по Толстому) многое двигает. В современном мире
это проходит, помалу кончается. Так мне кажется. Наверное, становятся всё
более карликовыми и неинтересными наши заблуждения, вот и энергии в них
со спичечный коробок.
Однако читаешь «Войну и мир» – нет, там всё двигают мощь и энергия
истины! Уж извините, Лев Николаевич, не прикладывается к великим вашим
вещам вышеозначенная формула. Хотя и не для красного словца она вами,
конечно, придумана – есть такое, ох и есть, к сожалению.

*
Свободной и могучей несогласной мысли на Западе почти нет, литература, в частности поэзия, растекается в хаотично льющихся ручьях метафоризма приблизительности, суррогата мысли. Невыразительностью страхуются от обвинений в прямоте и несогласии с определяющей жизнь общества
и отдельного человека неправдой.

*
Стилистика времени. Если её ощущаешь, вписываешься в неё, ты успешен.
И как человек, и как писатель.
На плаву сейчас действительно талантливые парни. Но талантливы они
лишь к восприятию и воспроизведению стилистики именно этого времени.
А оно в общекультурном историческом контексте кажется мне что-то совсем
уж элементарным безвременьем.

*
Музыка может быть вообще совсем другой, чем та, которую мы слышим.
Особенно извлекаемая из инструментов. А иногда и звучащая в душе и сердце сочинителя.
А стихи – чем хуже? Они тоже могут быть совсем другими, нежели те,
которые мы когда-либо читали и которые вообще когда-либо сочинял смертный.

*
С самого начала подсознательно стихи были для меня не возможностью
рассказывания о чём-то, а способом познания, неким мистическим усилием, включающим меня в процесс созерцательной и деятельной веры, духовной борьбы, преобразования, утверждения или отрицания. Всё остальное
в поэзии мне до сих пор не шибко близко: если вижу, что у кого-то этого
нет, то и хорошие стихи воспринимаю без энтузиазма, как бы под давлением
общих норм.
Кузнецов, кажется, отличался именно таким пониманием поэзии, такой
жизнью в ней. Тютчев, разумеется, Рубцов, Пастернак, многие другие. Могла
быть в этом некоротком списке и Ахмадулина (читай далее: Иван Жданов
и проч.), если бы не использовала стихи – средство познания – со слишком
витиеватыми, химерическими целями, превращая их, строго говоря, в игру
и ложь, вольное или невольное совлечение души, своей и читательской,
на кривую дорожку. Дорожку, в лучшем случае, всё той же рассказывательности, баяния, облегчённого внутреннего делания, а не стремления к истине,
которые больше от сытости и блаженства на грани блажи, а подлинную
жажду утолить не могут.

*
Статьи сверстников, самые серьёзные и в самых серьёзных изданиях,
чем дальше, тем критичнее воспринимаются. Возраст… А ведь так надо
было смотреть и в недавнем прошлом на всяких там патриархов, властителей дум.
Люди слабы и несовершенны. Гениев непочатый угол – как-то и не видно
вокруг.
Да что статьи, и с литературно-художественными достижениями то же
самое. Не впечатляют. Потому что почти насквозь знаешь, кто их делает
и как, с каким потенциалом и организационными подоплёками. Скажу больше: разочаровываться в литературе в целом как в роде деятельности, как
в способе духовных восхождений и самореализации с годами всё легче.

*
Гудят пустоты и понятийные слова в стихах Кузнецова; образ, метафора ему не любы, а символ, гол как сокол, парит в неясном небе, раздражает смотрящих с земли; и чем дальше уходит поэт – тем меньше, кажется,
у него почитателей, тем виднее ходульность, неуклюжая пафосность многих
его строф и стихотворений, привязанных не только к вечности, но и к своему времени, в том числе идеологически…
Вот так – одним выдохом, а надо было сказать и это.

*
Александр Ерёменко – полная противоположность Кузнецову. Пусть
и представить их нельзя в каком-нибудь общем контексте, а всё-таки умствование – у одного ёрническое и площадное, у другого метафизически пафосное – роднит их тем, что выхолащивает стих, уводит в резонёрство, в художественный вакуум, в котором слово теряет свою естественность, свои живые тона и оттенки, подлинный лиризм.
Лиризма у них и не предусматривается особенностями таланта? Да, примерно всё так, а для Ерёменко – и совсем уж точно. Но стихи нельзя воспринимать вне их родового русла; оно же подобные камни, даже глыбищу Кузнецова, оставляет полусухими, водой своей омывает будто вскользь
и нехотя. И факт этот весьма прискорбен. И неоспорим, кто бы какую поэтическую религию ни исповедовал.

*
Образцы поэзии трудно навсегда прогнать в тень. Однако нынешнему
времени и это даётся успешнее, чем какому-либо другому.

*
В конце восьмидесятых привёз домой свою первую книжку. Не вскоре
и только по залому какой-то странички понял, что читали. Но никто ни словом так и не обмолвился о прочитанном…
Зачем я это вспомнил? Обидно до сих пор?
Обидно. Но не за равнодушие к прочитанному. А за равнодушие вообще чуть ли не ко всему, что выходило за рамки того уклада, в котором
они жили, вернее, в котором их заставляли жить, эксплуатируя физически
и грабя духовно, умаляя интеллект в силу объективной невостребованности. Да и вообще в силу нежелательности развития этого самого интеллекта:
кто знает, до чего они додумаются, их дело сторона – подчиняться и пахать,
а с остальным справятся другие.
Мы видели, как справились. И видим, как справляются.
Так что же, разве всё это не обидно?


Рецензии