Волга-ХХI век Публикация 1. 3

СВОЯ ПРАВДА

(Журнал "Волга — ХХI век", № 3-4/2020)

*
Чутко как идёт Толстой, нигде не сбивается на мелочи. На то, что слишком отдалено от души человека. Что для неё ничтожно и пусто.

*
Ужасающая ситуация для Гоголя: ни за что и никогда не смог бы передать то же содержание, но на украинском языке. И речь не о возможностях этого языка, потенциально они огромны, а об узости его бытования и невольном в этой связи упадке.

*
– Цветаева – это Маяковский, только очень женского рода. Женского
до истеричности, как едко подметил когда-то Кузнецов.

*
Преувеличенность жизни в смертный час.
Множество у Цветаевой таких посылов, импульсов, от которых вздрагиваешь, от которых многое переворачивается. Но хватает и проходной,
хоть и темпераментной описательности. Выговориться даже гениальной женщине – это не значит написать ёмкое, классически грандиозное и законченное произведение.

*
Бунин писал о людях другой культуры. Даже для нашего поколения она
выглядит как архаизм. А что будет завтра, если уже сегодняшние молодые писатели оторвались от неё напрочь. И не по внутреннему убеждению,
а по внешнему принуждению: такова конъюнктура на рынке литературного труда, что Бунина – за борт. Причём конъюнктура, регулируемая как раз
держателями этого рынка. Здесь ведь так же, как и с морковкой: вчера она
стоила три гривны, сегодня – восемнадцать. И попробуй доищись правды,
почему оно так. Созвонились пацаны, стакнулись братцы-кролики – и решили: быть по сему.

*
Не надо простоты и ясности, а главное – включённости во внешние,
общественные события и настроения. Только герметичный, закупоренный
личный мир.
Прежде всего такие «произведения» возводятся штатными обозревателями в ранг лучших на либеральных сайтах. В крепкую узду взят Пегас, музы танцуют на панели.

*
Витринные писатели. Предназначенные прежде всего для западного
потребителя. Ну и для своих шопоголиков.

*
В предисловии к этим дневниковым записям следовало бы провести простую, но, по-моему, универсально ёмкую мысль о том, как человек ходит
по кругу – от почвенничества к либеральным ценностям и обратно. И о том,
что других путей у него, собственно, и нет. И быть не может. Ведь если
снять шоры, то увидим, что именно это происходит и с великими – Пушкиным и Гоголем, Толстым и Достоевским, Франко и Лесей. И даже – Шевченко. Который из крепостных и знает почвенничество изнутри, как никто.

*
Прасолова не сразу понял и принял как «подлинного поэта» даже Кожинов. Что-то и глубокое, и накатанно-скользящее в этих стихах. Но даже косвенные штампы дышат неожиданно оригинальной, мускулистой и многогранной силой. Странный и притягательный парадокс.
А вот в жизни поэта как-то быстро и нагло сломали, он был неприкаян,
получил срок, потом покончил с собой. Но и тут, как по мне, сила его больше, чем, скажем, у Рубцова и Кузнецова. Она от воронежских чернозёмных
пластов, тяжёлых и вязких, а не от цветов и сосен, как у первого, и не от мифов и былин, как у второго.
Если проще, в ней гораздо больше реала, чем виртуальности.

*
А опубликовал, поднял из безвестности Прасолова Твардовский, когда
тот сидел в тюрьме и оттуда прислал свои стихи. Конечно, тут была и прозорливость Твардовского, но в немалой степени публикация стала жестом
в пику советской Фемиде, с удовольствием посадившей поэта на три года
за мелкие проступки, – по мнению современных юристов, Прасолов заслуживал только условного небольшого срока. Как бы ни было, но поэт вырвался из провинциального мрака к широкому и ясному читательскому простору – навсегда. Хоть потом, правда, и повесился – от каких-то новых беспросветностей родной чернозёмной воронежской глубинки. В возрасте сорока с небольшим. А сегодня ему было бы восемьдесят пять. И что бы он написал, проживи такую огромную разницу, как бы, в частности, отразил
наше время? И каким взглядом посмотрел бы отсюда на вечность? Неужели
с отчаяньем признал бы, что оттуда, даже из «ужасного» оттуда она казалась просторней и благосклонней к человеку?

*
Уже пошли академические статьи об Анищенко, в основном, как видно,
аспирантские. Но спасибо тому, кто дал им толчок. Пусть в филологической
говорильне слово поэта пока неуклюже глянцуется, даже немного нивелируется, поскольку о достоинствах – напыщенно-официозно, а на недостатки у прилежных зрения не хватает. Но это лучше, чем загнанность в тень,
а то и забвение.

*
Самовыражение и литература – очень далёкие друг от друга вещи.
А самовыражение и политика, даже хозяйственная деятельность или бизнес – разве нет? Но у нас все всё умеют – и ничего путного не получается. Всеобщий загул, разгул, потоп самонадеянного, а то и агрессивного
любительства. Тонем, даже не замечая, что тонем. А в Ноевы ковчеги нас
не берут: их в обрез и они не резиновые. Да и отбор туда строгий, как в космонавты. Вот вы, мужчина, сможете пройти такой отбор? Только не дышите
доктору в лицо перегаром и никотином.

*
Он странный писатель. Пишет так, будто ничего в сердце глубоко не впускает. Удивительно, но получается востребованное чтиво.

*
– Общество стало американским. Ни Сосюра, ни Рубцов ему не нужны.
– Тому, кто думает о копейке, не до муз. А это и сытый, и голодный,
то есть все. Эх, «какая музыка была»!

*
Кстати, вот оно, это стихотворение Межирова:

Какая музыка была!
Какая музыка играла,
Когда и души и тела
Война проклятая попрала.

Какая музыка во всём,
Всем и для всех – не по ранжиру.
Осилим… Выстоим… Спасём…
Ах, не до жиру – быть бы живу…

Солдатам голову кружа,
Трёхрядка под накатом брёвен
Была нужней для блиндажа,
Чем для Германии Бетховен.

И через всю страну струна
Натянутая трепетала,
Когда проклятая война
И души и тела топтала.

Стенали яростно, навзрыд,
Одной-единой страсти ради
На полустанке – инвалид,
И Шостакович – в Ленинграде.

А ещё – если бы вы только слышали живой неповторимый голос Межирова, когда он читал эти или другие свои стихи! Ввысь и ввысь рвущуюся интонацию, лихорадочную и одновременно захватывающе гармоничную.
Интонацию самой поэзии.

*
В романтическом напоре, в страстности голоса Межирова было не меньше правды, чем у темпераментного Исаева. Но я не завидую N, который
учился у Межирова. Общие подходы там царили узкие – конечно, не афишировано: «свой – не свой», «нас зажимают», «мы должны быть едины, как
кулак, и противостоять почвенникам, пока не загоним их в угол».
Загнали. Ты хоть понимаешь это, N? Понимает. Но будет сочувствовать
вам немножко картавым голосом. Таки не зря Межиров отбирал его в свой
семинар. А меня Исаев – в свой.
…Вот уж дурацкий гонор – и здесь он прорывается, в разговоре о плачевных итогах для «исаевцев».
– Не боись, эти итоги промежуточные, ещё не вечер. Вон даже N
на некоторых российских почвеннических страницах промелькнул. Всех влечёт это небо.
– Хорошо, если по чистому чувству, а не ради коварной конвергенции.
Эту ловушку мы не раз проходили и знаем, чем дело в ней заканчивается.
Съедают нас там за милую душу.

*
До встревоженности давно не писал стихов – целый месяц. И вдруг чтото сложилось, будто вспомнило обо мне. Смерть отца царапает и когтит
изнутри, многое другое, о чём, собственно, и пишу в этом дневнике.

Детство и не думало о тризне,
Юность приходила – на века.
Странно, что хватило малой жизни,
Чтобы эта высохла река.

Высохла? Я думаю о море!
И к нему, конечно, доберусь.
За меня и камень Бога молит,
И слезой подёрнутая Русь.

Отрывисто, самонадеянно? Но для вхождения в прежнее русло, может,
и хватит – лишь бы не отпугнуть вот это, почти врасплох заглянувшее
в душу.

*
Распад ударения в трёхсложных метрах… Надо бы это знать. Но сторонился, чтобы не внести рациональность, расчёт, механистичность в тот
вдох и выдох, которые непредсказуемо дарует поэзия. Бросаться в неё,
как в море, и параллельно оскорблять её судорожным раздумьем о метре
и тропе – лучше утонуть, не выныривая.

*
Тайна слова. Она у Ивантера есть. И, казалось бы, не столько мистического, сколько подробно жизненного, порой очень будничного свойства. Здесь не шаманский транс с целью выхода в астрал, а проникновение в глубины зримого, вещественного бытия. И в соответствующие пласты
речи. «Забота» этих стихов подчёркнуто повседневна и насущна, будто хлеб
на столе и, что поделать, патрон в затворе. Но именно над всем этим распахивается, будто рассветное небо, пространство небудничной, в том числе
мистической, духовности.

*
По-настоящему трудно сейчас писателям, формировавшимся в семидесятые–восьмидесятые. На них у государства надежды всего ничего – не смогут верить в миражи, рисуемые олигархатом, видеть оазисы там, где гуляют
самум и барханы, где нет пригоршни обыкновенной воды – одна сплошная
и бесконечная Сахара.
О кастальских же ключах для этого потерянного поколения и речи нет.

*
Клим Самгин как человек будущего. Хлипкий, мелкий герой в море губительно бушующих российских идей и страстей. Что-то вроде сегодняшнего
европейца, который малодушествует и старается сохранять лицо, подыгрывает России и боится её как огня.

*
Иных писателей похоронили заживо, и при этом могильщики, как призраки, выходят из темноты, ободряюще похлопывают тени несчастных по плечу
и говорят: «Ничего, всё образуется, всё будет хорошо».

*
Хаотичное и эклектичное читательское сознание. Такие же и писатели
для него трудятся. Других, может, и у самого провидения в запасе уже нет,
а я всё даю подсказки: надо искать по трущобам и запертым крепкими хозяевами подвалам.

*
Клим Самгин – это тот, кто победил революцию, сам того не желая.
И в пятом, и в восемнадцатом, и в тридцатые, и в пятьдесят шестом, и в девяностые. Просто так далеко Горький его не повёл, да и зачем – без того всё
ясно. Политически же ангажированный Нобелевский комитет был не очень
прозорлив и не понял, какую роскошную подпорку «гнилому» буржуазному обществу притащил Горький в земную юдоль своим романом. И пролетел
номинант из «коммунистической» России как фанера над Стокгольмом. Эх,
холёные дяди, чужие места вы занимали.

*
Прозаик любит людей больше, чем поэт. Вести своих героев сквозь массу
ситуаций, обстоятельств, переживаний, раздумий – это надо быть альтруистом, тягловой лошадью. А поэт, да если он ещё какой-нибудь суггестивный
лирик, – отпетый, законченный эгоист. Не верьте этому наезднику Пегаса,
так же, как не верит Бог и любит прозаиков – они ближе ему по духу.

*
Пишут по-разному: кто вяжет на спицах в кресле-качалке, а кто выбегает
на холм в грозу и блеск молний, ругается со стихиями, плачет, ликует, порывается лететь, падает ниц в грязь и траву. Бросает вызов кому-то и чему-то,
может, и самому себе.

*
Как много выветрилось из стихов – почти нигде хорошего русского языка
и глубинного духа русской поэзии. Может, по жменьке осталось у почвенников, особенно из глубинки. Но у них тоже своя беда: нет класса, нет школы,
изрядно раздёрганы непонятными им залётными завертями и веяниями.

*
Ахматова прозрачнее и насыщеннее, чем Андрухович или Забужко. Зато
эти кудрявее и экзотичнее, а для многих (здесь и за рубежом) тем и любезны, что не скажут по-ахматовски:

Нет! И не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл –
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.

И вообще, столь определённо сейчас выражаться не принято. Не модно,
не модерно. А может, всё гораздо проще – не по силёнкам быть такими
сосредоточенными и цельными, как Ахматова? Может, слишком растекаются
кляксы душ – не собрать в кровавый сгусток, чтобы писать сильно и внятно?

*
– Шестьдесят – это дата. Много книг, много неплохих произведений.
Какое у вас главное чувство сегодня как у писателя?
– Униженности. Растоптанности.

*
– Отсечь лирическое начало – и тоже будешь атеист.
– Необязательно отсекать. И без того такое накатывает, что тебе и не снилось.

*
Быков застолбил книгу в серии ЖЗЛ – аналитическое повествование о Распутине, заблудившемся в паре сосен примитивного, человеконенавистнического
советского времени, как явствует из косвенных анонсов. Изощрённейший, раскрепощённейший журналюга либерально-махрового пошиба называет писателя
жертвой и певцом распада, и так убедительно, так будто бы непредубеждённо, что, только поднапрягшись, видишь: ни великой любви к людям, к жизни,
к небу, ни могучей славянской, русской, сибирской души Быков в своём препарируемом антагонисте не чувствует нисколько. Не дано.

*
Недопоэтов хватало всегда, но чтобы стиль улицы и подворотни становился у них доминирующим и победно шествовал странами и континентами – этого, кажется, ещё не было. Даже в пещерные времена.

*
Нет чистого слова, родниковых творений хоть в поэзии, хоть в прозе.
Вот хвалят Личутина за чудесный исконный язык. Но как этот язык аляповато выглядит на фоне Распутина или Астафьева и уж тем более недосягаемого Рубцова. А ведь дальше Рубцова идти надо. Однако от него лишь откатываются, как от крутого берега – хоть поморы вроде Личутина, хоть кореновские кубанцы – имею в виду уже и Зиновьева. Упадок, упадок.

*
Критически судить о выдающихся произведениях – это лишь вытряхивать напоказ тараканов из своей головы. Иногда хочу сказать что-то непохвальное о «Марусе Чурай» Лины Костенко, но взгляну шире, более стереоскопично на кажущуюся «соринку» – перегруженность там бытописанием,
навязчивую афористичность или что другое – нет, всё работает, всё отмечено высоким талантом. Руками такую вещь не слепить.

*
– Литературные варяги? Не надо преувеличивать их значение. Писателя
подчиняет, растворяет в себе, полностью им управляет тот язык, на котором
он пишет.
– Не скажи. Диной Рубиной сильно не поуправляешь. Распутина или
Белова из неё не выкроишь и не сошьёшь.

*
Если Толстой не был уверен, что, уходя на охоту, не застрелится гденибудь в лесу или в логу, то разве он не богооставленник? Уже написаны
«Война и мир», он титан, каких в мире единицы – и такая пропасть неверия!
И он всё время будет преодолевать её. До конца жизни. И не поймёт успокоительно и однозначно, что же там, за пределом.
Можно сколько угодно размышлять и полемизировать о непротивлении злу насилием, о любых других будто бы спасительных штуках, а берёшь
ружьё, идёшь на охоту – и не знаешь, вернёшься ли.
Когда уж и гении живут с таким кошмаром в душе, то где нам, смертным, мнить о себе, веря во что-то более существенное, чем страх, уповая
на что-то более милосердное, чем то, что видим и осознаём своим обыкновенным разумом.

*
Дворянин, судя по Толстому, ближе к отчаянию, вселенскому одиночеству и нигилизму, нежели простолюдин – судя, скажем, по мне. Много ведать и чувствовать – вещь убийственная. И много иметь – столь же недушеполезно. К чему Ясная Поляна и много крепостных? Лучше двушка-трамвайчик в «хрущобе» и скромная писанина в стол. С тайными идиотскими надеждами на лучшее.

*
То, что попало под власть мысли и слова, уже принадлежит человеку.
Может, не навсегда, а временно, поскольку эта борьба на линии соприкосновения двух начал происходит с переменным успехом.
Нам неизвестно даже, до конца ли Творец пронизывает своей мыслью все
пространства, не приходится ли и ему завоёвывать их шаг за шагом.

*
«Извечный спор правды и поэзии, документального и художественного», – уже и так вот принижают поэзию: противопоставляя её правде. Хотя поэзия и является высшей правдой. Она бог над плоской «документалистикой» мира.

*
– Стихи не сочиняются – берутся из энергоинформационного поля планеты. Почти в готовом виде. И, явленные, обогащённые прочтениями в здешнем измерении, снова возвращаются в ноосферу, напитывая её всё новыми живительными силами.
– Прагматики этим и пользуются – футболят поэта за облака, пусть
там и живёт, не опускаясь на землю и не мешая серьёзным людям делать их гешефт.

*
Правка Шолоховым «Тихого Дона» – вот школа и для писателя, и для
редактора. Это что-то невообразимое.

*
Если мата нет в стихах, они на определённый читательский контингент
не действуют.

*
– Что ни возьми – «Соловецкую чайку», «Кострожоги», «Бурундук»,
«Жизнь! Нечаянная радость…» – суховато, уступает открытости и «наиву»
рубцовского, хотя бы и такого:

С утра носились,
Сенокосили,
Отсенокосили, пора!
В костёр устало
Дров подбросили
И помолчали у костра.

Какой-то неуловимый поворот настроения, какая-то магическая интонационная подсветка – и ты во власти этих стихов. И понемногу понимаешь, почему Рубцов недосягаем и единственен.
– Посиди он в ГУЛАГе – никакого Рубцова бы не было. Неизвестно, поднялся бы хоть до плеча Жигулину. Кстати, сейчас Жигулин обрастает
всё более объёмными смыслами, становится ближе современности, а Рубцов
устаревает, уходит в прошлое, причём акцентированно советское.
– Мы говорим о поэзии, а не о временах.

*
– Недавно я прочитал статью о трансмодерне, – делится бескручинно
молодой служитель муз, – и понял, что пишу именно в этом стиле. Каково?
– Ничего особенного. Идеи действительно сначала носятся в воздухе,
находя своих бессознательных проводников, и только потом становятся массовым бедствием.

*
Дневник – не такое уж и свободное движение мысли, чувства. В русле
слова им вообще тесно, а тем более в таком узком и каменистом, как дневник. Он, разумеется, не документалистика, но и не поэзия, и не романэпопея.

*
Свобода зависит не от формы. Свобода зависит от содержания.

*
– Борис Херсонский? Изощрённо, однако чересчур описательно. И в глубинном поэтическом смысле – фикция, ни о чём. А для русского – так ещё
и путь в никуда. В безродное, космически обесточенное пространство.

*
Мастера художественного свиста. Ух, какие раскидистые рулады на политических ток-шоу можно от них услышать! А дела вот чегой-то не видать.
Дело и свист – разные вещи.

*
Я трудился в издательстве, постоянно при этом подрабатывал, тоже
в основном редактированием; была и третья пахота – самая главная и самая
бесплатная – собственное творчество, не отпускающее ни днём ни ночью,
не дающее передыха. Оно, пожалуй, по-настоящему и наполняло смыслом
эту жизнь, не давало тяготиться ею, добавляло дерзновений и азарта. Собственно говоря, если есть творчество или если ты, допустим, как монах,
постоянно держишь в сердце Бога – сюда стоит приходить.
– Да-да, и стоит жить, пока не исчерпаешь всю эту «хотелку», – отвечает кто-то из не очень хороших парней, прячущихся во мне самом же.

*
– Я пишу, а доносят до читателя пусть другие.
– Донесут, не боись. Но не до читателя, а туда, куда надо.

*
Рэперская культура сначала бочком, бочком, а теперь танцует в поэзии,
как пьяный ухарь на похоронах.

*
Круто у Пушкина: «…их должно резать или стричь». Так и делают.
Но у того отчаяние, а эти как здоровое руководство к действию приняли –
стригут и режут, режут и стригут. «К чему стадам дары свободы?»

*
Снижена планка – и на уровне мастерства, и на уровне содержательности. Но если относиться снисходительно, то это вроде и не графомания,
а литература. Некая «свободно» понятая её ипостась.

*
Поэзия надрыва, неприкаянности, пропащести. А какая, тем не менее, парадоксально бодрая, жизнеутверждающая, восклицательная:

Я люблю судьбу свою,
Я бегу от помрачений!
Суну морду в полынью
И напьюсь,
Как зверь вечерний!

Наркотическое, болеутоляющее лирическое начало в каких-то жутких
обстоятельствах – и экзистенциальных, и трансцендентных. Загадка русской души. Мистический, непобедимый, надмирный свет и затаённое здешнее
отчаяние. Рубцов.

*
– Валентина Распутина отрубили от литературы вполне буквально – проломили голову. Ещё до перестройки. Несколько тяжелейших операций, боли
на всю оставшуюся жизнь. А непосвящённые, в том числе и я, думали, почему это он сдаёт в творчестве. Особенно – в постсоветские годы, когда его
нового слова ждали миллионы. Да потому, что заблаговременно был отключён от полноценной работы.

*
Настойчиво развивалось исконное, по-настоящему глубинное и сокровенное в русской поэзии – и в самом концентрированном виде наконец явило
себя в Есенине и Рубцове. Неужели продолжения не будет? Неужто исчерпалось это направление? И дальше – только размазывание каши по тарелке?
Взрослыми чистоглазыми детьми, затолканными в психушку.

*
– А дальше будет? И если да – то что?
– Что-то да будет. Не может быть так, чтобы ничего не было, говорят
в народе.

                Февраль 2014 – декабрь 2015


Рецензии