А МенЕ-е-е-е???

         
        В конце неблагословенных девяностых, приезжая в Петербург, по велению души шёл в Александро-Невскую лавру поклониться могилам Ломоносова, Суворова, Глинки, Достоевского, Чайковского и другим досточтимым гениям русской истории. Но, в первую очередь, – Митропллиту Санкт-Петербургскому и Ладожскому Иоанну Снычёву.  В Троицком соборе покупал свечи, поминал усопших, молился о здравии живущих, старался разменять крупные купюры на мелкие, чтобы можно было раздать нищим, стоящим на паперти и вдоль дороги в храм. В тот год, упомянутый мной в начале, нищих было, как никогда много. И все до единого женского полу. Бабки эти в повязанных на голове платочках и в разношёрстных юбках  стояли в ряд на обочине лаврского прохода и все, как одна, с жалким и озабоченным видом заглядывали в глаза проходивших мимо граждан недавней Советской Империи. Подавали редко и скупо. В период неразберихи и неустройства раскошелиться на милостыню не у всех хватало духу и прежде всего достаточного количества наличных денег. На лицах нищих читались горесть и беспросветность жизни. Я наменял заранее побольше сторублёвок, чтобы хватило, пусть и понемногу, каждому. Было стыдно подавать такую малость. Условно говоря, каждой бабке – по коробку спичек, больше на сто рублей ничего не купишь в те приснопамятные годы. Буханка чёрного хлеба две тыщи рублёв стоила в тот 96-ой. Но каждая принимала этот дар с благодарностью на лице, будто решала сразу все свои финансовые проблемы и выходила на широкую дорогу сытой и привольной жизни без нужды и тревог. Лица их на время прояснялись и глаза становились добрее.
       Дойдя до последней в этом длинном ряду бабуси, с надеждой тянущей ко мне свою дрожащую руку, я убедился, что все мои наменянные в соборной лавке сторублёвки, закончились. Оставалась одна пятитысячная купюра.
       – Всё, бабуся, – говорю ей, – закончились деньги, все раздал…
       Слёзные маленькие глазки на её сморщенном страдальческом лице смотрели на меня с недоверием, она протянула руку к самому моему носу.
         – А менЕ? – сказала она тихо, почти шёпотом.
Но в этом шёпоте разлилось столько отчаяния и убитой надежды, что у меня зашлось сердце. Я уж, было, подумал: Не отдать ли ей свою последнюю пятитысячную?
         – Нету, бабуся… – повторил я с сожалением в голосе.
         – А мене-е-е-е!!! – взвыла старушенция заунывно-тягучим и почти трубным голосом, огласившим низко повисшие над головой небеса, – а мене!!!
       У меня заложило в ушах, но не от её гласа, а от унылой тоски всего этого сырого, а теперь и промозглого города. Стало не то чтобы неуютно, а сиротливо до боли в сердце. Как будто отобрал у этого бедного, нищего человека последнюю надежду… Я так и пошёл дальше с этим неостановимым чувством, пришибленный, придавленный и растерзанный тем, что не смог ничего сделать для просящего.
       Это давнее чувство не то вины, не то самоосуждения, пробивается во мне именно тогда, когда вспоминаю эту нищую в Лавре, уже безликую, возможно уже ушедшую в мир иной и всё также просящую: А мене-е-е-е…
       Что мне стоило отдать ей тогда мою последнюю купюру? Возможно, именно ей она и предназначалась. А я всё раздумывал: как сяду в метро без денег? на что проживу завтрашний день, хотя в родных пенатах всегда можно поскрести по сусекам, с голоду не помрёшь. Ведь Господь Бог также может многим раздать, а тебя оставит. Благодати у него много, безмерно, и самая большая мера, может, тебе и принадлежала. Но почему-то не досталась. И я всё буду тянуть к Нему свою натруженную в трудах праведных и неправедных руку, и воззывать:
       – А МЕНЕ-е-е-е??? Гоподи!!! Подаждь, Господи!...
       Но услышит ли Господь?
       А если услышит, подаст ли?...


 



Рецензии