Хрущевкам
дома советского покроя
на пригородов мрачных стаю,
фахверков чуждое застолье.
Я хоть сейчас могу хрущевки
лобзать неспавшими глазами —
за зиккураты старой ковки
готов счастливыми слезами
рыдать всечасно. Их балконы
и окна, как Левиафана
зрачки. Железные короны
венчают башенки Стефана —
тарелок и антенн базары.
Хранители тоски и грусти,
они - живые мемуары
о безысходности. Допустим,
что простоят они годами
или веками на задворках
времен, а мы успеем сами
истлеть в кленовых гроба створках...
И цитадель стоит, родная,
в мозаике, отбитой снизу.
Стоит... И дуги у трамваев
честь отдают тупым карнизам,
машины задевают стекла
случайным бликом солнцепека,
троллейбусы, когда все мокро,
в ливневки направляют стоки,
прохожие, когда все ясно,
потупя взор глядят с прищуром
на серый фон однообразный,
на старенький фасад понурый.
И цитадель стоит в лохмотьях,
как пилигрим-бедняк, просящий
хотя бы грош, на перепутье
эпох и поколений. Слаще
дешевых римских галерей
мне вид обшарпанных хрущевок:
как штукатурка их костей,
так и ступенчатых заколок,
в подъезд ведущих, костыли.
Хотя здесь все уже одрябло,
и в оседающей пыли
былая мощь домов ослабла,
они стоят — богатыри,
потомки дуба и березы.
На них вздувает волдыри,
но в них живут святые грезы...
На них харкается природа,
свистит пурга, плюется град,
и прочее такого рода —
им все равно — они стоят.
И потому мне в них не страшно
в рубашке русской умирать —
хотя бы в доме трехэтажном
прилечь и сотни лет проспать.
Свидетельство о публикации №120051201197