Рисовальщик

Еще яркое дневное, горное солнце
Пряталось за ближние, округлые горы,
Еще летний вечер заступал на длинную вахту,
А горный бриз уже нес, неспешно, в город прохладу.
Здесь, в южном, тенистом и теплом городе,
Построенном в горной, широкой, подкове,
По улице, брел странной походкой,
Великий «городской  сумасшедший»,
Из серебряного, русского века пришедший.

Одежды на нем были очень несуразны,
Нарочито броски, как у шута, очень ярки,
Штаны, пошитые, явно, своими руками,
Из разного цвета полотен состояли,
Там синий с желтым легко уживались,
И длинной рубахе, вызов бросали,
На ней, еще свежие, пестрые краски,
Что-то негромко сказать, казалось, пытались,
Под курткой, лоскутной, мятой, прячась,
Обшитой мелкими, неровным шагом,
Рыболовными, сигнальными колоколами,
Которые , на каждый шаг, звон издавали,
И как бы, о пришествии его, сим оповещали.
Он шел, как-то, странно, ритмы перемежая,
Иногда, он руки встряхивал и дергал плечами,
Тогда колокольчики музыкальную точку ставили.

Мольберт на ремне, на плече, на правом,
В левой руке, треугольная, странная папка,
А голову нес он бережно, чуть вперед наклоняя,
Пряча глаза, и резких движений ей избегая
А на ней рукодельная синяя шапочка.
Вся обшитая странными желтыми знаками,
Бормотание, в никуда, его, можно было услышать –
«Звезды переместятся, если шапочку сдвинуть,
И многие судьбы свои начертания забудут,
Разные люди пострадают и даже, погибнут…»

«Сергей Иваныч!» - он громкий оклик, издали, услышал,
Когда по проспекту на улицу Калинина вышел,
Там, на тротуаре широком, перед зданием ТЮЗа,
Стоял низкий мольберт, а за ним художник, сидевший на стуле.
«Карим!» - они бурно и тесно обнялись,
Как будто, целый век они не видались…
«Ну как, готова, наша новая вселенная?» -
Вопрос был задан, как будто, кем-то посторонним,
И сразу, не стало юродивого, исчез он куда-то,
Такой острый взгляд, ведь, не бывает у болезного,
А одежды его, теперь, как старые листья,
На дереве мощном, завядшие, как будто, лишние,
Так стоял перед Каримом великий художник.
«Вот, Калмыкова, для предсказаний космос» -
Также шутливо, пафосно ответил Карим,
Указав на мольберт, где был белый ватмана лист,
А на нем только карандашный росчерк один,
Это оставил, для намека, на рисунок Карим.
Там была большая подкова, или дуга,
В середине, чуть ниже, большого листа…

Эта была их давняя, шутливая, виртуозов игра,
То ли ума, то ли души их, с настоящим борьба,
Чудом предвидя, ход идущих, к несчастью, вещей,
Рисунком меняли события, к лучшему, как можно верней.
Они здесь встречались, в те вечера,
Когда их предсказаний наступала нужда.
Тот, кто по наитию, раньше, сюда приходил,
Тот ставил мольберт, и ждал, белый лист прикрепив,
Делал росчерк, что началом, для рисунка служил,
И тогда, другой, что с проспекта к нему подходил,
От скудного росчерка продолжал, создавая сюжет,
И это был рисунком, из будущего, вещий привет…

Калмыков, же молча, к рисунку приступил,
Взгляд устремился высоко к облакам, выше крыш,
Его руки взлетели, порхая, над белым листом,
И проворный, в руке, карандаш, своим острием,
Быстро и часто, клевал и терзал сюжета зерно,
Став птичьем продлением, творящей руки,
Другая, как будто, сгоняла призрачных птиц,
Летала над ними, сбирая их истинный смысл.
Вот и лист покрывался штрихами, сетью ловца,
Поймавшего образ, грядущих событий лица
Все четче и четче проступал там сюжет,
Все больше и больше струился будущего свет…

Пока, же великий художник творил,
Пошел прогуляться, как обычно, Карим.
Пошел он по улице, с Калинина именем,
Мимо ТЮЗа, театра, для зрителей юных,
Вдоль фонтанов, где шумящих одно струйных чреда
Спорит со зноем в стремлении своем в небеса.
Мимо театра Абая, где шедевры классики, дали начало
Сценического искусства для Казахстана.
Там декорации Калмыкова спектакли трактуют,
Где спину Кармен защищает бравый Щелкунчик.
Был Калмыкова для Кармен это подарок,
Который сумел на обороте ее декораций,
Балета вписать изумительной сцены убранство,
Где воюет Щелкунчик со злом и побеждает,
Там зарождались картины его Лунного джаза,
Где кажется, в холле, танцуют три его грации,
Потом по Панфилова, оставляя перекресток справа,
До университета КАЗГУ, за сенью деревьев прохладной,
Затем до Консерватории, и недолго, по Кирова,
Потом опять налево, по Коммунистическому,
Вверх до Калинина, к Театру Юного Зрителя.
На углу оставляя Главпочтамта обитель.
Это и был шестидесятых волшебный квадрат,
Пропитанный духом исканий и созиданий квартал,
Сюда  собирались, все музы наук и богини искусства.

И жаркими здесь были физиков и лириков дискуссии
Два университета и два чудных театра,
Здесь создавали зону, для ищущего духа сталкеров,
Здесь и был знаменитый, местный «Бродвей»,
Место трепетных встреч и угодных музам гостей,
Студентов, артистов, мудрецов и созерцателей.
И шумные споры практиков и юных мечтателей
И пенье бардов, с гитарой, авторской песни,
Несущей, смятение ума и души, и скорбные вести, 
И чтенье стихов, во внезапно возникшем затишье,
И ряд из мольбертов моментальных рисунков,
Где, лишь, за рубль себя можно было увидеть,
Глазами художника, через пять коротких минуток.

Все это были вехи, явления и ловушки той зоны,
Где творческий дух, пройти, эту зону не сможет,
Застрянет он однажды, то ли у художника, в позе,
То ли у песенников, то ли в театре, мелодиям вторив,
Возвращаться сюда, снова и снова, он будет,
Даже когда, позже, разместят кинотеатр в ТЮЗе,
Который снесут, потом, в угоду дома жилого,
Фонтаны заткнут, построив гостиницу новую,
Этот дух воспоминанием и теперь, бредет по «Бродвею», 
Все также молодо, мятежным, ищущим новые идеи, вечно…   
Идущий по этой улице странной, как по сталкера зоне
Той, что знакома, и каждый раз, неожиданно, новой,
Мог встретить не только студентов и препов из политеха,
Из консерватории красавиц, девчонок, и университета
Но и великих -  сказочного «гномика» Исаака Иткинда,
Непостижимо нормального, Калмыкова чу'дного,
Щедрого душой Стадничука, и Кастеева, уже маститого,
И многих других, ставших потом, стержнем культуры.
Были здесь и люди обычные, для которых и творили они.
Вот, среди них и был солдатик войной покалеченный.
«Сашок идет!» - можно было чей-то выкрик услышать,
Когда он ехал на низкой, самодельной, тележке, шумной
Ручными стопами от земли отталкиваясь, обеими разом,
Колесами были подшипники крупные с грохотом ее катившие.
Две культи, вместо ног, к тележке, ремешком крепились,
А он сидел, гордо и ладно в гимнастерке глаженной,
Белый подворотничок и на груди Орден Солдатской Славы.
Подкатив к скамейке, отстегиваясь он ловко на нее запрыгивал,
И недолго ждал, молча. поглаживая пшеничные усы он,
Было видно, сейчас, был он телом рослый и мощный,
А не тот Сашок, как подросток, когда на тележке, малорослый.

И кто-нибудь, обращался к Александру с просьбой простой
Рассказать, всем, что-нибудь из жизни его боевой,
Начинал он очень тихо и медленно, помогая себе правой рукой,
Жесты его, кромсавшие воздух, придавали зримую громкость,
Скрытым чувствам, воспоминаниям, воплям, стенаниям, от боли –
«Вижу его, огромного стального зверя,
На меня беспощадно ползущего, со слепою угрозой
На гусеницах лязгающих пронзительно, громко
Все боюсь не докинуть и поэтому замер прямо напротив
Жду и жду терпеливо, оттянув руку, для броска готовность,
Со связкой гранат ремнем перетянутых туго. тяжелых
И вот, явственно, слышу урчание мотора
И, кажется, из его пушки, запах сгоревшего пороха,
И бросаю грозную связку, очень близко, прямо в его морду,
Развернуло башню взрывом, мощным, страшной силы,
Но ползет он, по инерции, и уже от бессилия, мертвый,
Отскочить не успел я, гусеницы ноги мои захватили,
Подмяли, с землей смешали неумолимо, и как-то беззвучно,
И последнее, что я, как в тумане, увидел,
Санитарки, Сони, бледное лицо, без кровинки…

И потом, там в госпитале, как в бреду, вижу
Как Карим, возле койки сидит и меня рисует.
И в этом бреду - чей-то голос, тихий, я слышу –
«Если он тебя нарисует живого, не пугайся и помни -
Будешь жить, хотя и будешь без ног ты,
Если нет, не ропщи, так тебе судьбой уготовано…»
А потом, уже после выписки,
Я снял со стены, у изголовья,
Своей койки, рисунок Карима,
Мой портрет в виде юноши,
На коне скачущем в горы,
По ущелью, залитого солнцем…»   
Прикурив новую от старой цигарку,
Замолкал и смотрел долго и скорбно,
Прямо туда, где должны были быть его ноги…
Так это было не раз, пред той стопкой,
Которую кто-нибудь протягивал молча,
Но в этот раз, он стал щупать руками
Невидимых ног пустое пространство,
А потом, он в каком-то чумном исступлении,
Спрыгнул на тележку, пристегнулся проворно,
Быстро, быстро покатил мимо художников,
И выскочил, прямо, на проезжую проспекта большого…

Тем временем Карим подошел к Калмыкову,
И увидел предсказания рисунок готовый.
Там, калека без ног, в прыжке, живой пружиной
Взлетел над асфальтом, руками от него оттолкнувшись,
И летел через улицу, мимо машины капота,
Почти, что касаясь большой подковы, радиатора.
На него надвигалась эта махина стальная,
Со страшного зверя ликом, в броске, самосвала.
А сердце Карима в пропасть срывалось и замирало.
Казалось, рисунок вот-вот оживает…
И вроде бы ясно, что пешеход успевает,
Но всё-таки страшно, кто-то в нём узнаваем…
 
В этот момент скрежет страшный раздался,
Стон тормозов, грохот груза, рычание мотора, 
Все повернулись на звук этот грозный,
Там на проспекте,  в последнем метре, уже тормозило
Смертоносное тело  защитно-зеленой машины,
А на той стороне, на обочине, почти в кювете,
Отряхивал грудь, поправляя свой орден,
Сашок приземлившийся после полета,
Приладил тележку и покатил вниз по проспекту,
Живым продолжением сюжета Калмыкова…
А может, рисовальщиком, чудом спасенный?

© Copyright: Абдумажет Мамиров, 2020 г.


Рецензии