Восходы над Волгой

 (Документальная новелла из моей книги "ЗАКАТ и ВОСХОД")
   Мне ещё и восемнадцати не было, когда я по комсомольской путёвке приехала строить новый город ---.Волжский,по своему статуса в ту пору романтика –он был назван городом Солнца. Он должен был  раскинуться на берегу великой Волги. Моя палатка стала № 103. Пустынная земля сплошь усыпана белыми пологими валунами. Они отливались на солнце, подобно зеркалам, в них даже можно было смотреть и видеть себя. Так среди валунов раскинулись наши палатки, совсем близко ударялась о берега белая пенистая Волга, а спину прохватывал суховей. Крутая тропинка выводила нас каждое утро на огромное плато пустыни, где только ревели могучие экскаваторы и вонзались в каменистую почву бульдозеры, срезая ножами пригорки и бугры, выравнивая площадь. Километра три от палаточного городка находился полигон кирпичных блоков. Здесь из силикатного кирпича я училась класть блоки. Полигон работал в две смены, длинные высокие фонари, как сказочные журавли, смотрели на землю, освещая вечернюю, не менее напряжённую жизнь, чем днём.
Я стала ученицей каменщицы. Моим инструментом оказался молоток и мастерок. Это учение надо было постигать мгновенно, схватывать на лету весь секрет кладки. Да и учителей-то неоткуда взять, каждому нужно заработать, выполнить норму. А сложить блок, когда весь ты обливаешься до седьмого пота, обдаёшься раскалёнными лучами солнца, чувствуешь себя как в парной, или сухой пронзительный ветер вместе с пылью слезит глаза, бьёт по рукам и ногам – да сложить этот блок временами было не так-то просто. У каждого кирпичного блока была своя марка, внешний вид, предназначение. Различались наружные, внутренние блоки, на одних затрачивалось сил меньше, на других – больше. Мне поначалу не удавалось, я часто отвлекалась, присев перед горкой белого кирпича, задумывалась и забывала, что нужно подбросить мастеру-каменщику кирпич, наколоть ему четвёрок и трёх-четвёрок. Молоток меня не слушался, он чаще бегал по указательному пальцу. От боли в глазах наворачивались слёзы. Пальцы были багровыми, руки и ноги в синяках, но я это старалась не замечать. Моё воображение смутило одно... пусть, я назову это событием. Потому что в дальнейшем это действительно стало событием, и не будь этой непредвиденной встречи, я не приехала бы в Молдавию.
Возле прорабской, где работали мастера, где мы прятались от непогоды, на гладкой зацементированной площадке, повёрнутой к востоку, был выложен цветок. Издали он напоминал архитектурное строение, необычное по своей конструкции, но чем ближе к нему подходил человек, тем он приобретал самые реальные черты, вызывая вначале улыбку, а потом восхищение. Из больших бледно-голубых камней, речных, лёгких как сам песок, причудливых по форме, был выложен потрясающей красоты цветок. По расположению лепестков, по форме чаши он напоминал, скорее всего, розу в полубутоне. Я не могла поверить своим глазам, впервые дни еще никого не зная на полигоне, чтобы расспросить об этом чуде. Однако прекрасный цветок волновал меня, не давал мне покоя. Я опускалась на корточки перед ним, внимательно изучая каждый лепесток. Да, эти речные голубые камешки так знакомы, они были сотворены ветром, водой и песком, здесь еще участвовало и солнце, иначе бы они не могли так сверкать, и река, иначе бы они не отливались такой голубизной. Он был точно живой. Этот цветок в полубутоне повёрнутый к восходу солнца. Один раз, когда мне повезло остаться наедине с мастером Алей Громковой, я спросила ее:
– Аля Петровна, а кто это выложил такую голубую розу?
Мастер  заполняла наряды в прорабской, а на нас, троих учеников, писала отдельно рапортички. Она оторвала лицо от бумаг и удивлённо спросила:
– Какую розу? Та, что возле прорабской?
– Да, напротив нашего окна, каменная роза так прекрасна, как  живая..
Аля пожала плечами.
– Нам здесь не до роз. Видишь, сколько работы, дня не хватает.
Но всё же Аля бросила в окно потеплевший взгляд. Был уже вечер, и в распахнутое окно веяло свежестью, лучи заходящего солнца окрасили весь горизонт, отчего каменный цветок и его верхние лепестки казались, слегка розовыми.
– А отчего ты решила, что цветок похож на розу. Я, правда, никогда к нему не присматривалась. Не до этого, – тихо сказала Аля.
Суровая, худая, вся почерневшая от солнца и ветров, она сидела за столом прорабской, сжатые губы, такие же почерневшие, как и она вся сама.
– Это даже слепой может почувствовать, прикоснувшись ладонью. Такая тонкая работа. Видно, здесь ни один день затрачен. Я разглядела каждую прожилку у каменного лепестка, а как чудно подобрана форма камней и цвет.
– Ты мешаешь, – прервала Аля, – иди лучше блок учись класть. Ты у меня самая отстающая на полигоне. Сейчас конец смены. Народу меньше, сложи самостоятельно блок. Хотя бы внутренний, или столбец выложи. Всё будет тебе норма.
– У меня плохо получается. Я забываю, – ответила.
– Записывай в тетрадке, ты ж грамотная, десять классов закончила. Здесь у народа пять классов, а шестой коридор, а рубают по три нормы, такие блоки – люкс, хоть на выставку давай. А что у тебя по математике? Трояк, небось?
– Нет. По физике я на экзаменах пять получила, а математику на четверку написала.
– Умница, а что же ,учиться  дальше не пошла? Трудно материально?
– Что? Не понимаю вас, Аля Петровна. Мы хорошо живем. У нас свой дом, сад. Мне просто интересно. Я ведь приехала сюда по комсомольской путёвке. Нас секретарь райкома комсомола сам провожал.
– Всё ясно с тобой, иди на третий путь, там фонарь самый яркий, сложи мне хоть один блок самостоятельно. Я тебе его в наряд впишу, – помедлив, спросила, – у кого ты учишься?
– Афанасий.., фамилии не помню. Я ему только кирпичи и раствор подношу, а когда он курит, я ему четвёрки или трёх-четвёрки колю молотком, все пальцы поотбивала, – и показала свои руки.
– А, этот  к а з а ю р д а, – Аля Громкова неожиданно грубо высказалась, её лицо выразило такую брезгливость, словно она увидела перед собою осьминога, – непонятный человечек. Правда, работяга, из него слова и крючком не вытянешь, ты же смотри на его руки и учись мастерству. Порою язык столько не скажет, сколько покажут руки. Он не любит учеников, говорит, самому мало, – она засмеялась.
– Мат у него классический. Такой ядрёный, что я застываю на месте. Если я что-то не так сделаю, он вместо слова – мат, как врежет, как врежет, ну я сразу понимаю, что не так. Привыкла уже.
Мне она нравилась. На её лице была запечатлена удивительная красота русской женщины, молодой, сильной, загадочной, она напоминала картины передвижников. У нас дома висела чудесная картина, портрет юной княгини, в первую же минуту, как только я увидела её лицо, словно оно ожило со знакомой картины детства.
Во вторую смену полигон жил не менее напряжённой жизнью. Работало несколько автокранов, велась погрузка блоков на бортовые машины, блоки переставлялись также на край полигона и расчищались новые места для очередного наряда.
Даже днём было гораздо спокойнее, а сейчас сновали и самосвалы, привозившие белый кирпич, пахнущий свежестью, словно хлеб, который только что вынули из печи. И ночью мне больше нравилось, ещё города не было, не видно было таких ярких огней и потому небо казалось низкое, и каждая звезда отчетливо сияла, обрамляя ковш Большой Медведицы над полигоном – это напоминало мне дом и вызывало в душе светлую улыбку, люблю ночи. Я разыскала шаблон, на котором работал Афанасий, приподняла кусок шифера, под которым прятали инструмент. Возле нашего шаблона прожектор ярко светил, видно, как днём. Вот как бы наловчиться очень быстро и точно орудовать молотком, чтобы с одного раза отколоть нужного размера кусок кирпича.
Может эта прекрасная звёздная ночь была для меня вдохновением, руки мои не дрожали, кирпич отлетал с одного взмаха молотка и ряды клались ровно, да и блок не выпирало из шаблона. Я забылась и, не заметила, как подошла Аля Громкова. Её губы застыли в улыбке, она молча кивала головой.
– Неуклюже у тебя идёт. Каменщик, это всё равно, что скрипач. Его талант, это руки. Днём ты присмотрись к рукам Афанасия. Он владеет мастерком и молотком, как скрипач смычком. Легко и плавно, в пальцах никакого напряжения, словно бы ты и не прикоснулась к кирпичу.
Аля Громкова отстранила меня от кладки и сама стала к шаблону.
– Я сейчас сложу два ряда, а потом ты.
Когда смотришь, всё кажется просто, мысленно делаешь так, как твой учитель, и кажется, ничего нет легче сделать также.
– Глаза страшат, а руки делают. Я тоже поначалу боялась, – Аля Громкова выпрямилась, её стройная высокая фигура в ночи, когда от прожектора рассыпались тысячи невидимых искр, напоминала какое-то фантастическое явление. Я застыла, моё воображение было очень податливо.
– Разведи немного раствора, он загустел. И подбрось кирпича, не отвлекайся. Особенно ночью надо работать спокойно и внимательно. Приучи свой мозг к практицизму. Иметь в жизни практический ум очень выгодно. Я тоже год работала каменщицей. В Сталинграде закончила ФЗО и сразу в бригаду, за стенку стала. Думаешь, со мной нянькались, я всё приобретала сама. Шли трескучие морозы, когда я попала на дом восьмиэтажный, такой красавец должен быть. Отвели мне ряд, натянули шнур, и я стала в первый же день делать норму. Руки коченели, только не могла, как все, работать в рукавицах, руки ещё мне не повиновались. Тогда я от перчаток отрезала два пальца, большой и указательный, мне стало легче, я чувствовала кирпич. Кирпич на морозе – как будто хватаешь железо, пальцы прихватит стужа, а от неё вся рука немеет. Сбросишь несчастные перчатки, разотрёшь руки о снег. Руки горят, кажется, что и сердце растёр. Ничего, поднаторела. А как поднаторела, уже всё дело пошло как по маслу.
Аля Громкова выложила мне два ряда, они были чистые, швы ровные, словно не раствор был под кирпичами, и как легли, будто по шнурку. Любо-дорого.
– Давай теперь ты клади, я буду тебе подавать кирпич. Только не думай о постороннем.
Я послушно встала за шаблон. Мне хотелось в эти минуты быть похожей на неё. Сложить также как она, также чисто, ровно, красиво.
– А ты что-нибудь пой. Я всегда пела, так легче.
– Я помню чудное мгновение... – неожиданно запела я, – передо мной явилась ты, как мимолётное виденье, как гений чистой красоты...
Аля Громкова тоже повторяла за мной, – как гений чистой красоты...
С божьей помощью я закончила кладку. Где Аля Громкова вела ряд своей рукой, где только начинала я.
– Вот если ты влюбишься невзначай в какого-нибудь каменщика, тогда дело пойдёт ещё лучше, – она неожиданно засмеялась. – Работу нужно любить как самого дорогого человека. Только тогда она для тебя радость, а не обуза.
Как знать, но эта прекрасная ночь, наш разговор, такой доверительный, впоследствии мне обошлись слишком дорого. Не будь этого разговора, не будь этой ночи, которая надолго запала в мою душу, я бы не пошла на самопожертвование. С этой минуты я полюбила Алю Громкову, и мне хотелось, чтобы в её душе нашёлся и для меня светящийся огонёк.
Мы уже выходили из полигона, когда я снова вспомнила о Голубой Розе. Я попросила Алю вернуться к прорабской и ночью полюбоваться цветком, сложенном из голубого речного камня. Однако она решительно запротестовала.
– Уже поздно, а тебе надо еще к палаткам идти. Мне-то ближе, притом, меня это не трогает, может, я к ней привыкла. Она давно здесь, как появился полигон.
– Но кто-то же  её выложил?
– Здесь много новеньких, одни уходят, другие приходят, – тихо сказала Аля Громкова, – редко кто заглядится на каменный цветок, хотя тот, кто заглядится, не может оторвать от него глаз.
Мы шли большой проезжей дорогой, стараясь держаться обочины. Машины лихо сновали одна за другой, громоздкие ЗИСы, гружённые тяжёлыми блоками, направлялись в сторону, где уже начинались строиться первые солнечные дома города Волжского.
– Полгода как от нас ушёл прекрасный каменщик. Прирождённый чародей, кажется, это у него потомственная профессия, его зовут Амвросий. Приехал сюда из-под Москвы. Правой руки нет, оторвало снарядом, я же никогда не чувствовала того, что он работает одной левой. Такая чистота, аккуратность, лёгкость, что я не видела его недостатка, и часами могла бы смотреть, как он кладку ведёт.
Аля Громкова рассказывала скупо, хотя чувствовалось, что она по каким-то незнакомым мне причинам знает его гораздо больше, угадывалось меж слов.
– Это он смастерил нам каменный цветок. Необычное воображение для мужчины, тем более в таком возрасте.
– Он красивый? – спросила.
Она молча пожала плечами, потом как бы скупо, нехотя ответила: – вероятно, во всяком случае, есть на что посмотреть. Впрочем, он ушёл от нас. Ушёл, как только начали строить большие дома. Конечно, там больше простора. Я его понимала. Правда, меня как раз не было, когда он ушёл, – и она перешла на шёпот, – возможно и не отпустила его. Я поехала сдавать экзамены в Сталинград, а прораб Кулаков подмахнул заявление, – и она вздохнула, – м а с т е р, золотые руки, – усмехнулась: – впрочем, ушёл так ушёл. Видишь, простой человек он, как и я,  ФЗО кончал, с той разницей, что до войны, а целый кладезь ума. От природы умён. С иным шибко грамотным хочется быть на расстоянии, а к этому тянет. Я ему говорила: «Богатая душа у тебя, Амвросий», а он мне на это отвечал: «Да где уж там богатая, скорее босяцкая». Удивительно, что все звали его просто  А м в р о с и й.
Дорога раздваивалась, одна выводила узкой тропою к берегу Волги, а другая – к новым домам, где уже работали башенные краны.
– А мне сюда, я в деревне живу, она здесь неподалёку, за этими домами, только степь перейти. Я сама детдомовская, а всё в семью тянет. Живу на квартире у одной старушки. Денег не берёт, всё с огорода своё дает, только живи у неё, я и прижилась...
– А мне, наоборот, дома надоело. Ну ладно, я… вниз, к Волге.
 Мы разбежались. От Волги тянуло свежестью так, что было холодно, и я зябко поёжилась. Палаточный городок уже был виден с крутого берега, но ночью из-за редких огней он сливался в тёмное неясное место и только, уже подходя ближе, можно было разглядеть палатки, однако свою ,сто третью, я уже могла найти на ощупь. Она находилась почти у самой тропы, три валуна лежали возле; здесь я любила присесть и долго по вечерам смотреть в небо и слушать речные песни. Голоса чаек и еще каких-то незнакомых мне речных птичек вливались в неумолкаемый, то яростный, то очень спокойный напев Волги. И прописана я была: Волжский, палаточный городок, палатка № сто три. По вечерам звенели гитары, бесхитростные песни, неудержимый смех строителей, я же уходила от веселья.
Здесь, затерявшись среди белых камней, вдали от суеты, мне больше было по душе. Я встречала, порою, небольшие песчаные острова, затерянные в низкой зелёной траве, сверху обожжённой палящим волжским солнцем. На этих островках я и нашла много великолепных песчаных камней, голубых, серых, рябых, то зеленоватых в крапинку, а временами отсвечивающих розовыми бликами. Камни были причудливой формы, но это было только внешне, если вглядеться в каждый камешек, положить его на ладонь, то можно понять, что он имеет форму и похож на зримый предмет, на что-то очень одухотворённое, или похож на человеческие руки, или на цветок, на лист осени, пестреющий разнообразными рисунками, на сухую выжженную солнцем пустыню. У меня было три таких больших тонких плоских камня, словно чаши, серо-жёлтые и я почему-то сравнила их с голым выжженным плато пустыни. Я открыла эти камни внезапно, открыла с того дня, когда увидела на полигоне Голубую Розу. Воображение моё рисовало творца этой розы прекрасным, я ловила себя на мысли, что хочу увидеть этого человека, взглянуть хоть издали, чтобы успокоиться. Расспрашивать о нём мне было неловко, казалось, что Аля Громкова начнет надо мною смеяться.
Так размышляя, бродила по берегу Волги и однажды нашла эти островки. Сердце моё ликовало. Я напала на след, увидела эти заманчивые речные камни. Здесь, на островках, я начала разбирать их и складывать в разные кучки. Мне почему-то казалось, что этот человек приходит сюда. И я бы хотела, чтобы он понял, что здесь кто-то еще помимо него бывает и, вероятно, знает о нём.
В конце третьего месяца я вместе другими новичками сдавала экзамены на каменщика. Нам должны были присвоить разряд и вручить удостоверения. Теорию мы сдавали в прорабской специальной комиссии. Теорию я знала назубок, выучила за две ночи. Подумаешь, в школе было куда сложнее. А практику мы сдавали на полигоне в присутствии прораба Кулакова, мастера Али Петровны и был еще один начальник в белом парусиновом костюме и белой шляпе. Фамилии не знаю, но зато помню, как он всё время что-то оживлённо рассказывал Громковой. Я схватила на лету обрывки фраз: – надо же, мужчина, да ещё левша… цветочек выложил.., – захохотал. – А где он сейчас?
Я видела, как мастер, очень смущённая, пожала плечами и попыталась отвернуться, или отмахнуться от начальничка, как от надоедливой мухи. На экзамене по практике был и мой учитель Афанасий. Он стоял возле шаблона, закусив обветренную губу, вероятно, он крыл меня в душе самым отборным матом, но при начальстве не мог выругать. Я сложила пять рядков, то ли от волнения, или от того, что глазели сразу несколько человек, я стушевалась и прошлась молотком по большому пальцу, он сразу покрылся багровым кровоподтёком, правая рука занемела. Раствор также вылезал из-за швов, и я счищала его прямо рукою, чтобы швы были хоть мало-мальски приличными. В конце концов, начальник в парусиновом костюме махнул рукой:
– Сойдёт. Теорию ты бойко отвечала, а работаешь грубо.
– Я сама знаю, что грубо, – неожиданно резко ответила ему.
– Что?! – он вскинул брови, – откуда ты такая прыткая? – он усмехнулся. – Откуда?
У меня уже была неприязнь, может от того, что я невольно подслушала нехитрый, дешёвенький разговор его с мастером.
– Из Серафимовича. По комсомольской путёвке.
– Ишь ты! Малявка-козявка, и та голос подает.
– Простите, товарищ начальник, но мне уже скоро будет восемнадцать. Нас провожал сам секретарь комсомола, он сказал, если с нами кто будет плохо обращаться, писать ему.
Аля Громкова цыкнула на меня. Только вдруг Афанасий неожиданно расплылся и уже с большим любопытством стал прислушиваться к нашему разговору.
– Малолеток на полигоне не держать! – неожиданно резко крикнул начальник в парусиновом костюме и яростно вывернулся к прорабу Кулакову, – малолеток всех в бригаду. Они должны работать по шесть часов, для бригады это незаметно. А для полигона... – он пронзительно глянул на Кулакова, – сколько у тебя малолеток?
Тот пожал плечами и в свою очередь спросил у Громковой: – Алефтина Петровна, кому у нас нет ещё восемнадцати?..
--.И вот ещё она… – Аля Громкова кивком головы показала на маленькую худенькую дивчину, чёрную, как кочерыжку, с живыми сверкающими черешенками глаз – Маргарита Пак.
Владислав Яковлевич оглядел девчушку, которая была ещё меньше меня.
– Я могу работать и по восемь часов, – сказала начальнику, чувствуя его свирепый тон, – я сильная.
– А мне наплевать, что вы всё можете. Есть закон, выше которого не прыгнешь, и чтобы во вторую смену не заставляли их выходить!
– О! Мне даже больше нравится вторая смена, все гудят, гудят... – сказала я, глядя в побледневшее лицо большого начальника.
– Что, и ты оставалась работать во вторую смену? Тебя кто заставлял?
– Сама просилась. Я вырабатываю в себе силу воли, как Рахметов. Помните, он спал на гвоздях, тянул лямку с бурлаками. Рахметов мой идеал.
– А если с тобой что случится ночью? Ведь ты же ходишь к палаточному городку  одна, через степь, да здесь народ всякий. Пикнуть не успеешь, – начальник был не на шутку встревожен, – а потом за вас отвечать.
– Мне интересно. И родители мне говорили: надо с детства вырабатывать силу воли. Надо готовить себя к будущему. Это уже слова Рахметова.
Кулаков и Аля Громкова смеялись, вероятно, их это позабавило, особенно хохотал Кулаков над моей последней фразой. Странный народ. Такой приземлённый. Комиссия ушла в прорабскую, а потом Аля Громкова под большим секретом сказала, что этот Владислав Яковлевич главный котлонадзор, он может лишить разряда, если что не по закону. Кулакову вообще чуть выговорок не влепил за нас, двух малолеток, что мы работали по восемь часов, также и во вторую смену. Обошлось, Кулаков его пивом поил, пиво – закон. Но, честно говоря, было жалко расставаться с полигоном. Я получила симпатичную книжечку стального цвета, где было сказано, что я каменщик четвертого разряда  «Сталинградгидростроя». Здорово! Афанасий, мой светлый учитель, я иронизирую, предложил сыграть отвальную. И вот он здесь открылся. В полдень, за блоками, выбрав укромный уголок по предложению Афанасия, мы пили ароматное волжское пиво, а на закус чудная вобла, пальчики оближешь, собственного производства, вернее, как потом выяснилось, был лещ сушёный, Афанасий разрезал его на части:
– Сейчас, дети, и лещ стал учёный. В руки так просто не даётся. На всякие мудрёные приманки идёт. Я этого леща-стервеца... три дня по тропе водяной выслеживал, как любовницу, ну, а потом однохренственно в жабры ему глянул, как в зеркало...
Афанасий резал перочинным ножичком маленький кусочек леща, клал его на край кружки, потом тянул пиво и сосал кусочек.
– А ты моя землячка, я люблю казачек. Я сам врождённый  к о з а к.  С Дона, но повыше малость твоего городишка. Я дам тебе совет на будущее. С начальством не хорохорься. Это с кавалером можешь хорохориться, а перед начальством лучше зубок на замок. Усекла?
– Да, Афанасий, усекла.
– Кто в молодости не был молод, – мечтательно протянул он. – А учить нас некому было. Мы сами себе были учителями. Сами себя высекали. И никому до нас не было дела. Даже баба и та нос воротила от нас, когда что не по ней было, а казачки, какие прыткие! Норовистые, что не по ней… фыркнет, как лошадка... И уздечкой не поймаешь- развязался язык  у наставника , и не остановишь…но слушать его не хотелось .Счастливая, что получила «корочку» стального цвета…,я стала писать родителям письмо. Уже осенью, когда впервые появилась дома в отпуск, мать, вытирая слезы, скажет: -Ну вот и рабочий класс приехал -эти слова запомню на всю жизнь.

Теперь я перешла работать на дома. Вероятно, здесь будет интереснее. Как говорится, нет худа без добра. Строился дом Г– образной формы. Бригадиром на нём был осетин Давид. Молодой, шустрый, коренастый, точно весь наточен из огня, этот паренёк крутился с утра до вечера, как вертолёт. Дом подходил уже к четвёртому этажу, был заделан проём с левой стороны фасада. Я попросилась на этаж, но Давид сказал: – работай внутри здания, конопать окна, на это же тебя никто из мастеров не возьмёт.
Я вздохнула. С женщинами стала конопатить окна, убирать куски алебастра, разбрасывать шлак. Было обидно, до слёз, еще раз улучив момент, подошла к бригадиру, попросилась настойчиво!
– Давид, хочу работать на этаже. На кладке.
– Чудной человек, да тебе же лучше. Я делаю, как тебе лучше. Осень на носу, дожди пойдут, снег повалит, а внутри как в сказке.
Я покачала головой: не нравится мне эта сказка.
– Малолеток на кладку не ставить, сказал Суворов, А работы и внутри по горло.
– Поставь меня подсобницей, – упрямства было хоть отбавляй.
– Пристала, как репей. Иди работать! – крикнул он.
Я вздохнула. Ладно, переживём. Надо что-то придумать, я решила написать письмо секретарю комсомола, чтобы он помог и мне дали человеческую работу, а не тереться, как червяк внутри в тепле. Пока я обдумывала письмо, надо было составить объективно, меня наградили новой конопаткой, дали пучок пакли. Я поднялась на третий этаж и выбрала себе большое окно, что тянулась с левой стороны фасада, встала на подоконник и, зацепившись, высунулась снаружи, принялась конопатить верхний проём окна. На кладке мастерком был выточен рисунок, словно кто-то и здесь оставил своё клеймо, выделив часть стены, приподнялась, ухватившись за проём рамы, чтобы отчётливо разобрать рисунок, и повисла в воздухе, держась, можно сказать на одном честном слове. Кровь прилила к лицу, сердечко так и ёкнуло от волнения, когда я поняла, что это маленькое клеймо напоминает выточенную розу. Рука моя ослабла, и я юркнула вниз. Не успела и глазом моргнуть, как упала на что-то очень мягкое и колючее. Потом поняла, что это была шлаковата. По подкрановому пути шёл Давид, увидев эту картину, подбежал, испуганно спросив: – ушиблась?
Я глотнула воздух и только пожала плечами, с трудом понимая, что случилось.
– Я тебя спрашиваю, ушиблась? – уже крикнул он и, взобравшись на плиту, стянул меня с кучи шлаковаты: – да ты счастливчик, а если на бетон, так бы всю и расквасило. – Давид поёжился: – чего улыбаешься, – он глянул в окно и вдруг гаркнул: – Агафья, а ну-ка покажись своим отражением!
В дверном проёме третьего этажа выросла раздобревшая женщина в большом платке, перепоясанном на пояснице.
– Ты чего этого шпингалета не проинструктировала? С третьего этажа махнула.
– Ой, мамы! – только и воскликнула она.
А на четвёртом этаже, опершись на кладку, смеялся мужчина. На его плечи была наброшена фуфайка, но она была мала ему и от того он казался ещё массивнее. Словно на меня смотрел Гулливер.
– А кто этот человек? – спросила я у Давида.
– Это Амвросий, наш лучший каменщик, – добродушно ответил Давид. – Так и быть, если он тебя возьмёт в подсобницы, работай на кладке, – примирительно добавил он, – только не говори, что я послал.
– Спасибо, Давид! – от радости я чмокнула его в щёку и побежала на этаж. Действия развивались так стремительно, что не успела опомниться и, вбежав по лестничному маршу на четвёртый этаж, застыла, в душе всё смолкло, закрылось на замок.
– Ишь какая голубоглазая! – сказал Амвросий, – не плачешь, молодчина.
Я улыбнулась ему.
– Амвросий, прими меня в подсобницы. Я на кладку хочу, – сказала ему.
– Ну, а что ты умеешь? – удивился он.
– Всё умею. Я на полигоне сдала на разряд.
И я вытащила из бокового кармана комбинезона маленькую книжечку стального цвета.
– У меня четвертый разряд каменщика. На хорошо сдала.
– Круто, – рассмеялся он, – взял книжечку, прочитал вслух и добавил: – солидно.., ну, раз ты такая голубоглазая, то я тебя возьму.
На этаж поднялся Давид. Он как-то подобрел в миг ко мне, заулыбался, как солнышко.
– Ну что, как тебе нравится этот лётчик? – усмехнулся Давид.
– Я, помнится, просил у тебя правую руку, – тихо сказал Амвросий, – пусть она заменит, – он кивнул в мою сторону, – у дивчины такие голубые глаза...
– Раз вы полюбились с первого взгляда, бери её, – строго сказал Давид, – только ни.., ни, она еще малолетка, я за неё в ответе.
– Мне же с ней не в куклы играть! – он усмехнулся, – если работящая, пусть возле покрутится, может, что выйдет.
– Да я работящая, Амвросий, – радостно воскликнула я, –сам увидишь, могу, как вол...
– Как вол не надо, – он улыбнулся. – волы пройденный этап на производстве, будешь мне шнур натягивать, водички подносить, а там поживём – увидим, день белый велик.
– Считай, что ты попала в золотую скважину, – сказал Давид, – у меня гора с плеч.
На этаже был простор, о котором я мечтала, приятный ветерок обдувал со всех сторон, а главное, с этажа открывалась великолепная панорама, – была видна белая Волга, наш палаточный городок, степь с изрытыми котлованами, ревущими стальными механизмами. Здорово! Душа разрывалась от счастья, свободы, от вольного ветра. Амвросий выгонял наружную стенку уже на подступах к перемычке. Осталось ещё три ряда, после чего можно будет ставить перемычки. Я натянула шнур и неожиданно встретилась с глазами Амвросия. – А я тебя знаю, – сказала ему.
– Что, байку какую-нибудь про меня слышала? – он усмехнулся.
– Нет... – я покачала головою, – я видела твою Голубую Розу.
Он смутился и приложил палец к губам.
– Не кричи так. Видишь, сколько народу, – потом он засмеялся, – а почему ты решила, что она голубая? Так, под настроение, я выложил действительно из речных камешек розу, но никогда не думал, что она голубая. Из всех цветов я люблю розу.
Он работал ловко, чисто, одно загляденье, и действительно, я даже не чувствовала, что у этого человека только одна, левая рука, очень развитая, жилистая.
Если бы я не знала, вероятно, не заметила, что он работает только одной, левшой.
– Я тоже люблю розу, – ответила ему, – но скажи, Амвросий, разве есть на свете Голубая Роза?
– Но раз ты сказала, что та роза голубая, значит, она действительно где-то есть.
Мы не раз еще с Амвросием возвращались к этому разговору. Впервые я встретила человека, у которого томилась подспудно душа ребёнка, было легко, словно я оставалась наедине с собою, а он являлся лишь отражением моего сердца. Сам бог послал к нему, чтобы полюбоваться им, может, ненадолго. Он поразил воображение и поселился так прочно, словно там и родился.
Что я заметила, работая с Амвросием, это удивительное его трудолюбие. Он редко участвовал в перекурах, никогда не бился в козла, не стоял в буфете за пивком. В двенадцать часов он доставал свой тормозок – а это было два яйца всмятку, бутылка кефира, ломоть белого хлеба. Когда он начинал развязывать торбочку, я под любым предлогом уходила. Почему-то не могла видеть, как он ест. Он мне казался неземным, я временами боялась к нему приблизиться, хотя чувствовать его локоть рядом для меня это было высшим счастьем. Но однажды он остановил меня, молча приказал, чтобы я села. Перевернул ведро, застелил тряпочкой и высыпал редис. Редис был бело-розовый, крупный, твёрдый.
– Перешёл на подножный корм, на кефир, – усмехнулся– переживаю, толстеть начал.
– Ой, не сказала бы я! – но мне было приятно, что посадил рядом с собою. Он развернул пергаментную бумагу, и в ней лежало несколько кусочков запечённой рыбы, пахло укропом.
– Налегай на рыбу, – сказал весело, – это меня любовница угостила.
Я приняла это всерьёз и отказалась.
– Да не хочу, я хорошо позавтракала, – и отодвинулась, поморщившись, почему-то стало тяжело на душе.
– Ну, так это ж завтракала… – сказал он иронически, – а сейчас, считай, добрая половина дня, – на стройке надо хорошо рубать. Будешь хорошим едоком, станешь и хорошим работником.
– Сказки, Амвросий, – я отвернулась.
– Ешь и не обижайся, – властно сказал он, – я заметил, ты очень обидчивая, слово какое пустое, а ты уже в бутылку лезешь, – он помолчал и неожиданно твёрдо сказал: – вот я бы тебя в любовницы не взял, больно лоб высокий, наверное ,ни одного парня от себя отпугнула
-Ну что нахмурилась?-я же для красного словца, м а л я в а!
 Работал он молча, никогда не прикрикивая на меня, даже когда был не в настроении. Он никогда не давал мне почувствовать, что плохо веду кладку. Амвросий всегда молча её перекладывал, притом, он старался это сделать в моё отсутствие, отошлёт за чем-нибудь в мастерскую, и снова сделает так, чтобы поставить своё клеймо, свою печать – почерк любимого цветка. Дело мастера боится.
Погода испортилась. Зарядили ожесточённые дожди. С грозами, продолжительными тяжёлыми грозами. Обычно по утрам Давид не собирал бригаду, каждый сразу шёл на своё рабочее место и усердствовал, пока или его не позовут, или не покажут другое место работы. Но когда припустили дожди, было ясно, что это одним днём не обойдётся, Давид
собрал бригаду и держал маленькую речь, чтобы казаться выше, он встал на гипсолит и, отбросив капюшон плаща, громко сказал:
– Бабы все шлак разравнивать, где не хватит, подбросить на носилках, а наш брат на гипсолит, внутренние перегородки. Ну, а чудаки пусть идут наверх, сказал Суворов.
Люди засмеялись. На душе же было тревожно. Большие дожди всегда поселяют в сердце тревогу. Амвросий молча отделился и первым зашагал по лестничному маршу. Он был в высоких резиновых сапогах, чёрном кожаном потёртом плаще с капюшоном, и во всей этой одежде он выглядел прямо великаном, ступал шумно, и я думала, что он не заметит, как и я за ним поднимаюсь. Но, уже подходя к нашему этажу, он резко обернулся.
– А тебе что делать под  дождём, – сурово сказал он, – марш вниз, чтобы духу здесь твоего не было!
Я даже и не остановилась.
– А я же твоя правая рука, Амвросий. Куда правая, туда и левая, – был мой ответ.
Оставалось сделать только один шаг, чтобы подняться на ступеньку рядом с ним. Но этого шага я не сделала. Мои губы ощутили его губы, потресканные, плотно сжатые. И ничего больше кроме губ, кроме жёстких мужских губ, которые я увидела впервые так ощутимо, по-женски. Амвросий протянул руку, приподнял за талию, приблизился и замер. Может, это сделал и не Амвросий, а мои губы захотели почувствовать вкус других губ, желанных. Сзади нас шли ещё два чудака, и кто-то крикнул:
– Эй, дети, перестаньте баловаться, Суворов видит!
Мы отстранились, улыбнувшись, и молча пошли рядом к рабочему месту. Дождь лил крупный, холодный, ведёрко, которое я обычно наполняла водою, было уже полное дождём. И в ящике оставшегося вчерашнего раствора переливалась вода через край.
– Смотри, чтобы тебя дождём не смыло, – засмеялся Амвросий. Он откинул капюшон с лица, его голубые глаза были полны какого-то ликования. Он весь излучался солнцем, словно в этот день природа подарила своё главное солнце одному избранному человеку – каменщику Амвросию. В эту минуту он полюбился мне, я почувствовала в нём мужчину.
– Смотри, промокнешь, болеть будешь, – крикнула я, стараясь перекричать шум большого дождя, точно водопада, низвергавшегося с небес.
– Подумаешь, не сахарный, не размокну. Дождь великолепный. Я давно не видел такого отличного дождя, – кричал он мне в ответ, ловко орудуя мастерком, пришлёпывая кирпич к кирпичу, как будто он не работал, а сдувал в степи одуванчики.
Я подбрасывала ему раствор и в ту минуту, когда оказалась близко от него, он прожёг взглядом, глаза в глаза, сказав: – ты не думай, что я поцеловал тебя по-особенному, просто, как сестрёнку.
– Какие глупости! – я отвернулась, – я не люблю целоваться даже с матерью, когда уезжала, не целовалась.
– А с мужчинами ты целовалась? – он усмехнулся.
– Это моё личное дело. И вообще, отвяжись от меня, – ответила.
– Ах, ясно, досталось сполна, так мне и надо, получил по зубам... – и он снова, улучив минуту, поймал мой взгляд, так поймал, словно снова сорвал с губ легкий поцелуй. От этого взгляда мне стало не по себе, я смутилась.
– А я вот с женщинами не осмелюсь целоваться, – сказал Амвросий, – в моей душе ещё с младенчества такое смущение живёт перед женщиной. Говорят, что по виду не скажешь. Никто мне не верит.
– Меня же ты поцеловал? – я глянула ему в упор.
– О! – он весело бросил, – велик тот поцелуй. Да разве ты женщина. Copii de flori, – как говорят молдаване, ни дать ни взять!-дитя цветов
– Причём тут молдаване, – удивлённо спросила я, о них читала у Максима Горького.
– А при том, что покойная моя родительница молдаванка, а отец... – Амвросий вдруг присвистнул.
– Как говаривают, ищи в поле ветер. Зато отчим хороший мужик, выучил меня в самой Москве, помогал, наведывался и сюда на стройку в Волжский. Звал домой на совсем. Да уж нет, я сам по себе. Да мне там простору не хватило. А может и другое...
Он замолчал, бросил мастерок, так ожесточённо, словно он ему вдруг помешал досказать мысль. Распахнул плащ. Вынул пачку «Прибоя» и попросил: а ну-ка подержи плащ, чтобы я мог закурить, – и он прикурил от зажигалки. Потом надвинул капюшон на лоб и, приспособившись, стал пускать кольца дыма.
– Послушай, Амвросий, разве ты куришь? – удивлению моему не было предела.
– Не смотри мне так в душу. Ишь ,какая голубоглазая. Когда я близко вижу твои глаза, мне кажется, я смотрю в свои собственные.
Амвросий выкурил папиросу наполовину, потом выбросил, дождь разбил её, и она вся размякла. Наверное, я должна была уйти. Ведь ещё с утра поняла, что он не в себе. Но я не ушла. Присушили меня ,что ли к нему, не могу понять. Говорю себе, надо уйти, а уйти не могу. Чувствую, что ноги насквозь промокли. Сапоги хоть и резиновые, да старьё, одно название, что сапоги.
Наверх поднялся Давид. Он обошёл каменщиков, отважно работавших под дождём, в последнюю очередь остановился у нашей кладки.
– Дела идут, контора пишет, да? Рубь дадут, а два запишут, – начал он.
Вот характер. Чудо, а не характер. Давид и Амвросий были друзьями. Часто с работы они уходили вместе. Я видела, как Давид всегда советовался с Амвросием, разбирал с ним чертежи нашего дома, а когда составлял наряды, то всегда брал с собой и Амвросия, он говорил, что у Амвросия великое чутьё на человека, и когда принимал на работу, то подзывал Амвросия и просил его переговорить с новичком.
– Давид, твоя любимица меня скоро в гроб загонит, – усмехнулся Амвросий, – без передышки подбрасывает мне под руку кирпич за кирпичом, шлёпает лопату за лопатой с раствором, вздохнуть не даёт. Даже папиросу сглазила, и та затухла, как только она ноздрями повела.
– Холера тебя не возьмёт! – засмеялся Давид.
– Меня-то уже не возьмёт, это точно. А вот её... – Амвросий сурово посмотрел в мою сторону. – Не будь у неё таких голубых глаз, я бы давно разжаловал в матросы.
– Я закалённая. Потом, люблю дождь, – ответила.
– Разговорчики в строю, сказал Суворов, – пробасил Давид. Он неожиданно заложил два пальца в рот и молодецки свистнул. Я даже пригнулась.
– Всем чудакам по кружке бесплатного пива, сказал Суворов, – и кивнул нам головой, – айда в хоромы, ховай струмент!
На этаже пронёсся хохот, каменщики дружно собрались, в одну секунду был смотан шнур, прикрыт инструмент. Этаж опустел, казалось, за нами поспешил и дождь, потому  что резкие порывы ветра отбивали дождь далеко в сторону, и его большие холодные капли летели за нами далеко по лестничному маршу. Хоромами у нас назывался первый этаж. Основные работы были уже все закончены, мы прошли, шаркая сапогами по шлаку в угловую комнату. Она была очень маленькая, тёплая. Резко пахло алебастром.
Здесь уже крутилась Агафья. На грудах гипсолита женщина расстелила чистую белую тряпицу, устраивая нехитрое пиршество. Новый алюминиевый чайник сверкал рядом. Горка мелкой сушёной рыбёшки была прикрыта газетой. Амвросий сбросил плащ, сел на него грузно и вытянул ноги, заложив сапог за сапог. Каменщики развязали тормозки и развернули на общий котел. Обед грозился быть на славу. Давид приподнял крышку чайника и сразу у всех вырвался возглас. Запахло пивом. Я присела на край плаща Амвросия, поджав под себя ноги.
– Что села, как бедная родственница, – усмехнулся Амвросий, – двигайся ближе, голубоглазая.
Он протянул мне руку. На удивление, его ладонь была узкая, хотя и хорошо развита, смуглая, чувствовалось, что эта рука вся его опора и защита. Я придвинулась ближе. Амвросий невольно скользнул взглядом по моим сапогам, и я увидела, как он едва подавил в себе улыбку.
– Скажи, сколько лет твоим сапожкам? Наверное, ещё в первом классе в них ходила? – усмехнулся он.
– Я подобрала ноги под себя и стала двигаться в сторону.
– Снять сапоги, сказал Суворов и показать портянки! – резанул Давид так, что его слова снова были покрыты здоровым хохотом.
– Слушайте, ребята, оставьте меня в покое, – я стала отбиваться от настойчивых рук, пытавшихся стянуть с моих ног узкие маленькие сапожки. Правда, эти злосчастные сапоги я и сама думала снять, согреть промокшие ноги. Но, конечно, без свидетелей.
– Эх ты, дружочек ситцевый, – сказал Амвросий, – ножки-то все мокрые, как у маленькой.
– Ноги надо держать в тепле, сказал Суворов, – пробасил Давид, – а ну, Агафья, принеси чистых тряпок, дай ей портянки… Смотри, красавица, бить тебя некому, шёлковые носочки одела в сапоги. Да так ноги твои в два счёта сгорят.
– Её в школе не учили, как завязывать портянки, – усмехнулся Амвросий, – к тому же её Рахметов ходил без портянок, босиком с бурлаками лямку тянул. Откуда ей знать? – опять смех.
Агафья принесла несколько больших суровых чистых тряпок от разорванного комбинезона.
– Хватит вам, дурни, измываться над девкой, – прикрикнула Агафья, всегда добродушная и во всём покладистая.
Амвросий взял из её рук портянки, выбрал помягче и, наклонившись, сказал: – а нас в армии вот так учили завязывать портянки. Раз… Крест- накрест, вытяни на угол тряпицы и крест- накрест.
– Ладно, спасибо, – я нахмурилась.
– Сапоги сожги, новые тебе выпишу, рабоче-крестьянские, – сказал Давид.
Агафья разливала пиво в большие алюминиевые кружки. Захватило дух от такого восторга. – Вздрогнули, – это сказала она.
Амвросий возвысил кружку над всеми: – мне нравится женское имя Виктория, когда у меня родится дочь, – помедлив, – за Викторию каждого! – сказал он громко.
Усталость брала своё, поэтому даже я залпом осушила положенную мне кружку пива.
– А закус вот такой … – Давид сделал большой палец крючком, – правда, ребята?
Дождь с такой скоростью опустившийся с утра на землю, постепенно успокоился, из-за туч проглянуло солнце, хотя вскоре скрылось, и серое пространство снова обволакивало землю, не предвещая ничего хорошего и на завтрашний день.
Каменщики стали просить Амвросия рассказать байку, на разные байки Амвросий мастер, слова льются с такой нежностью, как будто в его горле звучит весенний ручей. Амвросий не заставил себя долго упрашивать, только выкурил половину папироски «Прибой», притушил сапогом.

Рассказ Амвросия
о Голубой розе.   
  Вот моя напарница слышала, что есть на свете голубая роза, но, а я не только слышал о ней, но и видел. Редко кому удавалось видеть Голубую Розу, ну а тот, кто её видел, уже не мог с ней расстаться. Я увидел эту красоту в детстве, наверное, тогда мне было лет пятнадцать, но память о ней до сих пор живёт в сердце. Значит, и я с ней никогда не расставался, никогда уже не восторгался другим цветком, потому что я видел перед собой только голубую розу.
На моей стенке, возле которой я спал в детстве, висел нехитрый ковёр, самодельной работы. На нём было выткано три богатыря, а вокруг разливался тёмно-красный узор. На ночь, ложась, я отворачивался спиной к стенке. И родительница моя просила, чтобы ночью я никогда не спал лицом к ковру. Она говорила, что если я повернусь лицом к стенке, то богатырь на коне увезёт меня из дома, и я больше никогда не вернусь. Возможно, я бы её не посмел ослушаться, но в одну ночь разразилась сильная гроза. От сверкания молний в комнате становилось светло, как днём. В страхе я укрылся одеялом с головой, но гром всё равно бился в моих ушах. Забыв про увещевания, повернулся лицом к стенке, прижимаясь к ковру, и тотчас вскрикнул. Ковёр сверкал ярким пламенем, я зажмурился, а когда снова открыл глаза, то ничего не изменилось – ковёр, действительно, сверкал ярким пламенем. Я протянул руку и прикоснулся к ковру. В тот самый миг ковёр откинулся, и я увидел величиной с окно квадратное отверстие. Любопытство было сильнее моего страха. Я приподнялся и перелез в это отверстие, замерев от удивления. Я очутился на прекрасной земле, она была мягкая и белая, присыпанная чистым сверкающим песочком. На ней росли низкие кустарники, на ветках качались жёлтые мелкие цветы, похожие на человеческие руки. Я шёл по сыпучему песку, задерживая взгляд на цветущих деревцах, ища на них плоды. Но цветы только пахли, запах этих жёлтых растений почему-то мне подсказывал аромат зверобоя. Божий день только занимался, всё живое купалось в свежести. Вероятно, где-то поблизости должна была протекать река. И я пошёл по направлению ветерка. Вскоре уже отчётливо послышался всплеск волн, звенели птицы. Но они не были похожи на наши речные чайки. Река шумела тоже белая, берег плоский, ровный и песчаный, когда я вошёл в реку, то вода оказалась тёплой, словно после дождя. И сколько я не шёл по реке, волна накатывалась по щиколотку, дно не менялось, ни одного камешка не попало под ноги. Река была усыпана мелкими островками, нанесённые ветром, покрытыми ракушками, а я любил искать красивые ракушки. Присев на корточки, стал рыться в ракушках, отыскивая из них самую оригинальную. Я обошёл все островки, перебрал ракушки, удивительно, ракушка была одна в одну, чисто белые, как близнецы. Я приподнял одну, очень крупную ракушку, мне показалось, что она чем-то непохожа на другие. Неожиданно внутри неё я увидел другую ракушку, как будто это была её дочка. Маленькая ракушечка отливалась небесным цветом. Она мне очень понравилась, собрался было положить её в карман, но я услышал голос. Это ракушка со мной заговорила:
– Мальчик, я залюбовалась твоими голубыми глазами, и потому повернулась лицом к солнцу ,и ты приметил доченьку, маленькую небесную ракушечку. Я вижу, что она тебе понравилась, не спеши уносить её. Верни на место, и я подарю тебе заветный ключик.
Ракушка говорила таким жалобным тоном, что я оставил её доченьку в покое, хотя ни в какой заветный ключик не поверил. Ракушка повторила:
– Мальчик, ты обошёл все белые острова. Их тридцать семь. Это не простые острова. Это огромные кладовые солнца. А у меня находится заветный ключик. Я открою тебе все кладовые, и какая из них тебе понравится больше, такой ты станешь хозяином. Только скажи два раза: «Ракушка, ракушка» и кладовая перед тобой откроется, а когда ты выберешь себе одну из тридцати семи, я подарю тебе ключик. Главное не забудь сказать: «Ракушка, ракушка!», уходя из кладовой, и я пойму, что здесь тебе понравилось.
Мне стало интересно. Я обошёл островок, на котором только что нашёл самую красивую ракушку, и сказал: – Ракушка, ракушка!
Волны отхлынули от моих ног, и я увидел стёжку, усыпанную шёлковой травкой. Я пошёл по стёжке, едва касаясь травки, такая она была воздушная, что даже жалко было наступать на неё. Впереди я увидел, как вдруг приподнялась волна, потом я подумал, что она вновь отхлынет, и я снова попаду на стёжку. Но волна словно застыла. Вглядевшись, я понял, что это подземелье. Дверь была приоткрыта. Я хотел прикоснуться к двери, чтобы открыть её совсем и увидеть, что там есть, но она сама распахнулась. На меня сразу хлынули разные вкусные запахи. Я проглотил слюнки. Здесь было много маленьких столиков и на каждом стояли в вазах из белого хрусталя разные кушанья, о которых я даже и не мог мечтать. Только теперь я понял, что очень голоден, что ночью, ложась в постель, я даже не съел кусочка хлеба. На стенках тоже были прибиты полочки из белого мрамора и на них лежали фрукты, их было столько много, что голова закружилась от запахов. Я понял, что мог бы быть сытым всю жизнь, однако воскресло грозное лицо родительницы, её жёсткие руки, похожие на палки, я услышал её слова: «За то, что ты меня ослушался, ложись сегодня голодный!» Я вышел из подземелья, умыл лицо волной, почувствовав легкость, и тотчас забыл о голоде.
Я обошёл второй остров и сказал два заветных слова: «Ракушка, Ракушка». Так я снова попал в подземелье ,и оно было заманчивее первого. Я увидел, как пляшут маленькие барышни в белых воздушных платьях, какие чудные голосочки, точно всплески волны, сколько музыки, сколько смеха. Наверное, здесь я был бы всю жизнь весел, в доме же, где я рос, валялась только одна растрёпанная соломенная кукла Пафнутька, с которой игралась кошка да щенок, а мне на неё не хотелось смотреть. И вообще я с детства очень стеснялся девчонок. Я покинул эту кладовую. И сразу же забыл о своём огорчении, как только лёгкий всплеск волны омыл моё лицо.
Я обошёл третий остров и сказал два заветных слова: «Ракушка, Ракушка». Так я снова попал в подземелье, оно было заманчивее второго. Я увидел сверкающий зелёный камень, о котором читал только в сказках. Вероятно, это был изумруд, зелёный драгоценный камень изумруд. Я растерялся, что бы я с ним мог делать? И я отказался от такого богатства и покинул подземелье, к тому же некому было подарить этот сверкающий зелёный камень, который возник передо мной и манил своей красотой. Уходя, я мысленно пил тот изумруд.
Так я обошёл тридцать шесть кладовых. Каких чудес я только не видел! Даже во сне ничего подобного не происходит. Я чуть было не потерял рассудок, если- бы не свежесть волны, омывающая каждый раз моё лицо, наверное, свалился, замертво. Я еле волочил ноги, в глазах бились горячие иглы, столько драгоценностей, одно краше другого мелькало перед глазами в один миг.
Так я подошёл к заветной тридцать седьмой кладовой, обессиленный, ошеломлённый, я с трудом выговорил два заветных слова: «Ракушка, Ракушка». Необычная тишина встретила меня, здесь не было ни драгоценностей, ни пахучих кушаний, ни веселья. Но от этой необычной тишины мне стало легче. Правда, вокруг было пусто. Стены облицованы переливчатым камнем, а пол устлан небесным ракушечником. Я шёл вдоль стен, слегка касаясь сверкающей прохладной поверхности рукою. Внимательно вглядевшись, я понял, что в стене расположены отверстия, как полочки, и на каждой каменной подставке лежит книга. Но я не осмелился взять книгу и полистать её. Я решил дойти до конца подземелья. Внизу у стены были выточены каменные приступки, здесь, вероятно, можно было присесть. Я так и сделал, но, не успев присесть, как увидел круг, напоминающий солнечный диск, на нём была пухлая чёрная земля, такая, откуда я пришёл. Поднимались низкие колючие кактусы причудливых форм, они пока не заинтересовали меня, только глаза задержались на необычном цветке. Он напоминал мне розу, но только был голубоватого цвета. Я вскочил с места и подошел ближе, к самому диску. Нет, это всё же сверкала великолепная роза! Её стебель казался плотным, усыпан острыми шипами, её листья, словно изумруды, сам бутон был голубым. Передо мной сверкала живая Голубая Роза, не смея шелохнуться, вдыхал тонкий, едва ощутимый аромат. Не знаю, сколько бы я так простоял, как вдруг услышал голос. Это заговорила Голубая Роза.
– Мальчик, – сказала она, – твои глаза напомнили мне, что есть на белом свете небо. Я столько времени думаю о том, чтобы хоть одним лепестком бутона взглянуть на небо. Если ты выполнишь мою просьбу, я отблагодарю тебя.
Я пожал плечами, не зная, как помочь бедному цветку, хотя просьба её казалась самой незначительной. Я решил произнести два заветных слова: «Ракушка, Ракушка!» К моей руке припало что-то холодное, когда я взглянул, то вдруг увидел маленький ключик. Ракушка сдержала своё слово, она подумала, что я покидаю последнюю её кладовую и прошу у неё ключик. Я увидел, как улыбнулась Голубая Роза.
– Мальчик, я слукавила, – сказала Роза, – но моя хитрость самая безобидная. Я схитрила для тебя, чтобы ты стал моим хозяином, и только твои чистые голубые глаза каждый вечер смотрели на меня. Зачем мне видеть небо, когда его отражают твои глаза.
– Ах, вон оно что! – ответил я, – прекрасная роза, тогда объясни, куда я попал и как мне выйти, чтобы родительница моя не ругала за долгую отлучку.
– Мальчик, ты попал в кладовую разума. Здесь собраны самые мудрые книги и все они дарованы мне. Я – Муза Вдохновения. Человеческой жизни не хватит, чтобы прочитать все книги, Музой которых была Голубая Роза, но зато, что ты пришёл в мой храм такой чистый, за то, что ты выбрал самое последнее подземелье, я дарю тебе бессмертие. Отныне ты будешь приходить сюда каждый вечер, и читать мои книги, в минуты же просветления посмотри на меня, а я в твои глаза, на полоску неба, – она склонила бутон, – сейчас на земле занимается утро и ты должен уйти. Только ничего не уноси с собою, только никому обо мне не рассказывай. И никогда не приноси с собою злого слова, заметай свои следы, чтобы по ним не пришёл злой человек.
Я поклонился Голубой Розе, улыбнулся и пошёл, не оглядываясь. Но с той поры её прекрасный образ не давал мне покоя. Я думал, может, найду на земле такой цветок, похожий на Голубую Розу, но, сколько у людей не спрашивал, никто не видел голубой розы и все подсмеивались надо мной. Тогда я снова решил сказать два заветных слова: «Ракушка, Ракушка!» И снова стал обладателем ключика, вечером же, когда родительница крепко уснула, я откинул ковёр и пошёл по тропе, ведущей в кладовую разума. Нет, я не просто шёл, я летел, как на крыльях, не замечая ничего вокруг, не слыша, как за мной идёт зло, не видя, как ясное небо хмурится, как белый день темнеет.  Вскоре я вышел на знакомый путь и увидел тридцать седьмое подземелье. Открыл его и легко ступил на переливчатый пол из гладкого небесного ракушечника. За собой я услышал жаркое дыхание, словно горячая волна охватила меня с затылка. Я резко обернулся и увидел родительницу. На её лице пылал гнев.
– Сын мой Амвросий, в рождении тебя нарекли божественным, возможно потому ты и открыл мою тайну. Так скажи, хоть умело ли ты ей воспользовался, что выбрал здесь? Чем порадуешь меня?
– Матушка моя, я не виноват, но так случилось, что я посягнул на твою тайну. Я выбрал последнюю кладовую. Здесь царит мудрая тишина, глаза дышат мягким светом, душа вдыхает запах розы, я выбрал кладовую разума, теперь каждый вечер мы будем любоваться Голубой Розой. Иди следом и тогда поймёшь, что я был прав, стоит лишь увидеть этот необыкновенный цветок.
– Сын мой Амвросий, ты нашёл подкову с коня мёртвого! И я родила тебя с такими голубыми глазами!
Родительница замахнулась, чтобы ударить меня, но я отпрянул, потому что хорошо знал удар её жёсткой руки, ладонь легла на цветок, и бутон точно срезали. Я вскрикнул и бросился к сломанному цветку. Но Голубая роза поблекла, а лепестки её потемнели и пожухли, сжались, точно покрылись морщинами, когда я взял бутон в руки, то он был смят и вызывал только жалость. Я понял, что Голубая Роза умерла.

Как-то неожиданно холода подступили вплотную. Если летом мы изнывали в палатках от жары и даже ночь, свежесть, идущая с Волги, не могли насытить прохладой, то теперь мы стали замерзать. На ночь набрасывали на себя всё, что можно. Временами ухитрялись спать одетыми, зато спали беспробудно, а утром с трудом поднимались. Маргарита, подружка, спала у двери, она приоткрывала полог палатки и высовывала руку, определяя холодно ли? Точно её рука была своеобразным термометром. Мы всегда смеялась над ней. Часть палаток уже сняли, и строители перешли в общежитие, но нас ещё не трогали. Стараясь прогнать озноб, который сковывал по утрам, я бежала к берегу, вскакивала на большой жёлто-серый камень и окатывалась  волной. На удивление, вода еще не была такой ледяной, после утреннего моциона становилось приятнее, и душа оттаивала. Я была молода, здорова, всю жизнь росла на реке, купалась до последних холодов, и даже ухитрялась, порою, искупаться и в декабре, если зима наступала без снега. Вероятно, к такой жизни я была подготовлена как-то внутренне, интуитивно.
Она захватила меня, захлестнула как огромная штормовая волна, подготовив для будущего – она закалила меня. Здесь я прошла великолепную школу жизни. Я развила свои руки, и они до сих пор у меня сильные, ноги стали крепкими и быстрыми, я никогда не болела серьёзно, дыхание рек, в детстве Дона, а в юности Волги закалили сущность ,  и потому с удовольствием вдыхать морозный воздух.
К осени я уже перешла на самостоятельную кладку. Правда, всегда старалась выбрать местечко рядом с Амвросием, а если обстоятельства нас и разлучали, то я всё равно выкраивала время и приходила к нему. Однако, в такие минуты я старалась не выпячиваться перед глазами, а примоститься сбоку, ничем не выдавая своего присутствия. Мне просто нравилось смотреть на него, я бы, наверное, могла смотреть на него вечность. В ту пору ещё не испытывала всепоглощающего любовного чувства, как говорит моя напарница Маргарита Пак, когда видишь любимого, то колени подгибаются. Моими воображаемыми мужчинами в школе были нереальные лица, они приходили ко мне из книг, кинокартин и также быстро уходили, к ним благоволила в душе. Ещё в начальной школе я запоем проглотила потрёпанную в страницах книжонку, в ней рассказывалось о суровой жизни Рауля Амундсена. Я вырезала из книги его портрет и долго хранила в своих тайниках, железных баночках из-под леденцов, вместе с красивыми ракушками и камнями. У моего дяди, секретаря райкома партии Петра Ивановича Топоркова, была большая библиотека. Именно там, в его шкафах, набитых книгами, я выискала эту книжонку, пожелтевшую от вечности. И я тайно унесла её с собою. С той поры я стала интересоваться миром путешественников, вскоре потянулась к астрономии, прочитав о жизни Коперника. Входя в мир обожествления, во  мне  постепенно  росло чувство  преклонения перед  ч е л о- в е к о м. Именно поэтому Амвросий чем-то напомнил мне того далёкого прекрасного путешественника по жизни, который становился моим воображаемым идеалом.
Мы заканчивали Г– образный дом. Уже возводили последний этаж, а часть бригады вела внутренние работы, завершающие работы перед сдачей отделочникам. Шли совершенно необыкновенные прекрасные дни, осенние, и в запахе уходящей осени, в ее тёплом ветре, порою, можно было уловить ощущение весны. Да, здесь на высоте это чувствовалось особенно, самые малейшие колебания природы. Казалось, что тебя всю разбили молоточками, солнце яркое, мягкое, близкое. Но вдруг в одну минуту всё смешалось. Солнце ,так приятно манившее нас теплом, вдруг ушло. Серые тучи заволокли небо, заморосил дождь со снегом. Стало зябко, скользко, обледеневшие стены встречали нас по утрам неприветливо. Молоточком сбивали ледяную корочку, чтобы продолжать кладку. Раствор, ещё недавно такой лёгкой кашицей разбегавшийся по кладке, теперь схватывался на ходу. Надо было сразу же придавить и пристукать мастерком кирпич, чтобы не застыл раствор. Я не умела работать в рукавицах, и только сейчас поняла, что значит уметь работать с кирпичом в рукавицах. Но даже и в рукавицах деревенели пальцы, к обеду их совсем не чувствовала. Ноги и руки словно были не моими. Надо крутиться быстро, чтобы согреться, а быстро я работать ещё не могла. Боялась напортачить, зная, что если я испорчу кладку, то меня сразу же переведут в помещение. Потом, мне во всём хотелось походить на Амвросия, не ударить лицом в грязь.
Нас разлучил Давид. Как сказал он, разлил водой, а ещё недавно сам же говорил, что нас и водой не разольёшь.
Амвросий ушёл на прорыв. Неделю я его не видела, как ни странно, это помогало вынести морозные дни. Я думала о нём, он работал со мной рука об руку. И хотя ноги уже были обмотаны суровой портянкой, ещё и носок шерстяной, но всё равно пальцы стыли, да так, хоть караул кричи. Тогда в памяти всплывал светлый образ Павки Корчагина, придавала мне силы духа мысль о том, что он строил узкоколейку полураздетый и полуразутый, полуголодный.
Выпал снег. Стало мягче, мороз не так обжигал лицо, даже можно было временами работать без рукавиц. Белый чистый снег поднял настроение. Мы даже пробовали сразиться в снежки, но снег рассыпался, он был такой молодой, скрипучий, сверкающий на зимнем солнце. Наши стены были запорошены снегом, я сметала его рукавицей, а иногда и просто  рукой. Только надо привыкнуть. Я вспомнила слова Амвросия: «Если ты переживёшь год на кладке, считай, ты уже выдержала экзамен, и тебя можно назвать рабочим классом». Тогда эти слова прозвучали в шутку.
Через неделю к нам на этаж пришёл Амвросий. Эта была счастливая минута, когда вдруг увидела, как его роскошная фигура поднимается по лестничному маршу к нам. В бушлате, ватных брюках и валенках с галошами он казался потрясающе большим. Точно к нам упало срубленное вековое дерево дуба и ожило во плоти человека. Он снял рукавицу и махнул мне.
– Ну, как рабочий класс? Щиплет мороз за нос? – усмехнулся он, сняв шапку и склонив голову в знак приветствия, – соскучилась?
Я же смотрела на него сияющими глазами и молчала, не скрывая радости встречи.
– А ты что трусишь по морозцу в резине? – спросил он и покачал головой, – что, валенок не имеешь? На конфеты тратишь свои деньги? – Засмеялся и покачал головой, – плохо дело, рабочий класс. Ноги портишь. Обществу нужны здоровые люди. Больные никому не нужны.
Я не умею в валенках работать, не повернусь, да и галош нет.
– А валенки-то есть? Начинай с этого.
Я пожала плечами: – дома, да, ещё со школы.
– Сегодня вечером чтобы написала домой, срочно, иначе в прятки не играем. Ты ещё не кушала волжских морозцев.
Мягкий свет излучали его прекрасные глаза, пронзительной синевой которых я любовалась урывками.
Амвросий подул на меня, словно на огонь. У него это так всегда здорово выходило.
– Вот, заруби себе на носу, что тебе идёт улыбка, сразу расцветаешь, как голубая роза.
Я показала Амвросию то, что сделала без него за неделю. Давид доверил мне класть угол наружной стены. Это от того, что я кладу медленно. Но здесь главное заложить по отвесу правильно угол, а это я еще научилась на полигоне, там я клала столбцы, по методу Афанасия, моего первого учителя.
Амвросий вынул из кармана бушлата отвес и, перегнувшись через стену, прищурив глаз, выбросил отвес, изучая мой угол.
– Смотри, а то ячмень на глазу вскочит! – бросила я ему.
– Так я ж заглядываюсь на стенку, а не на тебя, – ответил он и, спрыгнув со стены, смотал отвес, помедлив, сказал: – четыре с плюсом... могла б и получше…
И снова, как много дней тому назад, мы работали с Амвросием рука в руку. День был мягок, и зимнее солнце сегодня располагало к нам. Впервые зимнее небо ласкало меня так близко, дышало в лицо славным морозцем, который теперь уже был не страшен.
– Когда тебя не было, – сказала я, – на угловой стенке хотела вырезать розу, но она у меня не получилась.
– Я заметил, – усмехнулся он, – когда смотрел по отвесу. Сначала не понял, а потом пригляделся... Амвросий расстегнул бушлат и вынул из внутреннего кармана складной ножик: – Смотри... – и он, перегнувшись через стенку, выбрал чистую поверхность кирпича и стал вырезать полукруги,–раз я сделал под настроение, что-то не по себе было.
Вспомнил этот злосчастный полигон и так вдруг разозлился на себя, что вынул нож и с силой стал строгать кирпич. Но потом рука сама пошла помимо моей воли, выводя рисунок, когда же, присмотрелся, то видел в штрихе розу. Тогда понял, что ещё помню... Вот так я нашёл своё клеймо. У каждого рабочего должно быть своё клеймо.
– Почему ты сказал злосчастный полигон, – удивлённо спросила я.
– Была там у меня одна зазноба. Потом я понял, ничего не получится, плюнул и ушёл.
Амвросий подбросил нож, сомкнул его и спрятал внутрь бушлата. Я была потрясена его словами. Но у меня не хватило сил спросить имя этой зазнобы. В памяти возникло несколько женских лиц, но..?
– Главное, чтобы наша роза была всегда голубая, – сказал Амвросий, и ушёл в работу.
Так я ничего от него не добилась. Он молчит, молчит, а потом вдруг его прорывает, он приоткроет душу, потом надолго замкнётся, уйдёт в себя. Я ценила это неожиданное его откровение, хотя мне было больно, но именно такой душой нараспашку он стал мне ближе, я переживала уже за него.
Больше мы к этому разговору не возвращались. И я забыла. Забыла, потому что произошло событие, круто изменившее всю жизнь и отдалившее на некоторое время от Амвросия. Появилась новая забота.
Как-то Давид взял меня под руку и молча повёл в контору, с каким-то загадочным видом. – Обмети ноги, – вдруг оказал он мягко,– и подожди меня здесь.
Я взяла в углу веник, обмахнула снег с валенок, бендежка была низкая, выстроенная из досок, отштукатуренная и побелённая известью. Признаться, в конторе я была второй раз. Когда переходила с полигона и вот сейчас. Приоткрылась дверь и слегка возбуждённый Давид поманил меня. Я сделала шаг и вошла в комнату с большим окном. У стола на скамье сидел незнакомый человек, но по одному уже виду можно было понять, что он начальник, но мне бросилась в глаза его приветливость.
Товарища звали Борис Генрихович, так представил его Давид, он был руководителем курсов машинистов башенного крана.
– Да ты присаживайся, – просто оказал Борис Генрихович, словно он знал меня тысячу лет, – разговор есть. Правды всё равно нет в женских ногах.
– Да ничего, я постою, – удивлению моему не было конца, я обернулась, чтобы взглянуть в лицо Давида, но того и след простыл.
– Как ты в школе училась? – спросил Борис Генрихович, – как с физикой?
– Нормально, – ответила я скороговоркой.
– Что значит нормально?.. По физике у тебя что, к примеру?
– Экзамены я сдала на пятерку. Физику вообще я любила.
– Тогда плюс в твою сторону. Записываю тебя на курсы, пойдёшь? Учиться шесть месяцев, потом получишь диплом и станешь со временем заправской крановщицей. Это куда интересней.
– Правда, об этом я никогда не думала, но я всегда, затаив дыхание, наблюдала, как работает башенный кран.
– А высоты не боишься?
– Я ничего не боюсь, потому что родилась на Дону.
Борис Генрихович расхохотался. Он был высок, его светлые  волосы, гладко зачёсанные назад, волосок к волосу, такие брови и ресницы, прикрывающие серые холодные глаза. Его белые руки слегка пухлые, посыпанные пушком, говорили, что они не знают утомительного физического труда.
Поварившись в рабочем котле, я забыла, что есть на свете люди, которые имеют белые мягонькие руки, а их ладони, точно испечённые блинчики. Позже я узнала, что Борис Генрихович командирован из Харькова, и он специалист по электротехнике.
Я разыскала Давида. Наверное, за участие в моей жизни,  я должна была поклониться ему в ножки.  Я лишь молча улыбнулась доброму гению в моей жизни.
– Я думал мужика послать, да девчата- крановщицы лучше, это моё мнение, спокойней.
Амвросий незаметно подошёл, и только сейчас меня осенило, что приходится расставаться. Наши глаза встретились, в какую-то минуту я почувствовала слабость и поймала себя на мысли, что хочу припасть к груди Амвросия и расплакаться.
– Женщина должна иметь мужской характер, – тихо сказал Амвросий, – не быть же тебе вечно каменщицей, твой восход покрывает мой грустный заход.
Давид, однако, засмеялся: – мы теперь одной верёвочкой связаны, от нас никуда не уйдешь. Плох тот солдат, кто не мечтает стать генералом, сказал Суворов.
Мы пошли пить пиво, обмывать мой уход. Ставила я на этот раз. Мне нравилось чувствовать себя наравне с мужиками, любила я и подслушивать скабрёзные разговоры, если можно так выразиться, сам смак, мужчины тоже любят посудачить!
Итак, я сбросила на время комбинезон, в который так вошла, как будто в нём уродилась, даже странно было ходить в платье на занятия. По крайней мере, занимались мы в большом новом красивом доме, за столами, и ходить в комбинезоне было просто неприлично. Наши три окна выходили на Волгу, и я выбрала себе самое роскошное место, поскольку вокруг были только парни. Увидев себя единственной среди мужского персонала, я мысленно подтянулась. Само же обстоятельство, что была зачислена на курсы машинистов башенного крана, повлияло на меня в положительную сторону.
Курс по электротехнике нам читал Борис Генрихович Найман. Кабинет был завешан электрическими схемами магнитных пускателей. Их казалось столько много, что мне думалось, никогда не осилю, мой женский ум не сумеет воспринять. Борис Генрихович читал внятно, его мягкая белая, осыпанная рыжеватым пушком, рука водила указку по схемам с ловкостью жонглёра. Вот здесь-то мне пригодился прочный фундамент знаний, заложенный по физике ещё в школе. У Бориса Генриховича было удивительное чутьё, он замедлял ход указки и просверливал холодным взглядом. Я же краснела и улыбалась.
– Что улыбаешься, как постное масло? – он усмехался и подходил к моему столу, – что сегодня на завтрак себе готовила?
– Чай, – отвечала я простодушно.
– На чае долго не протянешь, – смеялся он, – надо есть щи украинские! На шкварках!
Аккуратный конспект вела только я, поэтому Борис Генрихович всегда следил за моим выражением лица. Когда я не могла уловить его рассказ, то рука моя замирала, не зная, что писать дальше. Вот здесь-то обычно Борис Генрихович останавливался, подходил к окну, всматриваясь в пустынную, точно каменную Волгу, и переходил на житейские темы. Он был не словоохотлив, но рассказчик интересный. Так впервые из его рассказа я узнала о жизни великих изобретателей, он вселял в душу пламень сердца людей, посвятивших всю жизнь великой идее, внушая мысль, что у человека должна быть цель и только тогда его жизнь наполнится до предела, ему некогда будет скучать и совершать плохие поступки. У человека должно быть Дело, когда он с головой уходит в свое Дело, то чувствует себя заново рождённым.
Борис Генрихович придвигал стул к первому столу у окна, присаживался и скрещивал большие руки. Он приходил на урок всегда одетым с иголочки, на него было любо смотреть, он был такой чистенький, только смотри на него да молись. Да, так вот, он присаживался и говорил:
– Ну, так вот... начнем с начала, – и он действительно начинал всё с начала.
Медленно, терпеливо, подыскивая самые непритязательные предложения, не теряя из вида выражения устремлённых на него взглядов. Он говорил, что мои глаза – это барометр, по которому он видит себя, своё объяснение. Борис Генрихович старался нам понравиться, а это означало, что, полюбив его, мы полюбим и предмет, который он преподносит.
Мы изучали марки кранов, которые должны были работать на строительстве Волжского. Учебника как такого о башенных кранах у нас не было, и мы в основном пользовались записями Бориса Генриховича. Я успевала записывать за ним почти слово в слово, его рассказ лился плавно, грамотно, логично. Поэтому, когда по вечерам перечитывала свой конспект, он ничем не отличался бы от учебника, даже лучше, доступнее. Здесь всё кратко, просто, формулы и схемы предельно уточнены.
Была середина марта, пришли неожиданно хорошие солнечные дни, снег чернел и оседал под броскими лучами солнца, точно смущаясь. На это утро Борис Генрихович просил нас одеться попроще, по-рабочему, и сам он пришёл в новом тёмно-синем комбинезоне. Он был ему немного маловат, от чего Борис Генрихович казался как бы подстреленным. Он привёл нас к дому, где только закладывался фундамент.
Рабочие штопали подкрановый путь к башенному крану. Разобранный по частям, приготовленный только к монтажу, он сверкал, как новенький.
Подошла и моя очередь опробовать движение крана. Борис Генрихович сказал:
– Ну вот, малява, здесь весь простор, чтобы выработать силу воли.
Вздохнув, вбежала по узкой лестнице вверх и переступила маленькую кабину башенного крана, чувствуя, как вся стройка плывёт перед глазами. Села за рычаги управления и вдруг с такой мольбой глянула в лицо Бориса Генриховича, что он не выдержал, согнал с себя напускную серьёзность и сказал:
– Ну, малява, вперёд! – и улыбнулся.
Было тихо, я даже не слышала собственного дыхания, так волновалась. «Главное, включить рубильники» – вспомнились напутственные слова. Я включила маленький чёрный рубильничек на щитке, но панель крана всё равно не заработала. Я обернулась, в дверях стоял бесстрастный Борис Генрихович; приподнялась и глянула в полураскрытое смотровое окно. На нижней площадке, на портале, где расположены пускатели хода, был выключен главный рубильник. Да, кто-то уже успел подшутить. Глухим голосом я крикнула вниз:
– Включите рубильник на портале! – и посмотрела на Бориса Генриховича, его лицо охватила озорная улыбка.
Я сжала губы и отвернулась, включила снова рубильничек на щитке. Панель сразу тихо загудела за моей спиной – это заговорили пускатели. Я выучила, что по правую руку находится рычаг стрелы, а по левую – рычаг груза, а на щитке расположены кнопки хода. Я сделала такое резкое движение, что и сама клюнула, не говоря уже о кране.
Борис Генрихович, правда, склонив голову, крепко держался за косяк дверцы кабины, видно, он предчувствовал срыв.
– Плавнее,  плавнее, – назидал он, и, положив свою ладонь на мою руку, стал управлять ею. – Беда с вами, с женщинами. Вы всё норовите сами, – сказал он.
Урок окончен. Я была вся мокрая, хоть выжимай. Уже гораздо позже, немного отойдя от волнения, я почувствовала невысказанную благодарность к Борису Генриховичу.
Подошло время экзаменов. Если с нами всё время был наш друг Борис Генрихович, постоянно присутствовала его ободряющая улыбка, то теперь каждый из нас остался наедине с самим собою. Тарификационная комиссия была похлеще, чем на полигоне, когда я сдавала на четвёртый разряд каменщика. За длинным гладким столом сидело человек двенадцать, начиная от главного механика строительства, который стоял у распахнутого окна и курил папиросу за папиросой, и заканчивая личностями совершенно мне незнакомыми. На столе лежали чертежи с электрическими схемами, надо было отлично прочитать любой чертеж и по нему определить марку крана. Борис Генрихович сидел посередине, казалось, с безучастным видом, но я то его хорошо понимала.
И хотя экзамен вёл главный механик, однако Борис Генрихович порою вступал в разговор, одобрял, подсказывал. Он постарался сделать так, чтобы каждому попала схема, которую курсант лучше прочтёт, словно стихотворение. Мне он с той же непостижимой миной на лице подал чертёж, уже при мысленном беглом чтении я узнала, что электрические схемы принадлежат башенному крану Т-178, прямо посмотрела в лицо Борису Генриховичу и улыбнулась. Он лишь подмигнул.
Чертёж я прочитала быстро и точно, словно на зубок заученное стихотворение. Отвечая, я видела, как Борис Генрихович, склонив голову, что-то шептал главному механику строительства. После чего тот, удивлённо вскинув мохнатые чёрные брови, быстро стал перебирать все чертежи и неожиданно протянул ещё второй, хотя до меня и уже после давали для разбора один вариант чертежа. Передо мной лежала большая электрическая схема, пятитонного крана С-419. Это была новая марка, а пятитонные краны мы проходили визуально, они нам по программе не были даны, хотя Борис Генрихович нам рассказывал мимоходом, без чертежа. Я вгляделась в электрическую цепь, несколько таинственный ход магнитных пускателей в котроллерах открывался своей тайной на вполне понятном языке электросхем, подсказала интуиция.
Борис Генрихович был доволен, надежды его оправдывались. Потом наступил экзамен по практике. Я попала на кран СБК-1, здесь желания не спрашивают. Кран уже готовился к разбору, дом был выстроен, и крановщица Варя подавала в окна бадью со шлаком. Она подводила вплотную к окну огромную бадью, наполненную до краев шлаком, а рабочие втягивали, Варя майновала или давала вира в зависимости от положения бадьи. Бадья опрокидывалась, и слышался за окном шум упавшего шлака. Кабина этого крана была выпуклой, большой, то и дело раздавались крики: – Варюха, вира! Майна, чуть-чуть…
Варюха была невысокая, крепкого телосложения. Она слезла с крана и сказала: – в кабине есть ножной тормоз, Жихарь смастерил, но ты его лучше не трогай, он может подвести, педаль заедает, хотя с ножной педалью груз идет плавнее.
У тупика на столбе висел деревянный ящик, от которого шло питание к башенному крану. Главный рубильник был включен. Если здесь не было комиссии, то это еще полбеды, но невыносимо, когда кто-то стоит за твоей спиной и неустанно контролирует, не отрывая глаз, да ещё шепчется...
Медленно я поднялась на кран. Кабина в СБК-1 довольно просторная, не так высоко от земли, гораздо устойчивее. Я включила панель и когда услышала привычный шум пускателей, то немного успокоилась. Выглянула в одно из окошек и не то чтобы оробела, а руки и ноги отяжелели, словно кто-то налил в них свинца. Однако панель гудела как-то привычно, словно чем-то родным повеяло и это сразу подбодрило меня. Я подвела стрелу к бадье и смайновала. Трос с барабана сбегал шумно, весело, словно он хорошо подвыпил ,и теперь ему почему-то надо было всем рассказать об этом. Я работала грубо, трос рвало и бадья, наполненная до краев, раскачивалась из стороны в сторону. Из окна, куда я должна была подвести бадью, доносился свист. От волнения я подняла бадью очень высоко, почти до самого грузика, где находятся ограничители. И уже у самой стены я стала давать майна. Я давала рывком, круто поворачивала контроллер, и груз, опускаясь, как говорят крановщики, рвал; вспомнила о ножной педали и прижала её, ось скрипнула, и груз стал спускаться плавно, словно его подмостили.
Когда он дошёл до окна четвёртого этажа, я отпустила подошву, но педаль так и осталась прижатой, в тот миг груз неожиданно рванулся вниз на большой скорости. Трос зашумел, выключила рубильник, а трос всё шёл вниз, и здесь я растерялась, вероятно, надо было бы дать противоток, но я не сообразила, и бадья со всего маху грузно села на землю, трос закрутился и упал прямо на бадью. На моё счастье бадья шла почти впритык к стене, так и упала вдоль её, тяжело ухая и рассыпая шлак. Лестница задрожала, я даже не успела опомниться, как в кабине появилась возбуждённая Варюха.
– На тебе прямо лица нет, – усмехнулась она, спокойно отстранила меня, – тормоза сработали? Я же сказала, не трогай ножную педаль.
– Да, я нажала педаль до отказа, – ответила смущенно.
– Я обычно чуть прижму, и педаль сама отпускается, – она усмехнулась, – больше нежности в движениях.
Борис Генрихович, находясь внизу, отвёл троса и стал их разматывать, а потом дал сигнал для вира. Бадью подали в окно, я же слезла вниз.
– Ну и напугала ты нас, – вздохнул Борис Генрихович, – я думал или кран пошёл вниз или конец света. Такой шум я только на войне слышал, – он покачал головой, – в первую очередь надо проверять тормоза. Лучше подтянуть, чем отпустить.
Надо мной шутили, особенно рабочие, когда поняли, что всё обошлось хорошо, что причиной были тормоза, но Борис Генрихович положил ладонь на спину. Поняв, что он не меня ругать, я тихо сказала: – Нормально.
– Вот это и нужно знать, – сказал  весело, – пошли дальше, раз  н о р м а л ь но.
Через несколько дней нам выдали удостоверения. Тёмно-защитного цвета, они вызвали у всех неописуемую радость. К моему же удивлению, я получила удостоверение с отличием и шестой разряд машиниста башенного крана. Это был самый высокий класс. Так постепенно я становилась заправской крановщицей, как выразился на прощание Борис Генрихович. Он крепко пожал мне руку и дал свой харьковский адрес. Он просил, чтобы я через год поступала учиться в Харьков, обязательно пошла по электротехнике, обещал помочь поступить в институт, где он преподаёт электротехнику. Так мы расстались. Я спрятала его адрес в нагрудный карманчик комбинезона. Адресок же я пробежала взглядом мимоходом, поэтому не запомнила. Спрятала и забыла про него.
И вот я снова пришла в бригаду Давида, стала сменщицей Васьки Жихарева, или как звали его все Жихарь. Когда я пришла снова в бригаду, Амвросий был в отпуске, я же так отвыкла от него, мне казалось, что я всё в нём забыла и когда увижу, то не узнаю его. Надо же, жить в одном городке, работать на одном месте и не видеться столько времени, даже случай ни разу не свёл, а специально приходить к нему не хотелось. Вернее, что-то удерживало меня.
Право же, я не представляла себе жизнь крановщицы. Вероятно так же, как и каменщицы, но потом нашла и в этой профессии себя. Жихарь был женатый парень, имел двух детей, а жена его Тонька, горластая баба, работала в бригаде подсобницей. С Жихаря она не спускала глаз, в прошлом он пил, но и теперь, уже остепенившись, был не прочь приложиться к стаканчику. А ему стоило только завестись, говорила Тонька. Баба имела привычку лузгать семечки. Она садилась на контейнер, расставляла ноги, полные, икристые, и начинала быстро забрасывать семечки в рот и тут же сплёвывать шелуху. Когда же она узнала, что я буду на кране сменщицей, то поманила меня пальцем и, лузгуя семечки, сказала:
– Мой Жихарь любит на юбку заглядываться. Тут Варюха до тебя баранку крутила, а он с ней целоваться надумал, ты девка чистая, а он женат, ребятишек двое.
Мне стало неприятно. Со мной так никто не разговаривал, да ещё от этой бабы так густо пахло подсолнечными семечками.
– Ладно, иди ты, Тонька, в Брехуню, – бросила я зло.
– Куда? Куда? – не поняла она и переспросила.
– На родине есть лесок, который прозван Брехуней. Казак казачке однажды сказал: – пойдём в Брехуню покачаемся, увидела их любовь одна досужая и сплетни распустила по городу, только казачка сказала, что брехней занимается бабенка, или завидует.
Я вынула из кармана комбинезона новенькие холщовые рукавички, одела их и полезла на кран. Лестница звенела, все секции крана дрожали даже от малейшего прикосновения, очень большая вибрация. Но это был мой любимый кран, Т-178,что  придавало мне силы и уверенности даже в первые, увы, далеко не сладкие недели, пока я мало-мальски натренировала руки. Жихарь был балагур, немного ленив, или, может, самоуверен, потому что слава о нём, как о лучшем крановщике, вскружила голову, но не настолько, чтобы он перестал быть человеком.
Василий Жихарев был крепко сложенный мужик, играл бицепсами, как двухпудовыми гирями. Обычно, когда палило солнце, он сбрасывал рубашку и оставался в белой майке, и его загорелое тело лоснилось, как у тюленя. Русоволосый и зеленоглазый, на его подбородке часто вспыхивала ямочка, признак его добродушия. Он рассказывал, что его отец Михаил Жихарев был художником, но во время войны пропал без вести.
В кабине крана к защитной панели, как бы прислонилась вылепленная из гипса фигурка обнажённой девушки, держащей в руке яблоко, само же изваяние Жихарь называл яблоком раздора. Здесь же на панели лежал сменный журнал, и огрызок химического карандаша, которым он выводил каракули в конце смены.
Когда я поднялась на башенный кран, то интуитивно поняла, что здесь работает хороший хозяин. Чистота, троса хорошо смазаны, редуктора и электромоторы блестели, словно только что поступили с завода. И когда я приоткрыла дверцу кабины, то на меня повеяло удивительным на такой высоте домашним уютом. По левую руку Жихаря на оконцах висели сдвинутые в сторону голубые занавесочки, смотровое стекло было распахнуто ,и открывался  великолепный вид на стройку, вдали виднелась серая дымка, поднимавшаяся с Волги, доносились протяжные гудки белых пароходов. Жихарь встретил меня ослепительной белозубой улыбкою. Слегка оттопырив верхнюю полную губу, он вероятно собирался сказать мне что-то сальное, но я так волновалась и волнение моё было так явно написано на лице, что он тут же переменил интонацию.
– Что побледнела, капитан?
– Сменять пришла, Жихарь, – с трудом переводя дух, сказала глухим голосом, остановившись в дверях кабины, сердце гулко стучало.
– Отдохни малость, запыхалась-то... я тоже первые разы, с непривычки, лазил тяжело, дышал, как паровоз, – сказал он и его большие зелёные глаза заволоклись пеленою, как  будто ему вдруг стало жалко себя.
Я присела на редуктор, оставив дверцу кабины полуоткрытой. В эту минуту Жихарь вёл плиту, она так плавно качнулась по воздуху, точно летел одуванчик, а потом он прижал ногой педаль тормоза, и тяжёлая плита легко скользнула вниз. Почти у самого основания этажа плита, вздрогнув, остановилась, примерно сантиметров на шесть для того, чтобы каменщики смогли ее поправить и установить, как положено. Все работали молча, каменщики и он, Жихарь. Правда, последний что-то бубнил себе под нос, но так, даже я не могла разобрать песню. Значит, было полное взаимопонимание. Я поняла одно, что Жихарь чувствовал каждое движение каменщиков, как говорится, с полуслова, с полу взгляда. Он знал всё, кому что и когда нужно подать и порою возникал резонный вопрос – руководит ли бригада Жихарем, или Жиxарь бригадой, а когда у крановщика было особое настроение, он всячески подтрунивая над ними, изловчившись, крючком подхватывал то за хлястик фуфайки, то за рукав комбинезона и начинал зубоскалить.
Так незаметно для самой себя я переняла все жихаревские привычки, когда у меня наступала вторая смена, я старалась прийти на час раньше и так, усевшись на редуктор, наблюдала за его движениями, манерой работать, ведь у него была своя особая, жихаревская манера. И позже, сколько не встречала крановщиков, никто из них не работал так, как Жихарь. Он был исключительно смел, но вовсе не ухарь, как о нём ходила молва, отлично знал управление крана и от того мог выделывать чудеса в работе.
Жихарь закорачивал панель и это позволяло ему работать всеми движениями сразу, ходом – поворотом – контроллером груза и контроллером стрелы, и ни малейшей неточности, ни малейшей фальши и, наверное, если бы невзначай крановщиков перевели на сдельщину, то Жихарь стал бы всегда правофланговым, может, поэтому он слегка свысока смотрел на всех прочих, хотя бы потому, что ни от кого не зависел, он сам себе и электрик, и механик, и никого не надо просить, если кран вдруг даст осечку. Он, вероятно, так любил свой Т-178, я подчёркиваю, именно Т-178, что всегда предвидел неполадки или болезнь стального сердца и тотчас останавливал кран на профилактику, промывал бензином все его секции, протирал концами механизмы, пробивал шприцом все трущиеся части, подметал, подкрашивал железо на перилах. Этому он приучил и меня. Как ни странно, но я нашла с ним общий язык, хотя другие думали, что Жихарь девку в смену к себе не примет.
К сожалению, мне не пришлось узнать до конца цену жихаревской дружбы, случилось одно обстоятельство, неожиданно в корне изменившее мою судьбу и заставившее посмотреть на тех, которые казались в моём представлении пределом божества, иными глазами.
Я уже жила в общежитии, в комнате на двоих на втором этаже, месте с кореянкой Маргаритой. Жизнь наша протекала прекрасно, мне нравилась спокойная и застенчивая девочка, с соседкой в этом смысле повезло, к тому же была очень начитанной, знала о таких книгах, о которых я ещё не имела понятия. Однажды она дала мне почитать маленькую затрёпанную книжечку. Это был Овидий «Лекарства от любви». Я читала всю ночь. Мне было интересно с Маргаритой говорить, узнавать иное мнение о людях, о книгах, а про Овидия она сказала, что это её самая большая ценность. Маргарита видела, как по вечерам я приходила поникшая и ,вздыхая, ложилась на кровать. Так, уставившись в потолок, я могла пролежать долго без движения, в моих глазах всё плыло  прекрасное лицо, которое пленило меня в первую минуту потрясающей красотой и обаянием, так на всю жизнь оставив след. Маргарита была очень деликатная девочка и никогда не спрашивала меня ни о чём, поэтому мне было с ней легко, я словно не ощущала присутствия. А как-то она мне сказала, что в восьмом классе безумно влюбилась, и тогда ей в руки попалась маленькая пожелтевшая книжечка. Это был Овидий, его знаменитые «Лекарства от любви». Эта книжечка помогла ей впоследствии, благодаря наставлениям Овидия так постепенно и вылечилась.
– Я решила чем-то заняться, увлечься каким-то делом, чтобы не думать о нём, не бежать ему навстречу, когда знаешь, что он будет идти мимо. Я думала тогда, что это невозможно, но я послушалась совета мудреца и, всё же, не веря ему, нашла себе дело.
Так говорила маленькая девочка, такая худенькая, с такими чёрными горящими глазами, что я забыла обо всём на свете.
– Я стала собирать камни, самые причудливые, маленькие, средние, даже большие, если они заставляли биться моё сердце. Я приносила их с реки, озёр, леса, иногда я находила их в степи, и если камень что-то выражал, то он уже становился моей собственностью, я поняла их язык, у молчанья вечности есть тоже свой язык. Так незаметно для самой себя я увлеклась архитектурой, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Но в архитектурный побоялась поступать, к тому же, решила проверить себя, и пошла работать каменщицей. Ведь мне это пригодится, так и отец сказал: это тебе пригодится в жизни.
Маргарита рассуждала как взрослая, мне всегда было радостно слушать, даже когда из её глаз излучался чёрный свет печали, она была такая маленькая и такая вся горящая, позже часто вспоминала, мне даже временами не хватало её рассудительности, и в то же время наивности ребенка, не захотевшего принять мир взрослого.
В одно раннее воскресное утро августа в нашу комнату постучалась вахтёрша и, приоткрыв дверь, крикнула, что в вестибюле меня ожидает женщина. Я спустилась вниз и увидела Алю Петровну Громкову. Боже мой, как давно я не видела эту женщину, которая в то незабвенное для меня время казалась пределом красоты и подражания. Но что ей здесь делать? Показалось, что она не ко мне, поэтому я, ей улыбнувшись, стала искать ту, которая меня спрашивала.
– Да я к тебе, – поспешно сказала она, – давай лучше пройдемся. Я люблю по росе пройтись вдоль Волги, подышать её свежестью, окунуться в тепло раннего восхода над белой рекой, – и потянула меня на волю.
Каменистая тропа свернула к Волге, но мы не стали спускаться вниз, а просто присели на бугорке, вокруг нас были разбиты клумбы, украшенные узорами причудливых речных камней и такое впечатление, что цветы здесь взошли сами. Яркие синие астры как упавшие звёзды окружали нас.
– Я люблю астры, – тихо сказала Аля Громкова и вдруг прямо посмотрела мне в лицо, неожиданно оно показалось чужим, может от того, что я давно не видела, а может уже от предчувствия чего-то непоправимого. Я даже отодвинулась от неё, она уловила мой жест и спросила: – Чего испугалась? Разве я так подурнела с того дня, как мы расстались?
– она пыталась обнять за плечи, а ты изменилась, стала интересней и совсем похожа на женщину. Уже не носишь косы?
Я слегка отстранилась, – просто мне Маргарита Пак, соседка, сказала, что так лучше, когда волосы распущены, у меня ведь косы тонкие, да к чему это вам?
– Ты стала называть меня на «вы»... Ну, ладно, как знаешь, – она пожала плечами, и жёсткая складка пролегла меж бровей, тонких, изогнутых, – я собиралась замуж выходить, да ты помешала.
Я вся сжалась, как от пощёчины.
– Я вас не понимаю, Аля Петровна, – ответила я и подальше отодвинулась.
Она вдруг засмеялась:– да, я змея, но я уж не такая гадкая, как тебе кажется. Сиди на месте, я тебя не съем. Только скажи мне чистую правду. Чистую правду, как на духу, на исповеди в церкви…
Аля Громкова достала из ридикюльчика фотографию и протянула. На фотке мы были сняты всей бригадой, ещё когда я работала каменщицей у Давида, там посредине сидела с Амвросием в обнимку, вернее, он хотел поправить мой платок, а вышло, что обнял за плечи, и так мы попали в объектив.
– Ну и что, – я пожала плечами и отвернулась, – ведь это же фотография. Я вас всё равно не понимаю.
– Господи, какая же ты бестолковая! – воскликнула Аля Громкова, – ты как дитя.
– А я и есть дитя, – усмехнулась-, я еще несовершеннолетняя.
– Ты испортила мне жизнь. Тогда меня любил один хороший человек, я думала выйти за него замуж, но ты подбилась к нему, как пиявка. Он мне о тебе рассказывал, и по рассказам я поняла, что это ты, хотя он не называл твоего имени.
Громкова прикрикнула на меня, словно была родной матерью. Я смотрела на неё потрясённая, теперь до меня дошло, о ком она говорит. Правда, она всё время называет его  - о н,  как чужого.
Бог мой, что хочет теперь от меня эта женщина, как она стала мне противна, почему в её руках дрожит фотография, которая была для меня реликвией, почему она говорит так мерзко. Я задрожала, вскочила с бугорка и сорвалась с места. Вышла на песчаную косу, припала на колени, омыла горячее лицо пенистой волной. Солнце всходило над Волгой, разбросав по зыби, лучи своей царской короны, они были такими яркими, что пришлось зажмурить глаза от набежавших слёз. Где-то здесь год назад были разбиты палатки, в которых начиналась наша безоблачная жизнь с Маргаритой Пак, когда мы по утрам бежали к реке умыться и хоть на секунду присесть на серый камень-валун и полюбоваться пробуждением восхода, который здесь ощущался особенно зримо.
В тот миг я поняла, у восхода есть одно преимущество – он умеет ценить влюблённых.
На моё счастье пошёл набор молодёжи на стройку в Молдавию, где начиналась закладка цементного завода. Амвросию я ничего не сказала, пыталась всячески его избегать, ощутив сердцем, что он не для меня. Так страшно, когда понимаешь, что человек, будто дарованный богом, вдруг не для тебя. Однако Амвросий нашёл меня сам. Я уже отрабатывала последние денёчки. Смена заканчивалась рано, не подвезли раствор, и в десять я была почти свободной. Уже выбросила стрелу к облакам, подняла трос к грузику с ограничителями, как вдруг заметила, что кто-то расхаживается на путях, вернее, мелькала белая рубаха. Но я не признала мужчину сразу, и только когда спустилась вниз и принялась закручивать кран на захваты, взглянула в сторону и поняла, что это Амвросий, сердце забилось в тревоге, он стоял ,молча, ждал, когда я подойду к нему.
– Здравствуй, – сказал он мне.
Это обычное «здравствуй», когда исходило от Амвросия, было для меня самым дорогим приветствием, на которое я могла рассчитывать.
Шли молча. Наши руки касались друг друга, но, ни он, ни я не позволяли себе больше. Я не видела в нём мужчину, он казался неземным, и когда снова почувствовала его близость, забыла все беды, в одном его прищуре глаз было столько нежности.
– Почему ты уезжаешь? – глухо спросил Амвросий.– Может, тебя кто обидел?
– Почему ты решил! – мне даже стало весело от его слов, волнения.
Я была тронута его особым вниманием, а то ведь думала, что уеду и не увижу его. Не увижу... нет, это невероятно. Ещё несколько месяцев назад я не могла себе представить, что могу не видеть его, да, это было несколько месяцев назад …
– Тогда я дам тебе адресок моего отчима, он большой человек, может, помощь, какая будет нужна. Возьми...– и он вырвал листок из блокнота, написал размашистым почерком, который потом долго, как реликвию, хранила,  чувствуя дыхание близкого человека.
Мы остановились. Я спрятала листок бумаги с адреском в карман комбинезона. Даже не заметила, как подошли к общежитию. Амвросий протянул руку, обхватив ею мои. Я чувствовала, как бьётся его сердце, дышит учащенно. Я видела губами его губы, но я не могла поцеловать, хотя мечтала об одном его поцелуе, о том поцелуе, который он однажды назвал сестринским. Больше он никогда не осмелился меня поцеловать.
Мы бродили вдоль Волги всю ночь до самого рассвета.
– Главное, чтобы наша роза была всегда голубой, – сказал он на прощанье.
– Я обещаю тебе, Амвросий, увожу в душе её полубутон, полуроспуск.
Чувствую, что ещё минута и силы покинут меня, и я всё расскажу, перевернув сразу две жизни. Я вспомнила полигон, как Аля Громкова пришла мне на помощь, восхитившую меня каменную Голубую Розу. Да, ведь это он сотворил Голубую Розу из камня для неё, только теперь я поняла это отчётливо зримо. Нет, надо быть мужественной. И я пожертвовала. Я была так воспитана, не предавать лучшие порывы души. Моим любимым романом в те юные годы были «Отцы и дети» Тургенева. «П р и н ц и п» – вот что довлело надо мной  тогда, да  и поныне, он стал выше низменных побуждений.       
– Ну, ладно, держись казак, атаманом будешь!  – Амвросий встряхнул руку – Буду ждать писем, светлых, голубых. Пиши... Мы расстались друзьями, ещё не зная, что тогда случился прощальный восход над Волгой. (август 1962-й ),


Рецензии