Гибель дивизии 20

                РОМАН-ХРОНИКА

                Автор Анатолий Гордиенко

  Анатолий Алексеевич Гордиенко(1932-2010), советский, российский журналист, писатель, кинодокументалист. Заслуженный работник культуры Республики Карелия (1997), заслуженный работник культуры Российской Федерации (2007).

Продолжение 19
Продолжение 18 http://www.stihi.ru/2020/01/02/4946

                «... бороться до конца, оружие не бросать, дабы не позорить доблестную Красную Армию».

                «21 января 1940 года.

  Просыпаюсь и не шевелюсь, лежу с закрытыми глазами. Когда лежишь, голод не так гложет и, опять же, укутанное тело-кокон сохраняет тепло. Сплю в валенках и полушубке, на голове — грязная засаленная будёновка.
Мелькают кадры весёлой жизни, которая была когда-то далеко-далеко. В прошлом лете. Славные друзья мои: Илья Кан, Иосиф Моносов, Станислав Колосёнок. Сидим мы распаренные, умиротворённые и пьём свежее бочковое пиво: только-только выбили чоп и вкрутили насос. Закутанные в простыни, мы воображаем себя римскими патрициями в мраморных термах, на деле же мы сидим на лавке в прохладной тесной раздевалке железнодорожной бани. Неспешно пьём любимое «жигулевское» и говорим, говорим, говорим... Стасик, вытянув трубочкой тонкие губки бережно сдувает пену с толстой рифлёной кружки, он не любит, в отличие от меня, заглатывать эти чудесные горьковатые мелкие пузырьки.

  Йосик, запахнув простыню вокруг мощных чресл, пытается танцевать лезгинку, в зубах у него вместо кавказского кинжала длинный вяленый синец, подарок Жоры Хорина, знатного рыбака и внештатного нашего автора из щедрого и дикого Водлозера. У Илюши от выпитого склеиваются, как всегда, веки, и он тихо засыпает. Его не тревожат звяканье вдалеке цинковых тазиков, близки вскрики танцующего Моносова.
—Ас-са! Ас-са! — кричит Йосик, вскидывая руки то вправо, то влево, с лаками, опущенными вниз, и шлёпая толстыми пятками по мокрому полу.
О небо! Как мне хочется сейчас быть с ними, как хочется очутиться в жаркой парилке! Неужто на свете существует парилка, горячая вода? Если вернусь, буду каждый вечер водить свою милую троицу в баню и поить «жигулевским» пивом. Если вернусь...

  Вспоминаются прокуренные коридоры редакции «Красной Карелии». Вот стоят двое: мастер фотопортрета Гаврюша Анкудинов, понимает меня с полуслова, и его разбитной дружок, он же конкурент Гаврилы, форсистый очкарик с неразлучным «ФЭДом» на груди Яша Роскин, который однажды, походя, придумал мне кличку Коля-Кролик. Я писал тогда свою первую повестушку, писал ночами, и глаза мои почти всегда были красными от бессонницы. Странное дело, но эта невинная кличка прижилась. Много раз за своей спиной я слышал: «Не видели Колю-Кролика?», «Коля-Кролик напсал дельную передовицу...», «А вот Коля-Кролик думает иначе...».
Почему прилипла эта глупость? Выходит, я похож на кролика? Трусоватый, прожорливый, похотливый? Но позже мне сказал Орлов, что Яков имел в виду иное, что он подверг осмеянию мою стройную теорию, которую я иногда излагал в нашем журналистском кругу, о том, что мужчина может любить двух женщин сразу. Причём любить искренне, находя в каждой изюминку, неповторимые, милые черты характера, а затем, в итоге, складывать достоинства каждой в единое целое. Только так можно полностью познать Её Величество Женщину, её многоликость, её безбрежную любовь.
Неужели я когда-нибудь буду лежать на горячих сосновых досках полка, подложив под себя прохладный широкий берёзовый веник? Лежать и вспоминать запах мёрзлого снега, будь он тысячу раз проклят!

  В обед я поднялся и пошёл с ведром за снегом. Никто не хотел вставать, никто не хотел разговаривать. Неожиданно пуля пробила рукав полушубка, у самого плеча, а мне показалось, что меня кто-то одёрнул, кто-то остановил, кто-то хотел спросить меня, присвистнув:
— Коля-Кролик, ты ещё жив? Не бойся, когда пуля свистит — это мимо летит. Твоя прилетит — не засвистит...
Только пали сумерки, как появился посыльный. Всех нас, политотдельцев, вызывали в штаб. В просторную штабную землянку набилось столько народу, что даже на полу не было места сесть. Причём вокруг только командиры, от лейтенанта и выше. А ноги не держали, подгибались. Под лампой на своём высоком табурете сидел Кондрашов. Он встал, окинул пришедших долгим тяжёлым взглядом, приказал выйти машинисткам и дневальным.
— Остаются только командиры. Внимание! Не разговаривать! Слушай секретный приказ Ставки Главного Военного Совета от 19 января 1940 года...

  И он стал медленно читать нам этот страшный документ о 44-й стрелковой дивизии, входившей в 9-ю армию. Приказ чудовищный, и рука моя, вопреки здравому смыслу, выводит слово «Приказ» с большой, с огромной буквы. Ещё до начала собрания копии Приказа, отпечатанные на штабной подслеповатой машинке, нам раздал Разумов, но читать его пока запретил. Мне надлежало сегодня же ночью сходить в медсанбат и прочитать его под расписку раненым: командиру роты Чиркову и лейтенанту Ланеву.
Очень хотелось оставить текст Приказа у себя, сохранить, но Разумов запретил мне это и потребовал вернуть выданный мне листок секретного свойства сразу после моей ходки в госпиталь. Вот суть Приказа. Приказа смерти. Пишу по памяти.


  Войдя победоносно на территорию северной Финляндии, 44-я дивизия, полнокровная и мощная, вступила в бой у финского посёлка Суомуссалми. Финны окружили эту дивизию на лесной дороге в первых числах января и стали её уничтожать. Бойцы и командиры начали беспорядочно отступать по дороге к границе и оставили на поле боя танки, пушки, пулемёты и даже винтовки. Командир дивизии Виноградов, начальник штаба Волков, начальник политотдела Пахоменко оказались паникёрами и трусами. Они не сумели организовать оборону своих полков, предательски побежали к границе, спасая свою шкуру, а многие бойцы и командиры погибли в окружении. В дивизии было не на уровне политическое воспитание личного состава, не было должного армейского порядка и крепкой железной дисциплины.
Военный трибунал приговорил трусов и предателей Виноградова, Пахоменко, Волкова к расстрелу, что и было сделано перед строем бойцов дивизии, вышедших из окружения.
Для всех командиров всех уровней и степеней это урок. Никогда нельзя отступать, бросать оружие, надо сражаться до последнего патрона.

  Всем командирам необходимо срочно улучшить положение на фронте. Главный Военный Совет Красной Армии приказывает повысить боеспособность всех сражающихся частей, прекратить панические настроения, искоренять панибратство с подчинёнными, чётко и мужественно выполнять присягу и долг перед Родиной.
Частям, попадающим в сложную обстановку, необходимо бороться до конца, оружие не бросать, дабы не позорить доблестную Красную Армию.
Главное командование будет и впредь применять к провинившимся все меры воздействия вплоть до расстрела. Приказ этот объявить во всех частях всем командирам, включая командиров взводов...

  Кондрашов читал Приказ, и слова, словно серые камни, падали на наши опущенные головы: «позорно-предательское поведение командиров...», «виновные в подлом шкурничестве...», «при первом нажиме врага дивизия превратилась в безоружную толпу паникёров...»
Рука комдива, державшая лист, дрожала, и Кондрашов то и дело перекладывал текст в левую руку, потом снова хватал его правой. Однако, голос его был ровный, привычно глуховатый, чёткий. Что думал Кондрашов в эти минуты? Что думал он, когда перед ним положили этот расшифрованный огнедышащий текст, принятый по рации? Приказ Ставки. Значит подписан самим Сталиным. А готовил всё это дело, как шепнул мне Разумов, лично товарищ Мехлис. Уже не помню, писал ли я раньше о том, что Мехлис здесь, на фронте, что он добровольно временно покинул свой высочайший пост в наркомате обороны и в январе стал членом Военного Совета 9-й армии, сражающейся не очень удачно на севере Карелии, где-то западнее Ухты. Занял эту должность, чтобы показать всем пример комиссарской твёрдости, чтобы навести должный большевистский порядок. У Разумова был даже порыв послать ему шифровку, дабы он, всесильный Мехлис, указал, а может, даже приказал командованию фронта дать разрешение нашей дивизии на выход из окружения, прислать помощь.

  Но что-то остановило Алексея. И я знаю что! Чутьё, интуиция, отличное знание психологии рассерженного начальства. К этому надо присовокупить слухи о том, какой стальной, безжалостной метлой метёт в «своей» 9-й армии армейский комиссар 1-го ранга Лев Захарович Мехлис, Главный Комиссар Красной Армии.
Алексеев при мне как-то сказал Косте Воронцову, что Мехлис наводит порядок кровью, и командующий 9-й армией комкор Чуйков не перечит ему, согласен с ним во всём и незамедлительно выполняет все его требования. Все знают, что Мехлис — любимец Сталина и его доверенное лицо у нас на фронте.

  Я снова мысленно возвращаюсь в Ленинград, когда учился на курсах военных корреспондентов и когда к нам приехал Мехлис. Вот он стоит на трибуне: умная речь, энергичные, отточенные жесты правой руки. Окончился доклад, и мы его ещё долго не отпускаем. Он беседует с нами запросто, он ведь вчерашний наш, журналист, мой коллега-правдист. Об этом я уже, кажется, писал. Мне тогда этот худощавый человек, плохо выговаривавший букву «р», с его ласково-хитроватой улыбкой почему-то показался не въедливым нахальным начальником, а удачливым охотником на мамонтов. Внешне ничто не говорило о его крутом нраве, о зазнайстве, о таком необычном взлёте, наоборот — душа нараспашку, свой парень, более того, гражданский парень; военная форма — это так, временно...
Встреча с Мехлисом была в тёплом июне, и мы, курсанты, полные впечатления от доклада, от общения с таким большим человеком, пошли гулять по городу. Позже мы с Пашей Гультяем откололись от ватаги, заглянули в Морской музей, затем — через мост, и мы — в Новой Голландии.

  Как я люблю эти места! В воскресенье почти всегда я один ездил в Павловск или приходил сюда, благо наше общежитие было не так далеко, на Галерной. Новая Голландия — это Пётр Великий, Павловск — это Курносый. Странное дело, но меня очень занимает необычный характер Павла Первого, его трудно объяснимые поступки. Гультяй называет его самодуром. Я так не думаю. Курносый император — шкатулка с потайным дном, он — тайна за семью печатями. Таких не любят. Потому и смерть такая. С молчаливого согласия сына...
Стоя у канала, неподалеку от здания морского экипажа, я много раз давал себе слово при первой же возможности переехать, перебраться в Ленинград. А коль перееду, буду заниматься эпохой Павла!

  Чиркова и Ланёва я еле отыскал. Лежат в темноте, закутанные с головой, словно мумии. Оба умирают, но Приказ я им всё же прочитал. Ни тот, ни другой не раскрыли рта. Поставить свои подписи на боку листа, как было велено, они не смогли, и эту операцию легко проделал я. Добрался к себе не помню, как. У печки дневалил
Павел Гультяй.
— Ты видел глаза Разумова, когда комдив читал Приказ? — спросил он.
— Нет, не видел. Но я видел, как дрожали руки у Кондрашова.
— В остекленевших глазах нашего Алексея застыл первобытный ужас. В них был отблеск смерти, — прошептал Паша.
— Почему у нас коптит «летучая мышь», дневальный? — обрезал я его.
— «Ах, налейте в светильники масла, одалисок зовите сюда!» — продекламировал вослед мне с издевкой Гультяй».

  Продолжение в следующей публикации.


Рецензии