Ян Каспрович. Философ

XXV.
Философ

   Называли его «хухем», что по-еврейски значит рабин или философ.
   Обычно это прозвище достаётся знахарям и прочим овчарам, врачующим «божью волю» (*) свячёным вином.
   Он знал единственное средство– окопник (живокост), помогающий при переломах рук или ног.
   Однако, себя он им не лечил: не слишком ему доверял.
   В общем, говаривал он, на что человека пользовать? Здоровый немногого стоит, тем более, поврежднный. Лучше пусть умрёт.
   А хоть и оклемается, вдруг перун его ударит и убьёт.
   Так годы назад погибла его мать... Ха! ха! ха!..
   А если в грозу не падёт, не ровен случится, что плывущий в лодке, утонет в реке– среди бела дня и безветрия...
   Или придёт неведомый душегуб, румяного детку хваити за горло и удушит, прежде коней запрягут по доктора...
   Годы назад так погиб его молодой братец... Ха! ха! ха!..
   Есть, говорит, где-то что-то такое, чего глазами не усмотришь, и что ходит за нами и подсечки строит... На ровном месте язык вывалишь, дёрнешься раз-другой и конец...
   Но всё это всего лучше скрипочки, вот только смертник аккуратно играть никогда не научится...
   Игрывал-те и он в годы назад, ха-ха-ха! на ушко девушке, которую будто взял в жёны...
   Некоторое время спустя половина ему:
   — Пиликаешь ты по-старому? Непременно нужна перемена! Теперь «шот» (**) в моде.
   Попытался он его на слух– не одолел.
   Зато однажды встретил он её с парубком за тынами.
   Он выдернул кол, другу лопатки спрямил, бабу выгнал, скрипку вдребезги... Ха! ха! ха!
   С той минуты толковал он, будто сосновая скрипка толкает нас к искушению, а женщина есть что овсяница.
   Сатана овладел ею в ниве к большой помехе людям и Богу.
   Перемолотая с зерном и испечнная с хлебом, она горчит на вкус и причиняет желудочную боль.
   С той минуты, будучи в настроении, он задавал соседям и несоседям вопросы, на которые те отвечали как могли.
   Он их всегда поправляет, на свою утеху.
   Он любил пчёл– те жужжат, и чаек– кричат.
   Ранней весной, когда вербы распускают «кошачьи лапки», встретил я его на ещё жёлтых лугах.
   — А знаешь ты, недоросль, зачем сюда пришёл?— спросил я малого ещё гусачка.
   — Не знаю.
   — Я тебе скажу. Хижина ваша низковата, дымоход вы не выгнали, дым вас ест, так ты думаешь, что тут тебе будет веселей.
   — Правда.
   — А может, любишь смотреть на траву, как растёт, и на воду, как течёт?
   — Ага.
   — А может, ты рад слушать тявканье чаек?
   — А то...
   — Ты их понимаешь?
   — Кричат себе.
   — Глупыш! Они взывают над трясинами: поди сюда! поди сюда! Чайка это Смерть...

                *****************************************

   Однажды дохнул могучий вихрь, дьявольскими лапами загрёб сухой песок с дорог и огромным столпом метнул его в небо– на глум...
   Задрожали ивы; тополя заплакали шумом, доселе неслыханным; трава в страхе приникла к земле; озеро поджало тёмное брюхо и толстыми языками зализало прибрежную грязь.
   Скотина рвалась с привязи, а чёрный петух ещё недавно потрясавший огненным гребнем и примерявшийся к курам, распростёр заскорузлые крылья, обескураженно запел и исчез без следа. Видимо, злой дух, которого всполошил было мастер его Люцифер.
   По селу раздалась весть, что Мартин Каблак, отбывший французскую войну(***) и за храброе людоубийство получивший даже крест, повесился на амбарной балке. Не ведомо, по какой причине.
   Похоже, грызло его честолюбие, что не вышел в генералы, и что камрад его привёз больше луидоров, чем он.
   Досталось ему и прочих несчастий: на ярмарке его обвели при продаже коня; корова его объелась соседской мокрой люцерны и пала; старый паломник, которому он ничего не дал в суму, напророчил ему, что долго не погусарит, ибо не знает милосердия.
   Казнился он также, поскольку под Гравелотом и Мецем убивал многовато.
   Исповедовался он не раз, но покоя не обрёл.
   Похоже, грызло его честолюбие, что не вышел в генералы, и что камрад его привёз больше луидоров, чем он.
   Досталось ему и прочих несчастий: на ярмарке его обвели при продаже коня; корова его объелась соседской мокрой люцерны и пала; старый паломник, которому он ничего не дал в суму, напророчил ему, что долго не погусарит, ибо не знает милосердия.
   Казнился он также, поскольку под Гравелотом и Мецем убивал многовато.
   Исповедовался он не раз, но покоя не обрёл.
   Один ксёндз сказал ему, что война есть грех наисмертельнейший, коему нет отпущения, но, поскольку власть на земле от Бога, вслед покаяния полагается епитимья крестом лежать перед алтарём.
   Второй ксёндз сказал, что французов не жаль, ибо народ этот еретический: старые люди помнят, как они на постоях в костёлах из святых образов кроили себе онучи на мёрзнущие ноги, однако, сказано в Евангелии «да не пролей крови брата своего», и наказал ксёндз грешнику купить траурную хоругвь и несколько фунтов воску на свечи для катафалка.
   Третий ксёндз бросил ему распетушась: не то тебя грызёт, что людей колол штыком, а лишь то, что не жертвуешь церкви добровольно. Ты туманишься перед Богом и больший проступок заслоняешь меньшим. Ты хитрый лицемер, небеса тебе не простят.
   Лишь четвёртый, седой как голубь старичок, дряхлый, морщинистый и беззубый, шепнул ему: я беден и ты беден, всем мы бедные...
   Ему и полегчало, ненадолго...
   Сошлись люди к висельнику, приплёлся и «хухем»...
   Он рассмеялся: и это зовётся жизнью... Ха! ха! ха!
   Тот да этот искоса посмотрели на него и плюнули.
   А одна женщина, которая не могла ему простить овсяницы, принялась его стыдить:
   — Пропала его душа: свячёной водой его не окропят, похоронят под валом кладбищенского рва, в полночь душа его будет звать дождь, а этот хихикает... Лихо и тебе вьёт верёвочку...
   — Пускай вьёт, я же его не трону... Если только вы мне его на шею не повесите!
   Он увидел меня.
   — Айда послушаем жужжание пчёл...
   Улеглись мы на маленькой пасеке.
   — А ты знаешь, паря, о чём они толкуют?
   — Нет!
   — Я тебе поведаю:
   Не вышел в генералы, вот и не вышел.
   Не много луидоров привёз, вот и не привёз.
   Обвели его с конём, обмишурили.
   Пала его корова, пала.
   Наказал ему ксёндз лежать крестом, наказал.
   Не повесься ты, молния бы тебя убила. Ха! ха! ха!
   Не убей тебя перун, ты бы утонул в реке. Ха! ха! ха!
   Не утони ты, задушил бы тебя неизвестный злодей. Ха! ха! ха!
   Не удуши тебя злодей, ты бы умер иной смертью– раньше или позже! Ха! ха! ха!
   Время это время, а смерть это смерть...

                *****************************************
   Налюбовался я «кошачьими лапками» тальника, насмотрелся на пойменные травы, наслушался крика чаек и жужжания пчёл, шума верб и плача тополей, и со скрипкой сосновой за пазухой пошёл по белу свету...
   Инструмент мой оказался неказистым: когда я было заиграл на свадьбе, сказано было, что нот не слыхать и ноги поэтому в танец нейдут.
   Но это меня не смутило.
   Покинул я толпы людские, собирающиеся на торжищах, под стенами общественных зданий, в окнах огромных доходных домов, у подножий надменных памятников, под сводами железных мостов, на мраморных лестницах соборов, в бальных залах, на биржах и в банкирских конторах, и шёл дальше.
   Нечто мне подсказывало, что если моя игра не нравится купцам, торговцам и моей девушке, то создана она для лазури небесной и бедных, несчастных душ, просящих милостыни у врат вечности.
   Нечто мне подсказывало, что в моих скрипицах бьётся живое сердце и временами глаголют ими сила и мощь.
   И надумал я: испытаю-ка морем себя дабы убедиться!..
   И к морю едва не Христа ради пошёл я, подмастерье на кузнице мира, мечтающий о своём шедевре.
   День был солнечный, но западный вихрь рвал и метал.
   — Будет буря! Лишь безумец готов плыть в такую пору,— остерегли меня рыбаки.
   — Решено! Кто со мной в лодку?!
     Нашёлся между нами понятливый смельчак.
   — Если не утону, убьёт меня молния, а не она, так иной смертью умру!— решил он.— Я с тобою по волнам!..
   Заплыли мы столь далеко, я и тот второй, земли было не видать, а небосвод опирался об океан, а когда вдруг тучи нагрянули, то высь и глубь слились в страшную, таинственную, полную влагой туманов сферу.
   Широкими просторами колыхалось море, меча в нас и в паруса лохмотья белой пены.
   Достав скрипицу, я силился было выразить пятиструнной мелодией скорбный вопрос: отчего так заведено, что если не утонешь, то перун убьёт, а не молния, то иная сила тебя сведёт в могилу... и что есть жизнь, и что есть смерть?...
   Вековечный Океан прислушался к музыке, вначале удивившись тому, что его великолепию смеет отзываться эхо смертного, выраженное трепетом простой сосновой скрипицы, но тотчас откликнулся штормом неслыханным, утопившим наисильнейшее звучанье пяти слабых струн.
   Припомнились мне слова «философа», что скрипица– инструмент, ведущий нас к искушению.
   Гонимый ужасом, я из последних сил едва достиг суши.
   И обуяла меня страсть изломать скрипицы, как прежде, когда старомодно заиграл своей девушке никакой не «шот».
   Но было мне жаль, как тогда же...
   А может быть, я струсил.
   А может, лихо ждало, пока я потянусь за верёвочкой...
   Униженный и осмеянный необъятной и непостижимой Стихией, я вернулся в родимое лоно, где награждённый крестом за геройство Мартин Каблак повесился не найдя покоя, и где «хухем» толковал мне тявканье чаек и наказывал слушать пчелиный гул.
   Не сразу осознал я, что с той поры миновала почти вся жизнь.
   Я не надеялся, что взгляну в глаза старому знакомому.
   Застал я его на лавочке у пасечной хижины.
   Плешивого, с синими дёснами, с запущенной бородой, подобно осеннему жнивью, подёрнутому паутиной.
Он жил ...
Он сидел на скамейке, под коттеджем на пасеке.
   Плешивый, с синими деснами, с длинной бритой бородой, похож на осеннюю щетину, покрытый паутиной.
   В расстегнутой рубашке на вогнутой, почерневшей груди, в подпоясанных верёвкой штанах, босой, он бездумно взирал в солнечное небо.
   — И вам, пожалуй, лет сто...
   — А пожалуй.
   — Не узнаёте меня?
   — А не узнаю.
   — Помните болота и чаек?
   Вперив в меня полубельма, он улыбнулся и забормотал.
   — Вижу, у тебя скрипица. А ты научился играть аккуратно?
   — Никто ещё не научился!..
   — Я свои вдребезги.
   — Мне жаль... А может, струсил я... Жив остался, значит........
   — Слышишь, как гудят пчёлы: жаль тебе, жаль тебе... Струсил, значит струсил... Жив, значит жив... Умрёшь, так умрёшь... Ха! ха! ха...
   Но смех тот был уже столь тих, почти неслышим, как шелест крылатой души, недвижно стоящей у врат вечности...


Ян Каспрович
продолжение следует
перевод с польского Терджимана Кырымлы
* эпилепсия;
** шотландский танец;
*** франко-прусскую на стороне Германии.


Рецензии