По обе стороны окна

Часть 1. Начало.         

          С точки зрения смотрящего, окно разделяет мир на две неравные, извините, половины. На первый взгляд, происходящее "за" куда как сложнее и больше того, что внутри, но это верно только отчасти. Ведь какая бы картина не открывалась по ту сторону, происходящее внутри всегда будет первичным, потому как точкой отсчёта являешься ты сам - хочешь этого или нет. Возможно, окно олицетворяет собой ту грань, которую непросто ощутить, где то, что мы называем "я", кончается и перетекает в пространство вокруг, стараясь наполнить его своим собственным смыслом. Эта грань неуловима, порой иллюзорна, и от тонкого слоя прозрачного вещества мы ждём ощущения ясности и желаемой защиты от жизни, которая, словно прилив, стремится ворваться, растворить тебя и принять в свою бесконечность.
          А если говорить попроще, то речь идёт о вполне кокретном окне - окне той комнаты, в которую я был с ликованием внесён почти сразу после появления на свет и которая стала моей в значительно большей степени, чем это можно было тогда предполагать. Даже потом, существуя вне её на протяжении двух десятков лет, я всё равно ощущал это место как точку отсчёта и как начало своего личного пространства, пусть и не всегда с положительными градусом. А тогда я только родился, доставив при этом матери куда больше неудобств, чем чаще бывает в таких случаях, своими весом и габаритами сильно превышая среднемладенческую статистику и смутно обещая тем самым превратиться с годами в незаурядно крепкую особь мужеского пола. Забегая вперёд, замечу, что эти ожидания не оправдались в той мере, в коей были ожидаемы. Таким образом, самые первые картины мира, которые я вспомнинаю, составляли, в основном, светлые лики двух моих бабушек, на нежнейшем попечении которых я всецело находился, да та самая комната, обстановку которой я поначалу наблюдал через нечастые квадраты верёвочной сетки наподобие рыбацкой, ограждеющей мою детскую кроватку с никелированными спинками и пружинным матрацем. Антураж дополняли кровать такой же конструкции, прабабушкина, но уже иных размеров и без рыбацкой сетки, платяной шкаф красного или, скорее,  потемневшего от времени дерева, занимавший угол комнаты и казавшийся гигантским, да швейная машинка "Зингер" у окна. В дальнейшем я не без труда завоёвывал остальное пространство квартиры, где едва не самым существенным предметом для меня стал старозаветный обеденный стол посреди главной комнаты, по справедливости называвшейся столовой. В праздники разобранный и огромный, а обычно сложенный, он казался верхом надёжной незыблемости и под сенью его круглой столешницы я воображал и разыгрывал что-то, восседая на перекладине в полумраке от низко спадающей скатерти. Вообще вся обстановка нашей квартиры несла на себе черты патриархальности, напоминая об этом как неодушевлёнными членами, так и персонами, её населяющими. К числу первых воспоминаний относится и перманентное отсутствие мамы, которая к тому времени отбыла на учёбу в Харьков; поэтому её и окончательно отсутствующего отца заменяли упомянутые бабушка и прабабушка: люди, своими корнями уходящие в дальнее и часто ими поминаемое прошлое, монументально лежащее в основе их мировоззрения. Под стать этому была и обстановка с предметами, разделившими участь динозавров: огромный, как готический собор, буфет со множеством отделений и резным карнизом по верху; старая кушетка, на которой прежде возлежал дед Иван, бабушкин отец; тёмные дубовые стулья под парусиновыми чехлами; старинное пианино с канделябрами, впоследствии упразднёнными маминым неспокойным гением за архаичностью. За стеной в соседской квартире жили огромные напольные часы, которые ежечасно со всей силой своих гирь и пружин громогласно отбивали положенное количество раз, не считая получасовых вскриков. Над уже упомянутым столом большим оранжевым цветком свисал впечатляющий матерчатый абажур с кистями по краям, внутри которого скромно обреталась одинокая электрическая лампа, сменившая в положенное время керосиновую. Картину венчала стоящая на столе замечательная зелёного стекла ваза для фруктов на серебрянной ноге. 
         Почему-то сразу на ум приходит ростовское лето: жарко, зелено, нескучно. Дворы и парки полны зеленью; живущие вдоль тротуаров деревья, помимо прохлады, предлагают свои плоды в виде вишен, черешен, жердёл, тютины, яблок, груш - только подними руку, если уж совсем неохота подбирать упавшие. То ли сама летняя жизнь так уж хороша, то ли я уж так устроен и спроектирован, но и по сей день для меня это самая милая пора.  С наступлением же холодов жизнь ощутимо осложнялась в силу отсутствия того, что тогда принято было называть "удобства". Процесс добывания воды из колонки, необременительный летом, зимой становился известным событием из-за наледей и снега, в ту пору обильного, но, что существеннее, с приходом зимы на авансцену нашего быта выдвигался совершенно замечательный, с моей точки зрения, персонаж: угольная печь. Она находилась, как ей и было положено, в центре жилища, раздавая тепло более или менее равномерно во все его пределы. Печь была не из лучших, а потому требовала ежедневного розжига в отличии от складных, правильно сложенных печей, горевших по нескольку дней кряду. Уход за ней занимал много времени, включая в себя ряд операций, а именно: очистить поутру от шлака, называемого в этих местах "жужелкой", привезти на детских санках уголь из сарая, наколоть дров для розжига, который осуществлялся с применением керосина. Все эти действия, производимые посреди квартиры, имели последствием  своеобразную смесь запахов того же керосина, дыма и свеженаколотых дров, которая, впрочем, довольно скоро выветривалась. По мере возмужания эти обязанности плавно стали моей унылой прерогативой. Зато увесистое, весёлое и доброе тепло, происходившее от прогревшейся печки, было таким основательным, что сравнить его почти и не с чем. Во всю зиму на ней готовили пищу, сушили рядом бельё и, конечно, в полуметре от неё же купали предмет запредельной любви моих домочадиц, то есть меня, предварительно едва ли не законопатив двери в другие комнаты и доведя температуру до воспоминаний о враге рода человеческого и его апартаментов. Басовое гудение разбушевавшейся печки (там я впоследствии украдкой расплавлял стеклянные флакончики из-под бабушкиных духов) изящно дополнял дискант неизменно стоящего на припечке чайника, всегда находящегося в состоянии полузакипания. Тем не менее, при всех явных, но немногочисленных прелестях этого полудеревенского быта в центре большого города воду, как уже было упомянуто, всё-таки приходилось таскать и, соответственно, примерно те же количества выносить, летом разжигать в качестве универсального очага керогаз (было такое зловонное устройство), покуда позже его не сменила газобалонная установка. Однако, за неимением опыта иного мне эта жизнь представлялась вполне правильной. Бабушка с утра исчезала на одну из своих работ, коих за день успевала обегать числом до трёх, не считая частных учеников, к которым она успевала сама или приходящих брать уроки фортепиано у нас на дому. Я оставался с прабабушкой, не без оснований считавшейся  обладательницей крутого характера, который, впрочем, совершенно пасовал в её отношениях со мной. Для неё я  был кумир, барчук и икона в одном лице. Мне спускалось очень многое, хотя  пределы дозволенности формально были выставленны довольно-таки строго. При этом моя бедная прабабушка была уже довольно стара; будучи далеко не стройной, быстро уставала и, конечно, не могла поспеть за резвым младенцем в его стремительных передвижениях по двору и окрестностям. Поэтому часто посреди бела дня она просто-напросто запирала дверь, прятала ключ в бездонный карман халата, а сама ложилась на уже известную кушетку и засыпала, что было совершенно естественно для человека её возраста, но непереносимо для меня, особенно в виду множества сверстсников и сверстниц, скачущих по двору и не забывающих периодически поддразнивать меня, сидящего в это время на окне. Вытянув ноги, я в аккурат помещался на подоконнике, упираясь ступнями в противоположный край оконного проёма. Но, поскольку нет худа без добра, это придавало и некоторую выгоду моему положению, когда, смирившись с судьбой, я обращался к вещам иным. Волей-неволей сопоставление вопиющих несправедливостей мира, торжествующих за спиной и его же самых желанных и упоительных проявлений, от которых тебя отделяют какие-то четыре миллиметра стекла, не могли пройти бесследно для стремительно формирующегося ума. В частности, именно в такой диспозиции я впервые самостоятельно прочитал печатное слово полностью и это слово было "хозяйка" из сказки об отважном утёнке. Складная книжка-ширма; много я дал бы, чтобы она лежала и теперь передо мной.
      Мама. Это бог. Она далеко, она учится, но она очень меня любит и скоро приедет в гости.  Харьков - нечто искрящееся и запредельно далёкое; там обитают, несомненно, ангелы, но мама лучшая из них. Время от времени приходят телеграммы-вызовы на переговорный пункт. Нетерпение: очень медленно идём. Ожидание, порой до часа, в истерзанном поколениями  страждущих общения  зальце узла связи, деревянные кресла-хлопушки.  Напряжённые лица сидящих и, наоборот, просветлённые и счастливые тех, кто покидает распахивающиеся  кабинки после нескольких минут крика. Кричат во всех, ибо такова связь. Иные разочарованы: либо не удалось соединение, либо на том конце волшебного провода так и не появился желанный невидимый визави. Нас вызывают, я уже в кабинке. Лишённая вентиляции, она пахнет искуственной кожей и человеческими эмоциями. Странный телефонный аппарат без наборного диска. Далёкий, слишком далёкий голос и слишком короткий разговор, но это разговор. Непередаваемое ощущение во время дороги домой и в продолжении всего остатка дня: какое-то настоящее, всеобъемлющее счастье. Это одни из самых рельефных воспоминаний. Но это не всё. Наконец-то объявлялся день маминого приезда и это событие подчиняло себе все остальные. Я ел столько, сколько требовалось, вовремя ложился спать и терпеливо жмурил глаза во время ненавистного дневного сна.  Харьковский поезд прибывал рано утром; наверное, мы с бабушкой были первыми из встречающих, с педантичностью часового стоящие во фрунт на перроне, вооружённые букетом и одетые по-парадному.  Начиналось время запредельного, ибо, как и положено божеству, мама могла всё. Мы ходили в музей, обедали в общепите (о, этот запах  ресторанной еды), посещали зоопарк и  каких-то маминых друзей с их неизменным музыкальным сленгом и бесшабашной энергетикой молодости и, что уже было совсем необыкновенно, ходили купаться на Дон, при одном упоминании о котором у моих бабушек холодели конечности, причём мама в силу, опять же, молодости и характера собирала  и тащила с собой целый взвод дворовых детей.  Помимо наших с ней гуляний и прочих радостей мама обязательноно играла на пианино, разучивая свои сложные консерваторские программы, что воспринималось мной уже далеко не восторженно. Стоило ей начать игру, как это вызывало у меня странное чувство отторжения: я убегал в свою комнату, забивался в зимние вещи, висевшие за дверью, и плакал спиной к окну. Совершенно точно помню, что ни окружающим, ни самому себе я не мог это объяснить. Можно по-разному  интерпретировать сей странный факт, но он так и остаётся фактом, ждущим, быть может, своего толкования. Однако, рано или поздно мамины каникулы заканчивались, происходило горькое прощание на том же перроне и тот же поезд увозил её во всё тот же пресловутый Харьков, представлявшийся мне бесконечно таинственным до тех пор, пока я не подрос и  не стал сопровождать бабушку в её поездках в этот чудный, надо сказать, город, где не всегда безоблачно проходили годы маминого учения. Это были замечательные поездки. Я научился смотреть в окна движущегося поезда, и он, пульсируя и покачиваясь, уверенно и равномерно струился через пространство, а мир за окном спешил прокрутить свои удивительные перспективы. В Харькове я носился по консерватории, дружил со всеми, включая лифтёршу, и её значимость в моих глазах доходила до высших степеней. Большое окно 13-го класса иногда впускало меня в своё Зазеркалье с помощью сильных рук маминого друга: на них, вытянутых и крепко меня держащих, я парил на высоте третьего этажа, глядя то в небо, то вниз и неизвестно ещё от чего больше захватывало дух.
           По возвращении в Ростов жизнь входила в привычное русло и я коротал дни дома с прабабушкой, часто в компании с постоянно вещающей радиоточкой, бывшей тогда единственным окном в медиамир. В 6 утра раздавались первые звуки - рёв гимна, затем утренняя гимнастика под аккомпанемент какого-то очень приличного, как я теперь понимаю, тапёра, затем остальное и так весь день до полуночи. Этот коричневый пластмассовый репродуктор был одним, но не единственным из моих учителей музыки. Впоследствии он пал жертвой физических экспериментов, до которых я оказался в одно время весьма охоч.
          Бабушка работала учителем пения, причём порою одновременно в двух или трёх школах. Надо сказать, что тема детского сада применительно ко мне никогда даже не упоминалась за абсурдностью и опасностью такого предприятия, поэтому я провёл всё детство по большей части дома в обществе и под контролем прабабушки;  бабушка же, несмотря на бесспорную занятость и, дабы совсем не доконать свою престарелую мать, часто брала меня с собой в одну из упомянутых школ к моему большому удовольствию и несомненной пользе. Чаще всего это оказывалась школа неподалёку, которую я много позднее и окончил, войдя в неё, едва научившись ходить, а покинув выпускником 10-го класса.
          Круг бабушкиных друзей был совершенно иным, нежели мамин, и это тоже было для меня бесценным подарком, ещё одним окном, теперь уже  обращённым  в прошлое, персонифицированным в этих людях, их языке, отношениях, дружбе, пронесённой через дикие годы, их одеждах, их песнях. "Осколки старого мира" - это тот штамп, который как нельзя более точно применим в данном случае, и, скажу я вам, какие это были осколки! Сильно замешанная на синтезе армянских и русских национальных традиций, а, если точнее, на нахичеванских традициях, эта сторона жизни мне хорошо знакома, симпатична, близка и вполне понятна до той степени, что я вполне ощущаю себя её частью. Само собой, тут потребуется совершенно отдельный рассказ.
        Я постепенно рос, формируемый исключительно женской составляющей нашей семьи в лице представителей трёх её поколений. Окружённый и укутанный своеобразием их безграничной и ничем не уравновешенной любви, я неизбежно воспринимал окружающий мир их глазами и их представлениями. Сам по себе этот факт настолько, кажется, самодостаточен, что не требует каких-либо расширенных комментариев, во всяком случае, здесь. Тем не менее, окно омывали дожди, разогревало солнце, зимой на замёрзшем стекле моя подрастаяющая натура пыталась найти смысл в замысловатых узорах; так шло время, а за ним и тот самый  мир за моим окном стал терять в своей безоблачности и однозначности, подчиняясь логике неизбежных перемен. Три события, следующие одно за другим, ознаменовали окончание моего вступительного, так сказать, периода существования и привели к следующему, более взвешенному уровню пребывания в действительности. Во-первых, в положенное (даже немного раньше) время  я пошёл в первый класс и этим, думаю, всё сказано. Лёгкий толчок, и я покатился по новым рельсам с неведомыми доселе требованиями к себе и мерой ответственности, не будучи, кстати, к ним таким уж готовым. Во-вторых, однажды ночью покинула этот свет моя старенькая прабабушка, моя баба Ната, так безотчётно, до немыслимой степени меня любившая и, конечно, не получившая от меня той меры отдачи, которой она заслуживала. Её смерть прошла для меня в силу возраста довольно безболезненно: я был больше напуган, нежели огорчён. Насколько я помню, вряд ли я осознавал в какой-то степени адекватно значимость этого события. Между тем оно привело к новым переменам и появлению новых персонажей. Бабушка по-прежнему работала, я учился в школе, за мной нужен был присмотр, и так в нашем доме появилась милая старушка Александра Ивановна или, попросту, баба Саня. В её обществе я просуществовал некоторое время не без пользы для себя и не без издержек для неё, поскольку не сразу оценил её истинно армянскую доброту и по-настоящему открытое сердце. Светлая ей память. И, в-третьих, вскорости моя мама, сыграв на госудаственном экзамене в числе прочих произведений столь уже тогда любимый мною фортепианный концерт номер два Сергея Рахманинова, благополучно завершила учёбу в консерватории и, сопровождаемая мною и бабушкой, присутствовашими на этом ключевом событии, столь же благополучно прибыла домой на знаменательном для нашей семьи поезде "Харьков - Ростов", провожаемая друзьями и коллегами её студенческой жизни, не скрывающими, как и она сама, слёз.  Позади остался город Харьков, в котором мама провела шесть лучших, без сомнения, лет своей жизни, наполненных событиями и достижениями самого разнообразного свойства, но неизменно дорогих её сердцу. Для всех нас началась новая жизнь.   

Часть 2. Взросление.

      Старинное двузхтажное здание, бывшее прежде особняком, по своим размерам мало подходило для школьных целей, зато было уютным и не имело того казённого облика, который присущ большинству его нынешних собратьев с их безликими коридорами. Всего было понемногу и всё было компактно. Своеобразие придавало и странное соседство другой школы, расположенной на противоположной стороне узкой улицы, примыкающей к главной: результат довоенного дефицита кондиционной недвижимости. Многие дети жили по соседству, но оказывались учениками разных школ; в тёплое время при распахнутых окнах школьники в неестественно соседствующих аудиториях по-доброму и не очень кривлялись друг другу и перестреливались из рогаток и трубочек, а преподаватели приветливо раскланивались. Ещё одно качество выделяло нашу школу из числа остальных: она была единственной в городе, носившей имя вождя мирового пролетариата и это отнюдь не бесспорное достоинство накладывало большой отпечаток на нашу жизнь. Понятно, что облик самого человечного из людей присутствовал повсеместно, более всего в актовом зале, служившем одновременно и музеем, и местом прогулок во время перемен. Апофеоз же нашей принадлежности к имени вождя наступал ежегодно в день его рождения, 22-го апреля, когда всё население школы, выстрившись в колонну, шествовало со знамёнами и портретами под грохот барабанов через всю центральную часть города по осевой прямиком к памятнику Ильичу, что на входе в парк им. Горького - без малого четыре километра. Там немедленно начиналось действо: произносились речи, звучала сообразная событию музыка, для чего особо обречённые тащили из школы бобинный магнитофон; там же принимали в пионеры наиболее достойных с точки зрения школьного актива. В этом давно заведённом ритуале исключение делалось только для младших классов, за малолетствем не принимающих участия в походе, требовавшего определённых усилий и физического напряжения. Оказавшись, наконец, в окрестностях  вожделенного памятника и услыхав первые клятвы, спева наиболее вольномыслящие, а за ними и остальные мало-помалу начинали расползаться по окрестностям, стараясь не попадаться зорко следящим педагогам, причём в самом сложном положении оказывались те, кому выпала честь нести от самой школы стяги, портреты и прочую наглядную ахинею. Эти пытались действовать хитростью, предлагая соседу "на секунду" подержать хоругвие, после чего, если трюк удавался, обманщик был таков. В остальные же дни мы особо не замечали проульяновского уклона в нашей повседневной жизни, разве что чаще иных школьников были проверяемы разными комиссиями, да еженедельно на торжественных линейках распевали соответствующие песни под аккомпанемент моей бабушки на пианино "Ростов Дон" чёрного цвета. Придёт время, когда к этому инструменту будут прилагаться и мои аккомпаниаторские усилия, но об этом позже, а пока что, начиная с первого класса, моя учёба проходила более или менее успешно. Я никогда не был среди отличников к тайному и явному разочаровнию бабушки и её коллег: страдания, всегда оставлявшие меня равнодушным.
      А в это время в нашей квартире наступила пора преобразований как внешних, так и внутренних. Отчасти, чтобы переменить обстановку, сильно напоминающую об ушедшей прабабушке, а отчасти из соображений эстетических был затеян ремонт, который не то, чтобы совсем преобразил квартиру, но в большой степени сменил её патриархальный облик на нечто, что соответствовало, в первую очередь, маминым представлениям о современных тенденциях по части интерьера. Сильно подозреваю, что такое желание подспудно зрело в ней давно. Достаточно сказать, что, будучи ещё студенткой и наезжая периодически, мама почти в каждый такой приезд успевала что-то переменить, переставить, а что-то и вовсе выкинуть - поступки, характеризующие, скорее, не склонность к совершенству, а особые черты натуры. Ремонт позволил этим чертам развернуться в полную силу, в результате чего место прежних буфетов, кушеток, абажуров и прочих атрибутов привычного доселе уклада заняли блещущий полировкой сервант, платяной шкаф того же фасона, люстра, состоящия из пластмассовых шаров и так далее в духе времени. Маленький, но удобный секретер на многие годы разделил со мной часы занятий и досуга. Покидая любезный Харьков, мама ухитрилась приобрести там скромный кухонный гарнитур и теперь наш коридор, служивший летом кухней и столовой одновременно, блестел стеклом и глянцевыми поверхностями.  Сами же стены квартиры, прежде покрываемые меловой побелкой, теперь приобрели весёлые розовый, персиковый и зелёный цвета по числу комнат.
         Что касается до внутренней составляющей нашей жизни, то она претерпела изменений не меньше, если не больше, и развивалась по следующей фабуле. С одной стороны, приводная ручка провидения произвела оборот, естественный переход поколений совершился и бабушка справедливо заняла освободившееся место старейшины в семье и эта справедливость была подкреплена известными чертами её характера с элементами волевого начала, доселе дремавшими, хотя и предполагаемыми. С другой стороны, мама после нескольких лет жизни вольной и вполне самостоятельной вернулась уже не такой, какой уезжала; при этом она также была верна своим врождённым началам не без элементов наследственности. Помимо прочего, она просто-напросто выросла и  повзрослела. Если помножить это на её молодость, не всегда контролируемую энергию и красоту, коей она, бесспорно, обладала, то получим то, что и вышло на деле. Какое-то время все были под влиянием неизбежной эйфории от случившихся перемен и уж не знаю кто это ощущал больше: бабушка ли, радовавшаяся тому, что дипломированная дочь воротилась в гнездо, внук обрёл мать и вообще восстановился status quo, или мама, получившая давно не испытываемую близость родных, тепло родного очага, начало новой жизни и ещё неизвестно что.  Я, понятно, ликовал и был на седьмом небе от свалившихся на меня новаций. Мало-помалу, однако, мамина оформившаяся самостоятельность и бабушкин консерватизм, который никак не мог переварить неизвестно откуда взявшейся вольности, неизбежно стали приходить в противоречие. Бабушкина привычная опека казалась матери неуместной и запоздалой, а мамин стиль жизни представлялся бабушке несообразно раскрепощённым. Так я представляю это сейчас; тогда же  я только смутно догадывался об их страданиях, мало что понимая в их сути. Помню только, что однажды наедине мама мне сказала такое: "Мы с тобой скоро уедем и будем жить сами." На мой вопрос "куда" она ответила: "В Мурманск". Сейчас я вполне могу себе представить её мотивы: начать всё самой, вырваться из привычного и ставшего тесным круга, причём подальше, на север с его романтикой и, кстати сказать, коеффициентами. Этим планом так и не суждено было сбыться, поскольку сперва хватало дел и тут, а потом и вовсе стало не до того, хотя я долго помнил сказанные мне украдкой слова и несколько раз тихо интересовался: когда же мы, наконец, поедем в Мурманск? Вообще взрослые в своём дремучем непонимании детского ума имеют неосторожное обыкновение бросаться фразами вскользь и без учёта последствий, которые, между тем, глубоко остаются в сознании маленького человека и о которых эти взрослые не подозревают. Так было часто со мной и единственным положительным результатом этой печальной практики является то, что я помню об этом и стараюсь учитывать в общении уже со своими детьми.               
            По возвращении из иных пределов мама устроилась на работу в филармонию и, словно притащив с собой изрядный кусок харьковской атмосферы, быстро оказалась в кругу таких же, как она, весёлых молодых музыкантов, которые табунами стали ходить к нам в дом, хохмить на все лады и эта жизнь иногда была похожа на праздник.  Разноцветные стены оказались весьма кстати. По долгу службы мама регулярно выезжала в составе небольшой смешанной бригады на нехитрые концерты, которые филармония устраивала где попало в Ростове и близлежащих городах, а я часто сопровождал её, если это не мешало учёбе. Всё было по-советски неустроено и оттого ещё более весело; это вам не дремлющая прабабушка с радиоточкой! Однажды летом случилась и вовсе грандиозная поездка по городам Волги, начавшаяся почему-то в захолустнейшем Котельникове, где гостиница напоминала избу, и блистательно продолжившаяся в Волгограде, Саратове, Куйбышеве вплоть до Сызрани. Окна поездов, электричек, самолётов, автобусов, столовых, гостиничных номеров и касс, странная публика, какие-то залы, суфлёрские и осветительные будки, музыкальные инструменты, новые песни, новые лица, старые хохмы на концертах, вышедшая на сцену собака, еврейский театр в Куйбышеве и Волга, Волга, Волга...Я помогал носить и расставлять колонки и барабаны, был курьером и глашатаем, в антрактах при закрытом занавесе играл на электрооргане, осветителю указывал какой и куда подать свет и неизменно посещал краеведческие музеи. Кто бы знал тогда, что все эти атрибуты полукочевой артистической суеты станут со временем значимой частью и моей теперешней не самой спокойной жизни? Кто тогда вообще что-то знал?
        Повторю за Анатолем Франсем: "Случай - псевдоним Бога, когда он не хочет подписываться собственным именем". Как-то вечером я и мама оказались у витрины  магазина игрушек на перекрёстке улиц Семашко и бывшей Энгельса. В самом деле вышел перекрёсток хоть куда, кто бы знал. Как всякий ребёнок, особенно советский, я любил смотреть в эти окна: за ними оживала нехитрая детская  сказка. Однако, на этот раз вышла  не сказка, а история иного рода, но не менее знаменательная и уж точно куда более продолжительная и далеко идущая.  Опять же, не могу сказать с полной уверенностью, что всё произошло именно в этот раз и именно так, но моя память сохранила события  в таком виде и почему бы мне не воспользоваться её подсказкой, тем более, что, если даже было и не совсем так, то, во всяком случае, очень похоже. Итак, вечер; мы стоим у магазина. Неожиданно мама и какой-то прохожий человек узнают друг друга: это Юра Рабинович, скрипач, мамин соученик по музыкальному училищу, ныне, как выяснилось, проживающий в Воронеже после окончания горьковской консерватории. Вскорости мы посетили концерт воронежского оперного театра, в котором Юра служил в оркестре и с которым прибыл на гастроли; потом Юра посетил нас, потом было ещё что-то, мне неведомое, но вполне сообразное извечной логике подобных событий. Театр уехал с Юрой или, наоборот, Юра с ним, воротясь к своей воронежской семье, но всё уже незримо покатилось по совершенно иным рельсам. Не помню деталей, но он как-то довольно быстро появился снова, причём уже на фантастическом  автомобиле "Запорожец", чем меня окончательно очаровал. Я, как это можно составить из предыдущего, был совсем не избалован обществом взрослых мужчин, а, между тем, это общество мне очень нравилось и притягивало. Изредка заезжал из Краснодара на персональной "Волге" дед, мамин отец, который занимал высокий пост в таинственной  организации "Краснодарэнерго". Он задерживался на полчаса и снова пропадал на год или два, осталяя после себя диковинную тогда шариковую ручку, да странное ощущение чего-то незнакомого, но завораживающего. Поскольку мама была молода и весьма хороша собой, то в кавалерах недостатка не испытывала, о чём я мог судить по периодическому появлению около неё молодых и не очень людей. Иногда мы прогуливались вместе, меня замечали, уделяли известное внимание, вероятно, заигрывали. Кроме этого мамины коллеги по филармонии а, впоследствии, и по музыкальному институту иной раз подхватывали меня на руки, учили чему-нибудь новому и весёлому и я отчётливо помню странное и незнакомое ощущение небритой колючей щеки, лёгкость, с которой я взмывал на крепких мужских руках, необычный запах; всё это манило и  совершенно отличалось от привычных ощущений моего домашнего круга, состоящего из довольно специфических дам, хотя и разного возраста, так что Юра с его автомобилем попал в самую точку. А вот нашей бабушке он не приглянулся сразу; во всяком случае, именно так она впоследствии  заявляла с большой регулярностью. Сказать по правде, я не очень представляю себе соискателя маминой руки, который имел бы шансы понравиться бабушке, что называется, с лёту, разве что он был бы председателем Лиги Нравственности, но в нашем случае её избирательность оказалась в прямом соответствии с реальностью и это довольно скоро выяснилось. События же, как я понимаю, разворачивались быстро и состояли из изрядного числа безрассудств, что, опять же, совершенно логично: много ли мы рассудительны в таких случаях? Именно в русле этих событий я глубокой зимой неожиданно для себя оказался в Воронеже, куда мы с мамой прибыли, свалившись как снег на голову Юрию и его жене, которая, как водится, быстро всё поняла. Накануне у мамы состоялся шумный разговор с бабушкой, которой были совершенно чужды и непонятны резоны странного маминого демарша, впрочем, не очень понятные, скорее всего, и ей самой. Тем не менее, в Воронеже нас приняли очень любезно, чему, предполагаю, в большой степени способствовало моё присутствие. Я дружил с их сыном, хорошим мальчиком, бывшим младше меня года на три и не подозревавшим о скором повороте своей судьбы. Было холодно, поэтому гуляли мало, незнакомый город смутно проглядывал сквозь заиндевевшие окна. Скоро мы уехали, но с этим мало что изменилось: раскалившийся добела незамысловатый треугольник напряжённо вибрировал всеми своими вершинами и сторонами, однако джинн был уже выпущен из бутылки и совладать с ним не представлялось никакой возможности. К лету Юра оказался в нашем доме в качестве члена семьи.
       Всякий поток начинается с ручейка, всякий путь - с первого шага. Первые шаги моего новоявленного отчима были направлены в сторону налаживания отношений со второстепенным населением нашей квартиры, состоявшего из меня и бабушки. Вполне зрелый мужчина, которому столь сложный шаг, как переход в нашу семью, дался очень и очень нелегко к его же чести, имел все шансы преуспеть на этом поприще и не могу сказать, что он не снискал на нём некоторых успехов, во всяком случае, поначалу. Что и говорить: положение его было весьма непростым, учитывая определённо негативную реакцию бабушки как на его историю с семьёй, так и на него самого, а ведь именно бабушка определяла или пыталась определять положение дел на театре военных действий. Наоборот, с моей стороны отчим Юра встретил самое доброе отношение и искреннюю симпатию, увы, как показало время, без должной степени взаимности. Снова приходится делать оговорку в отношении фактической точности моих воспоминаний, в которой не уверен, но, с одной стороны, общие яркие впечатления и настроения в целом, а, с другой, ряд случаев, врезавшихся в память, позволяют мне утверждать, что от истины я совсем недалеко. Поэтому, не детализируя излишне, ограничусь лишь тем, что отношения у нас в семье выходили очень неоднозначные, порой переходящие в эксцессы. К ситуации, когда мама отнюдь не всегда и не во всём уживалась с бабушкой, теперь прибавился новый беспокойный персонаж и этот фактор вовсе не пошёл всем на пользу. Совершенно очевидно, что мы с бабушкой его очень не устраивали: она по вполне понятным причинам общего свойства плюс её же собственные амбиции по части семейного руководства. В моём же случае, несмотря на несомненную расположенность отчима к детям вообще, с которыми при желании  он очень умел ладить, всё-таки с его стороны  имело место не всегда скрываемое раздражение, которое трудно объяснить логикой. Есть люди, которые нам неприятны сами по себе; вероятно, он видел во мне такого из них, со странной регулярностью находя у меня недостатки, в первую очередь, нравственного свойства. Естественно, я по всем статьям проигрывал его сыну, теперь лишённому отца, что, кстати, тоже отчасти ставилось мне в вину со слов мамы, произнесённых уже впоследствии. Между прочим, всё сказанное не помешало Юрику однажды, спрятав свои комплексы подальше, вполне себе ловко и без особого труда выпросить моего согласия на обладание комнатой, с которой начинается мой рассказ и в которую они с мамой немедленно перебрались. Моё окно для меня на некоторое время закрылось. Очень хорошо помню этот эпизод, как и многие другие, куда более существенные и достойные сожаления, которые крепко хранит моя детская память. Я давно и уже неоднократно дедушка сам;  мой взгляд, лишённый прежних обид и горечи от несправедливостей, с высоты лет и опыта легко и с улыбкой скользит по тем давним событиям: упомянутым, пропущенным и вовсе позабытым. Наши с отчимом отношения длились многие годы, складываясь порой безоблачно, чаще обострённо, но всегда неоднозначно. Неоднозначен и сам образ этого человека, вольно или невольно обогатившего мою жизнь непростым, но бесценным опытом; человека, далеко не лишённого достоинств, кроме, разве что, некоторых существенных, не сумевшего подняться выше врождённых и приобретённых обременительных комплексов, при этом в иных своих проявлениях, бесспорно, давшего мне самые добрые примеры для подражания, и, всё-таки, наряду с благодарностью, вызывающего во мне чувство снисхождения.

Часть 3. Безотцовщина.

         Если не слишком придираться, то вполне себе ёмкое понятие. Сказано по этому поводу много, поэтому просто констатирую, что естественный баланс мужского и женского воспитательных начал в моём раннем развитии был непропорционально смещён в сторону второго (женского) как в фактическом, так и в содержательном смысле. Такие фундаментальные понятия, как "отец" и "дед" для меня носили больше умозрительный характер, а роль самих этих персон в моём развитии была практически ничтожной, хотя и не совсем равной нулю.  Если следовать хронологической логике, то начать следует, пожалуй, с прадеда Ивана, бабушкиного отца, который первым из предков мужского пола занял прочное место в моём сознании с помощью портретов, висевших на стенах, нескольких предметов, некогда ему пренадлежавших и, конечно, множественных рассказов и воспоминаний, заполнявших наш маленький мир. Иван Карпович, как и все мои ближайшие предки, происходил из простой семьи, имел профессию электрика, на ту пору, я думаю, не очень обыденную, и обладал весёлым, доходящим до эксцентричности, нравом, который выражался в разнообразных шутках и остротах, сопровождавших всё его существование и бесконечно воспроизводимых обеими бабушками уже при моей бытности. В разгар революции, кажется, году в 1919, он был призван в Белую армию и с ней дошёл до ст. Иловайской, откуда, не испытывая мук совести, через некоторое время дезертировал, насмотревшись, по его словам, на разложение некогда славного воинства и его очевидную обречённость. Тайно воротившись в Ростов, прадед Иван отсиживался до прихода красных на чердаке у своего товарища, где его иногда по ночам посещала супруга, т.е. моя прабабка. Также безо всякого энтузиазма он принял свалившуюся в 1920 году советскую власть, неизменно называя её впоследствии не иначе, как бандитской, о чём имел обширные свидетельства и не менее обширные идеологические споры с мои дедом, бабушкиным мужем. Однажды ночью эта новая власть явилась в наш дом с целью изъятия имущественных излишков в пользу обездоленных классов. Семья не была богатой, но жила далеко не впроголодь, хотя единственным кормильцем был прадед: этого хватало и вообще было совершенно естественным. У наших имелось некоторое количество драгоценностей, как семейных, так и приобретённых, и вот они-то и были предусмотрительно запрятаны в матрас, на котором обычно спала моя в ту пору малолетняя бабушка. Экспроприаторы порылись в шкафах и прощупали все имеющиеся матрасы, кроме того, который следовало. Классовое чутьё на этот раз спасовало перед гнилым мелкобуржуазным гуманизмом: адепты социальной справедливости не стали будить спящую девочку и со словами "нехай дитё спит" опрометчиво удалились, захватив с собой лишь вышитую пелерину - женскую нарядную накидку. Цацки таким образом остались целы;  практически все они были обменены на продукты и иные жизненно неоходимые предметы уже в предвоенные голодные годы. Во время НЭПа прадед приносил зарплату в виде золотых червонцев, на что прабабушка Анастасия иногда ему пеняла: "Ваня, ну хватит таскать домой эти железки! Брал бы, что ли, хлебом....." Ни одна из "железок" также не дожила до моего появления.  Иван Карпович был выраженным носителем традиционного уклада и фундаментальных семейных ценностей, что не мешало ему в молодости производить какие-то шалости на стороне, не всегда остававшиеся тайными. Он дожил до преклонных лет, уважаемый соседями, безмерно любя домочадцев, в особенности внучку, мою будущую мать, и всегда по-доброму скоморошничая по мере сил. Урологическое заболевание привело его к смерти, случившейся незадолго до моего рождения.
         К середине 30-х годов моя бабушка превратилась в стройную барышню привлекательной наружности, имевшую, по её рассказам, успех у кавалеров, среди которых выделялся мой будущий дед. Они были знакомы с детства: жили на соседних улицах и учились в одной школе. Дальние предки моего деда были немцами из Верхней Силезии, неизвестно когда и неизвестно зачем предпочёвшие русские просторы своей европейской родине. Известно лишь, что уже дед моего деда был рождён в Минске, затем каким-то образом семья перебралась на российский юг.  Долгое время бытовавшие в нашей семье упоминания об аристократическом прошлом немецких предков, носивших, якобы, баронский титул, представлялись мне байками до тех пор, пока, наконец, мой сын, в известное время оказавшийся жителем Германии, не предпринял некоторые поиски по части генеалогии. Эти изыскания подтвердили справедливость семейных преданий: дальние дедушкины пращуры, в самом деле, восходили к баронскому роду из Верхней Силезии и по справедливости их фамилии предшествовала приставка "фон".  Между этим установленным фактом и теми отрывочными сведениями о советском периоде жизни предков, которые дед сумел сохранить из рассказов родителей и добыть самостоятельно, лежит полоса неизвестности: целина, имеющая мало шансов быть возделанной. Жизнь в СССР до и во время войны мало располагала к афишированию арийского аристократизма, не говоря уже о тех  неприятностях, с которыми дед и без того столкнулся по причине своей немецкой фамилии, не имевшими, к счастью последствий. Доподлинно известно, что дедушкин отец имел несколько родных братьев и сестру и судьбы их были достойны своего века. Один из этих братьев служил военно-морским офицером царского флота на Балтике, другой имел сан священника; эти двое в 1918 году по вполне понятным причинам эмигрировали в Париж, где их следы безнадёжно потерялись. Следующий брат с большевистским размахом гонял басмачей в Средней Азии и делал это столь успешно, что жизненный путь он окончил в качестве почётного члена ЦК Узбекистана, о чём имеется документ из соответствующего архива. Их сестра, как и упомянутый брат, боролась за советскую власть столь же активно, но, увы, непродолжительно, ибо была схвачена белыми и расстреляна неизвестно где ещё в  Гражданскую. Непосредственно же дедушкин отец был человеком мирным, служа то управляющим именьем у некого графа, то представителем фирмы "Зингер" в Ростове. Его любовь к жене не была вознаграждена взаимностью, поскольку их женитьба была совершена вопреки её воле по настоянию родителей. Смутно помню её, мою прабабушку Шуру, жившую в  маленькой квартире на втором этаже старинного дома неподалёку от нашего. Дед же мой воспринял социальную революцию с воодушевлением, вовремя и совершенно искренне вступая то в комсомол, то в партию большевиков. Бесспорно талантливый, он поступил в Новочеркасский политехнический и успешно его окончил, успев к тому времени жениться на моей бабушке. Казалось, жизнь вполне наладилась, тем более, что в 1937 году родилась моя мать. Но, хоть дед очень пришёлся ко двору бабушкиным родителям, брак не оказался продолжительным, чему я не особо удивляюсь: при всём своём сходстве бабушка и её блистательный супруг были людьми довольно разного темперамента и, полагаю, широты взглядов. Война занесла деда в западную Сибирь, потом на фронт. После войны он нашёл счастье в ином браке и вскорости молодые перебрались в Краснодар насовсем, где дедушка получил хорошую должность. При всём рационализме его натуры в нем совершенно отсутствовала меркантильность в отличии от большинства иных представителей партийной номенклатуры, занимавших, как и он, значительные посты. Его краснодарская квартира, весьма скромная, была начисто лишена даже намёков на какую-либо роскошь или даже претензий на оную, хотя возможности у него были огромными. Зато она была наполнена всяческими подарками к торжественным дням, из которых самым дорогим он считал скромный электрический изолятор на красивой полированной дощечке с дарственной надписью от неких электрических сетей, кажется, тихорецких. Маленький приёмник с аналогичной припиской был перепроважен мне к моей же радости и дедушкиному облегчению. Однажды, когда моей первой жене-виолончелистке попался инструмент, умеренно качественный и условно недорогой, я попросил у него взаймы.  Дед тут же откликнулся, очень быстро прислав перевод на испрашиваемую сумму с весёлой припиской о том, что, не будучи стяжателем, под рукой всей суммы не имел и потому сам одолжился у кого-то, а также с предложением не торопиться с отдачей. Довольно скоро пришло от него и письмо, где, помимо прочего, было сказано, что возвращать деньги не надо вовсе. Будучи почётным пенсионером, членом партии, ветераном войны и пр., дедушка Саша обладал правом ежегодного бесплатного проезда по железной дороге в любой конец страны и обратно, чем широко и с удовольствием пользовался, каждым летом отправляясь то в Прибалтику, то на Байкал, то куда душа ещё пожелает. Однажды он появился у нас дома в своём неизменно спартанском виде: скромный костюм, шляпа, до блеска начищенные туфли да портфель в руке.  Выяснилось, что на сей раз он прибыл прямо с Новой Земли, куда из Ленинграда прихватил его с собой некий капитан торгового судна, оказавшийся, как и дед, фронтовиком.  К чести и мужеству моего деда он ясно и отчётливо разобрался в лавине перемен, свалившихся на всех нас в период развала системы, которой он был предан по-настоящему, частью которой он был всегда и бесчеловечность которой он смог разглядеть и принять своим незаурядным умом, опять же, в отличии от большинства его ровесников. Перестройка застала деда в подмосковном Реутове в весьма скромной квартире, куда я и ввалился однажды с двумя чемоданами продуктов, ибо на ту пору там было почти невозможно купить что-либо существенное, включая подсолнечное масло. Именно там и именно тогда, проведя без малого трое суток наедине со своим дедом, куря и разговаривая с ним ночи напролёт обо всём на свете, я впервые отчётливо понял чего я был лишён и насколько велика могла бы быть роль этого человека в моей жизни, не окажись мы с ним столь разнесены из естественного состояния каждодневного ничем не заменимого общения деда и внука. Ещё одно окно, так и не распахнувшееся на всю возможную ширину и лишь приоткрытое в конце истории. Сам конец же истории примечателен, ибо  в полной мере отражает суть и своеобразие дедовской натуры. У деда Александра был заведён порядок отправлять по праздникам целую кучу открыток, соответствущую такому же количеству адресатов; это были родственники, друзья, сослуживцы, однополчане и вообще великое множество разнообразных знакомых, коих за жизнь накопилось немало. Такая лаконичная переписка помимо прочего имела целью и специфическую статистику: когда от кого-либо из них переставали приходить ответы, дед перемещал адресата из общего списка в иной, куда более печальный. Он вообще был довольно прагматичным человеком и к неизбежности таких фактов относился философски. Предчувствуя скорую смерть, дед заготовил положенное количество открыток с таким, как потом выяснилось, текстом: "Дорогой имярек! Я умер, прошу больше не писать. С пожеланиями долгой жизни Александр Шпедт". После дедушкиных похорон (точнее, кремации, на которой он настоял в завещании, записанном в тетрадке от руки) мы: я, мама, дедушкины приёмные дочь и внучка да его друг-москвич, вместе составившие недлинный список прощавшихся,  выполняя волю покойного, препроводили эти открытки в почтовый ящик, не догадываясь об их содержании.  Нетрудно представить ощущения адресатов, их получивших, в частности, моей дорогой тёти Аллы, дедушкиной племянницы. "Послушай," - говорила она мне: "Дядька всегда был человеком неординарным, но тут..." Таков был мой дед Александр.
          Выбрав хронологический принцип в качестве основного в порядке освещения своих предков по мужской линии и начав, таким образом, с самых дальних, я воротился ко временам, когда на сцене появляется главная из этих фигур: мой отец. Приступаю к этой теме не без сомнений и уж, во всяком случае, куда менее бодро, чем при упоминании поколений иных, ибо речь заходит о моём непосредственном родителе, что подразумевает деликатность особенного порядка. С другой стороны, моя осведомлённость об отце долгое время была очень невысокой, что можно было бы назвать странным, если не вникать в обстоятельства. Они же таковы, что, во-первых, на момент ухода отца из семьи мне было около года от роду и сам я помнить ничего не мог, а, во-вторых, моя милая прабабушка при этом событии в сердцах предала все папины фотографии  огню с большого, надо полагать, ума, как будто пламя и мнимое забвение способны были разрешить весь ворох проблем, связанных с ним, частично лежащих уже в прошлом и, следовательно, никак не подлежащих корректировке, но, что самое существенное, главной из которых был сам факт моего существования.  Известно, что при коллизиях такого рода рассудок присутствует в роли подчинённого и личные амбиции участников драмы, как правило, не позволяют им хоть сколько-нибудь предвосхитить последствия своих естественных на ту пору шагов.  В первые мало-мальски сознательные годы у меня не возникало проблем по поводу моего батюшки за полным отсутствием представлений о нём как таковом. По мере роста и получения разнообразных сведений о мире, в том числе и о механизмах появления на свет человеческих особей, особенно наблюдая при этом вокруг примеры существования семей с полным набором участников обоих полов и возрастов, я стал задаваться закономерными вопросами, известными всем, которые со всей непосредственностью и стал адресовать моим воспитательницам, вызывая в них, без сомнения, чувства противоречивые. Рано ли, поздно ли, но туманные поначалу формулировки со временем свелись к одной, вполне лаконичной: "кто мой папа"  или  "кто мой папа и где он?", тем более, что факт его существования на ту пору у меня уже сомнений не вызывал.  Мои родительницы, коих к тому времени после ухода в мир иной прабабушки оставалось сам-двое, вынуждены были отвечать, с каждым разом всё менее уклончиво, но по-разному. Мама, преодолевая явное нежелание вообще разрабатывать эту тему, была настроена  категорично: отдавая должное некоторым достоинствам моего отца, в целом характеризовала его как человека пустого, пьющего и мало заслуживающего серьёзного разговора. На ту пору у меня, конечно, не могло возникнуть встречного вопроса: как можно было в таком случае вообще полюбить такого малопочтенного господина, тем более, что мой папа не давал поводов не то, что для противоположного, но и какого-либо мнения вообще, так никогда и не представ перед моими всё более заинтересованными глазами. Позиция бабушки существенно смущала либерализмом, вступающим в противоречие с квадратно-гнездовыми декларациями мамы, но одновременно и радовала; мне приятно было слышать, что мой папа был человеком очень неплохим, даже хорошим, весьма одарённым, в особенности по части искусств, и всё было бы совсем замечательно, кабы не его пагубное пристрастие к водке и вину.  В один не самый прекрасный день, который я очень хорошо запомнил, мама принесла в дом печалую весть о том, что моего отца не стало среди живущих. Меня это мало взволновало, если взволновало вообще, учитывая обстоятельства,  разве что интерес к этой теме, на ту пору довольно  опеределившийся, приобрёл характер интриги. Повторяю, что ни одного изображения отца я не видел до тех пор, пока не произошла одна замечательная история, героем которой стала соседка тётя Женя, человек для нашей семьи давно и по-настоящему близкий. Врач-офтальмолог, она вела обычный приём в районной поликлинике, когда в кабинет вошла очередная посетительница; названная ею фамилия позволила тетё Жене предположить, что та является родственницей моего отца, что и подтвердилось. Результатом их общения, помимо улучшения зрения, стало то, что в подошедший вскоре день моего рождения милая тётя Женя вручилала мне подарок, вряд ли поддающийся переоценке: большой фотопортрет папы. Это фото было первым из имеющихся у меня его снимков. Мне было тогда тринадцать лет.  (Реплика в сторону: отчего бы моим замечательным во всех отношениями дамам не сделать это раньше?)   Стоит ли сомневаться в том, что этот портрет немедленно занял самое видное место моей комнаты, где и был с недоумением обнаружен на следующий день мамой, приехавшей из своих Шахт с отчимом  и с подарками ко дню рождения. Её реакция была очень странной и вызвала у меня недоумение, как, впрочем, и у отчима, немедленно отреагировавшего: "Ну что ты: это же его отец!" Долгое время информация о моём родителе поступала ко мне случайными несистематическими путями, покуда, повзрослев, я сам не инициировал ряд шагов по этой части. Было известно, что отец произвёл на свет троих сыновей, из которых я являюсь средним. Первый прорыв состоялся, когда я с большой, надо сказать, лёгкостью, разыскал старшего из нас, Михаила, и встреча эта была волнующей для меня, неожиданной для него, но однозначно радостной для обоих. Следующий шаг я сделал много позже, когда отчётливо почувствовал необходимость найти могилу отца, что и сделал не без некоторого труда, а заодно неожиданно для себя познакомился с младшим из нас, братом Дмитрием, и его матерью - третьей и последней женой папы. Звали ей Римма Евгеньевна.  Вот эта-то женщина, встретив меня более, чем благосклонно в отличии от сдержанно державшейся матери Михаила, отдала мне довольное число отцовских фотографий, впоследствии подкрепив их комментариями. Да простят меня предыдущие папины жёны, но её рассказы, к сожалению, немногочисленные, были лишены сугубо оценочного характера, что было бы простительно. Всяко сказанное ею слово об отце, даже не самое лестное, несло тепло и любовь. Привыкший к иным оценкам, я с удивлением и благодарностью внимал, внимал, внимал...Сказанное не всегда по факту, но с любовью есть сказанное истинное.
         В результате всего этого у меня сложился-таки более или менее цельный образ отца, позволяющий с некоторой долей уверенности говорить о нём, как о человеке почти знакомом.  Часто приходилось слышать, что в имени человека заложена предопределённость - эдакий вектор судьбы. Уж не знаю  насколько это верно, но фамилия моего отца позволяет задуматься и фамилия эта была Согрешилин. Не исключаю, что задуматься в некий момент не мешало бы  и маме. Так или иначе, но Евгений Петрович предпринял три попытки создать семью и нельзя сказать, чтобы они были совсем неудачными: от каждой из жён родилось по сыну. Я - единственный из троих, который носит фамилию матери, поскольку родители не состояли в официальном браке. Однако, похоже, что этим папины достижения на ниве строительства социальной основы общества ограничиваются, поскольку все три семьи оказались нежизнеспособны. Первый брак, как говорят, распался из-за папиного романа с моей матерью, причём прежняя супруга никак не соглашалась дать отцу развод (это к слову об его недостатках; не за них ли шла такая борьба?) Причиной распада двух остальных союзов обе жены однозначно называют отцовский алкоголизм: качество, которое мы, сыновья, получили в наследство в полной мере. Сам же папа таким же точно образом заполучил это счастье от своего родителя, моего деда Петра, слывшего замечательным портным, способным в кратчайшее время соорудить мужские брюки и зачастую столь же стремительно пропивавшим полученный гонорар тут же на закроечном столе. Насколько я знаю, регулярного образования, не считая школы, отец не получил. Работа его состояла в ремонте всякой электрической аппаратуры, по тем временам нехитрой, но и не очень распространённой, а потому, вероятно, отсутствием заказов папа не страдал.  Кажется, эту профессию он освоил самоучкой. Помимо этого батюшка обладал выраженными талантами по части искусства: читал стихи, как-то играл на фортепиано и гитаре, имел приличный слух и неплохой тенор и даже некоторое время служил актёром в новочеркасском драматическом театре, нигде этому, естественно, не учившись. Именно его работа в театре послужила началом одной личной истории, которая самым тесным и фантастическим образом через много лет пересеклась с историей иной, уже лично моей, замкнув тем самым какой-то непостижимый круг и повинуясь совершенно мистической закономерности, о сути которой могу только догадываться. Но это совсем отдельная тема, касающаяся в большей степени меня самого. Что же касается отца, то, по словам его третьей жены, понятия "семья" и "очаг" для него значили очень много; по её выражению, папа был "домашним" человеком. При этом он продолжал пить регулярно и много, будучи уверенным, что алкоголиком  не является и для него не составит слишком большого труда в определённый момент пресечь пагубную зависимость: заблуждение, сколь глубокое, столь и распространённое.  Эта женщина - последняя папина жена - показалась мне человеком мягким, но, по-видимому, настал предел и её терпению, когда она по её же рассказам указала отцу на дверь, обусловив его возвращение только самой решительной трезвостью. Можно лишь догадываться о чувствах, завладевших отцом, хотя немного нужно фантазии, чтобы их представить, в особенности, зная, что за этим последовало. Руководимый, скорее всего, депрессией наряду с отчаянием, при этом, возможно, не без влияния спиртного, он совершил свой свой финальный выход: решив покончить с собой, выпил дихлорэтан. Помещённый в больницу, на следующий день отец почувствовал некоторое облегчение, когда, казалось, опасность начала отступать. Однако в это же самое время он передал всем троим жёнам записки с просьбой привести детей: неуверенность в благополучном исходе или, наоборот, решимость в осуществлении фатального намерения? Никто уже не узнает. Насколько мне известно, ни одна из жён его просьбу не выполнила. Моя мама впоследствии объясняла своё решение тем, что не хотела являть мне отца в том плачевном состоянии, в котором, по её словам, он находился.  Облегчение оказалось недолгим и очень скоро Евгений Петрович умер. 
           Пусть всё, что думали и предпринимали мои родители, остаётся на их совести, как оно, конечно, и есть. Стараюсь смотреть на эти события по возможности беспристрастно, но не могу запретить себе иметь к ним собственное отношение. Скорее всего, поступки людей, на которых выпал удел произвести меня на это свет, были зачастую продиктованы соображениями сиюминутными, недальновидными, в значительной степени эгоистичными: это так по-человечески и так понятно. Я, плоть от плоти их, унаследовавший всё, что уготовано и недопережито ими и, кстати сказать, по сути являющийся урождённым Согрешилиным, - я принимаю их судьбу как часть своей и как замечательный повод и подсказку для размышлений. Всё это верно, правильно, да и сам я при этом как бы молодец, да и всё бы ничего, когда бы не чистый печальный остаток: я никогда не видел своего отца; я никогда его не увижу - ни хорошим, не плохим, ни трезвым, ни во хмелю - никаким. И от этой необратимости мне становится грустно.
          


Рецензии
Прочитала Ваше произведение "По обе стороны окна" ,написано очень откровенно и в настроениях нашего времени:то светло и ярко там ,где "Я" и не очень ,там ,"за окном",где такая сложная жизнь взрослых. И редко,кто не испытал такой же участи,как этот взрослеющий мальчик. Читала с интересом, и ждала красивого ,доброго дядю,как сама,когда-то в детстве,который ,наконец-то,появится там,где"Я",но этого так и не случилось,потому что жизнь не сказка.... С уважением, Татьяна

Татьяна Бабичева 2   05.02.2021 13:20     Заявить о нарушении