С любовью к Анне Ахматовой

Обобщённая стенограмма двух выступлений Жданова была напечатана в газете «Правда» 21 сентября. За два дня до публикации Сталин передал ему короткую записку, в которой назвал доклад превосходным: «Надо поскорее сдать его в печать, а потом ещё выпустить в виде брошюры. Мои поправки смотри в тексте»[24]. В правдинской публикации отмечалось, что рассказ «Приключения обезьяны» отравлен «ядом зоологической враждебности к советскому строю»; в повести «Перед восходом солнца», по словам Жданова, Зощенко изобразил «людей и самого себя как гнусных похотливых зверей». Творчество Ахматовой было расценено докладчиком как «поэзия взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной»:
Основное у неё — это любовно-эротические мотивы, переплетённые с мотивами грусти, тоски, смерти, мистики, обречённости. Чувство обречённости, мрачные тона предсмертной безнадёжности, мистические переживания пополам с эротикой — таков духовный мир Ахматовой[25].
Последующие события Править

Фото из музея Анны Ахматовой
Постановление о ленинградских журналах было опубликовано в «Правде» 21 августа. Через две недели, 4 сентября, Союз писателей СССР исключил из своих рядов Зощенко и Ахматову как литераторов, «не соответствующих в своем творчестве требованиям Устава», согласно которому членство в организации возможно при условии «участия в социалистическом строительстве»[26]. И Анна Андреевна, и Михаил Михайлович утратили право на получение хлебных карточек. Как вспоминала позже актриса Нина Ольшевская, забравшая Ахматову в свой московский дом на Ордынке, некоторые знакомые, стремясь избежать встреч с опальной поэтессой, при её появлении на улице переходили на противоположную сторону. В то же время часть представителей интеллигенции открыто поддерживала Ахматову; в их числе — литературовед Ирина Томашевская, лермонтовед Эмма Гернштейн, поэты Ольга Берггольц и Борис Пастернак, писатель Виктор Ардов и некоторые другие[27].

Подобное произошло и с Зощенко. Как вспоминал впоследствии Леонид Утёсов слова Зощенко: «Мне теперь никто не звонит. Когда я встречаю знакомых на улице, некоторые из них, проходя мимо меня, разглядывают вывески на Невском так внимательно, будто видят их впервые. А недавно я столкнулся в переулке с писателем, хорошо знакомым, и поздоровался с ним. Автоматически. Тот на мгновение остолбенел, потом стремглав перебежал на другую сторону с криком: „Не погуби! Я не знаю тебя!“ Со мной теперь опасно водить знакомство»[28].

В первые же дни после обнародования текста постановления вышел приказ Уполномоченного Совета министров СССР по охране военных и государственных тайн в печати. Первый параграф этого документа касался изъятия из книготорговой сети и всех библиотек страны произведений Михаила Зощенко; второй пункт предписывал «приостановить производство и распространение» стихотворных сборников Анны Ахматовой[29]. Позже, уже в ноябре, цензура предъявила претензии к диафильму «Галоши и мороженое» по сценарию Зощенко. В заключении цензора указывалось, что в этом экранном шоу и дети, и взрослые предстают безнравственными людьми, советская действительность изображается карикатурно, а сам диафильм является пошлым, поэтому плёнка подлежит изъятию[30].

В начале сентября в партийных организациях Ленинграда прошло более пятидесяти закрытых собраний, посвящённых постановлению. Как свидетельствуют отчёты, представленные в вышестоящие инстанции, выступающие требовали ответить на вопросы, все ли книги Зощенко и Ахматовой вынесены из библиотек, какое наказание ждёт сотрудников радио и организаторов эстрадных мероприятий, разрешавших включать в программы чтение произведений этих авторов, почему так долго разрешали «печатать пошлые произведения, портить бумагу» (реплика мастера одного из предприятий Московского района). По словам исследователя Вениамина Иофе, «кампания по травле Зощенко и Ахматовой перешла в идеологическую „массовку“». Год спустя отдел пропаганды и агитации подготовил справку в том, что «вредное влияние Зощенко и Ахматовой успешно преодолевается… Проявление богемы, беспринципных склок и приятельских отношений стали единичными и не влияют на общее направление деятельности писательской организации»[31].

Постановление затронуло и судьбы тех писателей и поэтов, чьи фамилии вскользь прозвучали либо в самом документе, либо в докладах Жданова, — речь идёт о Юрии Германе, Геннадии Горе, Александре Хазине, Владимире Орлове, отлучённых от литературы. Михаил Слонимский, произведения которого отказывались печатать все ленинградские издания, переехал в Москву и жил в разлуке с семьёй в течение семи лет. По словам Константина Симонова, «мы все упомянуты в этом постановлении, даже если там нет наших имён»[32].

Отмена постановления
Осенью 1988 года газета «Правда» сообщила, что Политбюро ЦК КПСС признало постановление «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» от 14 августа 1946 года ошибочным, «искажающим принципы работы с творческой интеллигенцией», и отменило его. По словам историка цензуры Арлена Блюма, в прежние годы власть не желала слышать аргументы о необходимости «реабилитировать» ленинградские журналы: «До этого на все доводы… следовал исчерпывающий и не оставлявший никаких надежд ответ: „Постановления ЦК пока ещё никто не отменял“»[33].
***
Левый марш


(Матросам)

Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Тише, ораторы!
Ваше
слово,
товарищ маузер.
Довольно жить законом,
данным Адамом и Евой.
Клячу историю загоним.
10 Левой!
Левой!
Левой!

Эй, синеблузые!
Рейте!
За океаны!
Или
у броненосцев на рейде
ступлены острые кили?!
Пусть,
20 оскалясь короной,
вздымает британский лев вой.
Коммуне не быть покорённой.
Левой!
Левой!
Левой!

Там
за горами го;ря
солнечный край непочатый.
За голод,
30 за мора море
шаг миллионный печатай!
Пусть бандой окружат на;нятой,
стальной изливаются ле;евой[1], —
России не быть под Антантой.
Левой!
Левой!
Левой!

Глаз ли померкнет орлий?
В старое ль станем пялиться?
40 Крепи
у мира на горле
пролетариата пальцы!
Грудью вперёд бравой!
Флагами небо оклеивай!
Кто там шагает правой?
Левой!
Левой!
Левой!


1918
Может я клевещу на Советскую власть и плохо знаю историю. Это методы борьбы  советской власти с инакомыслием. Много изменилось в настоящем. Что мы знаем о Маяковском, и Баниных, где труды, издаваемые миллиоными тиражами, макулатура, обмене на на томы Ф. КУПЕРА. как относился к НИМ И. БУНИН и его брат, который вместе учился с Маяковским, кого называли студенты"идиот Полифенович".
***
Одно выходное чёрное платье,
Хотите - смейтесь, хотите - плачьте.
- я старомодна, безвкусно одета.
- ну что ж распните меня за это!
 - Голос мой хриплый, стиль заунывный,
Я не меняюсь, вот, что обидно.
Стихов Юбилярам писать не стану,
Не прогинаюсь - горжусь своим станом.
Стих наполняю салонным звоном,
Антинародным и против законным..

***
1966,подмосковный Санаторий.

"Воздуха, воздуха", дайте поэту
Пусть не любви, дайте воздуха, свету.

***

О том, как в 1963 г. был впервые издан «Реквием», через шесть лет в послесловии ко второму изданию рассказал сам издатель — профессор русской литературы в Беркли Глеб Струве [1]. Тогда — 50 лет назад — рассказать об этом более подробно вряд ли представлялось возможным. Мы публикуем 56 фрагментов из писем о первом издании «Реквиема» — 56 лет назад (на самом деле, таких писем, конечно, намного больше; под №56 публикуется свидетельство Лидии Чуковской о «встрече» автора с этим изданием в декабре 1963 г.). Некоторые из писем уже были полностью или частично воспроизведены другими исследователями (прежде всего, Романом Тименчиком), другие — печатаются впервые по оригиналам, найденным в архивах. Признавая субъективность выбора именно этих писем, мы надеемся тем не менее, что история «второго рождения», первой публикации и восприятия «Реквиема» на Западе представлена в них разносторонне и непредвзято (чем объясняется и сам выбор эпистолярного жанра). Письма расположены в хронологическом порядке и цитируются с сохранением авторской пунктуации и орфографии. Купюры сделаны там, где речь идет не о «Реквиеме», либо во избежание излишних повторов.

Эта публикация была бы невозможной без помощи Полины Барсковой, Анны Беспятых, Анны Нижник, Татьяны Поздняковой, Бориса Равдина, Романа Уткина и многих других. Особая благодарность Павлу Трибунскому, любезно предоставившему для ознакомления копии писем Глеба Струве к Геннадию Хомякову из фондов Дома русского зарубежья им. Солженицына (ДРЗ), архивистам Исследовательского центра Восточной Европы (Forschungsstelle Osteuropa) в Бремене, Кэрол Лиденхам (Carol Leadenham) за разрешение использовать материалы из архива Глеба Струве в Гуверовском институте (Hoover Institution Archives, © Stanford University) и Робин Фойер Миллер за поддержку проекта, посвященного ее родителям Кэтрин и Льюису Фойер. Публикация осуществлена при поддержке Городского нью-йоркского университета (CUNY Research Foundation) и Фонда Александра фон Гумбольдта (Alexander von Humboldt-Stiftung).

* * *

С середины 1930-х до конца 1962 г., «Реквием», как известно, жил лишь «устно», в памяти автора и ее ближайших друзей. Вспоминая «прекрасный и горестный» ритуал тех лет, Лидия Чуковская описывает атмосферу «застенка», которую «Реквием» создавал сам и результатом которой являлся:

Анна Андреевна, навещая меня, читала мне стихи из «Реквиема» тоже шепотом, а у себя в Фонтанном Доме не решалась даже на шепот; внезапно, посреди разговора, она умолкала и, показав мне глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш; потом громко произносила что-нибудь светское: «хотите чаю?» или: «вы очень загорели», потом исписывала клочок быстрым почерком и протягивала мне. Я прочитывала стихи и, запомнив, молча возвращала их ей. «Нынче такая ранняя осень», — громко говорила Анна Андреевна и, чиркнув спичкой, сжигала бумагу над пепельницей [2].

17 ноября 1962 г. на страницах журнала «Новый мир» появился «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, «раскрепостивший» множество других рукописей о Гулаге и сталинском терроре, но фактически закрывший им дорогу к читателю на родине. На волне публикации этого произведения в официальной советской печати даже Ахматова, никогда прежде не решавшаяся предать текст «Реквиема» бумаге, теперь, по выражению Романа Тименчика, осмелилась не только его «рассекретить» [3], но и послать в тот же журнал, который напечатал Солженицына. «Раскрепощение» «Реквиема» произошло в декабре 1962 г. в московской квартире Ники Глен, литературного секретаря Ахматовой:

Самым важным для «ахматоведения» событием тех месяцев, что Анна Андреевна провела на Садово-Каретной, было, вероятно, «раскрепощение» «Реквиема». К сожалению, я ничего тогда не записала и помню все только в самом общем виде: и что Анна Андреевна очень волновалась, и что я, переписывая эти великие стихи на машинке, понимала значительность происходящего — ведь полный «Реквием» впервые из памяти (его знали наизусть Ахматова и несколько ее ближайших друзей) переходил на бумагу. И в те же дни (вероятно, это был декабрь 62-го) Анна Андреевна сама захотела прочесть «Реквием» на магнитофон. Помню еще, как обсуждалось, предлагать ли «Реквием» для публикации (речь шла о «Новом мире») [4].

Более точную дату можно восстановить по дневнику Юлиана Оксмана — литературоведа, бывшего узника Колымы, сыгравшего ключевую роль в передаче «Реквиема» на Запад. 9 декабря 1962 г. Оксман записал, что накануне навещал Ахматову у Ники Глен (где застал Чуковскую и Эмму Герштейн):

Разговор начался с предложения Анны Андреевны посмотреть впервые объединенный в законченный цикл знаменитый «Реквием». Он впервые только вчера и переписан на машинке, снабженный двумя предисловиями — прозаическим и стихотворным. <…> Но самое странное — это желание А. А. напечатать «Реквием» полностью в новом сборнике ее стихотворений. С большим трудом я убедил А. А., что стихи эти не могут быть еще напечатаны... Их пафос перехлестывает проблематику борьбы с культом, протест поднимается до таких высот, которые никто и никогда не позволит захватить именно ей. Я убедил ее даже не показывать редакторам, которые могут погубить всю книгу, если представят рапорт о «Реквиеме» высшему начальству. Она защищалась долго, утверждая, что повесть Солженицына и стихи Бориса Слуцкого о Сталине гораздо сильнее разят сталинскую Россию, чем ее «Реквием» [5].

Интуиция не подвела Оксмана: «Реквием» был действительно исключен и из сборника «Бег времени» (1965), который уже тогда обсуждался, но вышел лишь через три года, и отклонен редактором «Нового мира» Александром Твардовским [6]. Но если «Реквием» попал к Твардовскому вскоре после публикации Солженицына, то повесть Чуковской «Софья Петровна» — одновременно с «Иваном Денисовичем». «Твардовскому мужика подавай», — записала Чуковская разговор с Ахматовой 29 декабря 1962 г., — «а “Софья Петровна” горожанка, полуинтеллигентка. Ему это неинтересно. Его интересует деревня. — “Реквием” тоже не деревня, — сказала Анна Андреевна» [7]. Отвергнутый в «Новом мире», «Реквием» стал циркулировать в самиздате — к концу года уже в количестве «тысяч» копий [8].

В послесловии ко второму изданию «Реквиема» Глеб Струве признался, что впервые услышал о нем в конце 1962 г. «от одного моего знакомого (иностранца), который с А. А. встречался и которому она эту вещь читала» [9]. Машинопись «Реквиема» попала в Калифорнию весной 1963 г., с пометой «о том, что в январе <...> рукопись стихов была передана в Новый Мир и журналом отвергнута. Вероятно, после этого “Реквием” и стал ходить по рукам» [10]. Тайным знакомым Струве был Мартин Малиа — ученик Исайи Берлина, профессор русской истории в Беркли (с 1958 г.) и автор монографии о Герцене. В 1962 г. Малиа поехал в СССР по программе научного обмена, где познакомился не только с Ахматовой, но и с другими литераторами, включая Чуковскую и Оксмана, чью переписку со Струве на протяжении последующих месяцев он инициировал и поначалу фактически осуществлял [11]. Уже 23 марта 1962 г. Малиа писал Струве из Москвы: «Вы, несомненно, получите для публикации кое-какие ненапечатанные материалы А.А.А. (не от нее самой, а от Оксмана)» [12], но речь тогда шла не о «Реквиеме», а о других материалах для собрания сочинений Ахматовой, над которым Струве работал вместе с Борисом Филипповым, директором вашингтонского издательства Международное литературное содружество (Inter-Language Literary Associates). 12 октября 1962 г. Малиа сообщал, что передал Ахматовой привет от Бориса Анрепа, адресата ее известного стихотворения «Мне голос был. Он звал утешно…» (1917), с которым Струве состоял в переписке: Ахматова была не только рада, но и сама «передает ему ответный привет» [13]. Наконец, уже после выхода «Ивана Денисовича», 6 декабря 1962 г. Малиа конфиденциально сообщал, что Ахматова «впервые записала цикл стихов, “Реквием”», некоторые из которых «она мне читала» [14], из чего следует, что «Реквием» был впервые записан не позднее 6 декабря 1962 г., (а не 8-го, как указывал Оксман). Однако «весна», наступившая после XXII Съезда Партии и увенчавшаяся публикацией Солженицына, уже сменялась новыми заморозками, о чем Оксман информировал Струве на следующий же день после «погрома», учиненного Хрущевым в Манеже 1 декабря: «Я полагаю, что и “весна”, которой поверили после опубликования нескольких антисталинских произведений в стихах и в прозе, оказалась иллюзорной. История с выставкой “30 лет работы Московских художников” подтверждает мой диагноз» [15].

Малиа уехал из России в январе 1963 г., но в феврале в Москву отправился другой коллега Струве по Беркли, философ и социолог Льюис Фойер, в сопровождении жены Кэтрин Фойер (она прилетела на месяц позже) и пятнадцатилетней дочери Робин. Кэтрин заканчивала диссертацию о Толстом в Колумбийском университете и собиралась поработать с рукописями писателя в Ясной Поляне. До отъезда в Москву Кэтрин встречалась со Струве, чтобы обсудить научные планы. Именно ей Струве и поручил встретиться с Оксманом, получить от него рукопись «Реквиема» и выслать ее дипломатической почтой в Калифорнию. Выбор Кэтрин на роль «курьера» был не случаен: по логике Струве, молодая аспирантка, пишущая диссертацию о Толстом, к тому же в другом университете, не должна была привлечь внимания властей и не представляла большого риска для Оксмана. Льюис Фойер вспоминал, что, когда во время одной из встреч с Оксманом, он передал ей машинопись «Реквиема»,

Кэтрин тогда уже решила нелегкую задачу: как переправить в Америку бесценную копию ахматовской поэмы. К счастью, она вспомнила, что ее бывший однокашник по учебе в Русском институте Колумбийского университета стал сотрудником госдепартамента и служил в американском посольстве в Москве. Он был литературоведом, но хорошо разбирался и в политических делах. Конечно, я как ученый, приехавший по обмену в АН СССР, мог отправлять свои письма с дипломатической почтой, но бывший соученик Кэтрин любезно предложил свое содействие в том, чтобы послать новую поэму Ахматовой по еще более надежному каналу. Кэтрин запечатала «Реквием» в конверт и адресовала письмо Глебу Струве в Беркли. Так, под защитой дипломатической неприкосновенности, поэма попала в Соединенные Штаты [16].

5 июня 1963 г. Кэтрин с дочерью уезжали поездом из Москвы через Ленинград в Хельсинки (Льюс задерживался на несколько дней в Москве). Через два дня на советско-финской границе КГБ конфисковало у Кэтрин записную книжку с записями ее бесед с Оксманом, а в августе того же года в квартире Оксмана был устроен обыск и вместе с вырезками из эмигрантских газет и журналов конфискованы письма Струве. Следствие выявило связи Оксмана с Малиа, через которого, согласно справке КГБ, зачитанной при исключении Оксмана из Союза писателей, он «установил нелегальную переписку с проживающим в Америке белоэмигрантом — профессором русского языка Калифорнийского университета — Глебом Струве» [17]. Но «Реквием» уже был в Калифорнии.

Все лето 1963 года я продолжал «сидеть» на этом произведении, почти ни с кем не делясь не только им, но даже и сведениями о нем. Но отдавал себе отчет в том, что, раз начав ходить по рукам, «Реквием» будет переписываться и может распространяться в неверных списках <...>. В сентябре 1963 года, будучи в Мюнхене, я затронул вопрос о публикации в разговоре с Г.А. Хомяковым, руководителем издательства ТЗП, но и ему я не сказал, о каком произведении идет речь. 21 октября 1963 года машинопись была получена Г.А. Хомяковым от меня, а 27 ноября «Реквием» был выпущен типографией. Таким образом, со времени получения его из России прошло не менее полугода [18].

На самом деле, «впервые о наличии в его руках литературного материала “первоклассного интереса и ценности” без указания автора и названия Струве сообщил Хомякову в письме от 6 июля 1963 г.» (хотя речь тогда шла еще не об отдельном издании, а о публикации «Реквиема» в альманахе «Мосты» (1958-1970), выходившим в Мюнхене под редакцией Хомякова) [19]. 4 октября 1963 г. Струве писал в Мюнхен, что готов взять на себя все расходы, и что если издание не только окупится, но и принесет прибыть, деньги должны пойти на дальнейшее издание «Мостов» — ведь «переправить что-либо автору едва ли будет возможно» [20]. Такая возможность представилась Струве лишь в июне 1965 г. при встрече с Ахматовой в Англии, куда она приехала получать почетную степень Оксфордского университета.

Тем временем на Запад стали проникать другие варианты поэмы, которые, хотя и отличались от машинописи, полученной Струве от Оксмана, могли опередить мюнхенское издание. Один такой список оказался в руках Романа Гринберга, редактора нью-йоркского альманаха «Воздушные пути», где в 1960 и 1961 г. была впервые — в двух разных редакциях — опубликована «Поэма без героя» Ахматовой. Но если Гринберг от публикации «Реквиема», в конце концов, отказался, то другой неавторизованный вариант все же был напечатан в декабре 1964 г. в журнале «Грани» во Франкфурте. В письме редактору этого журнала Наталье Тарасовой от 24 декабря 1964 г. Струве указывал на многочисленные расхождения между опубликованным ею вариантом и тем, который Ахматова отправила в «Новый мир» и который был положен в основу мюнхенского издания. Полученная «Гранями» рукопись, согласно Тарасовой, поставила ее перед непростым выбором:

или манускрипт исправлять по Вашему, в котором я гораздо более была уверена <…>, или же давать в том виде, в каком мы получили из России. <> А ведь для нас этот факт хождения в списках Ахматовских стихов — тоже важный. <…> Для фиксирования российской современности во всем ее объеме и Вы и я выполнили каждый свою функцию. Так история и будет рассматривать наши издания Реквиема — Ваш как классический образец, граневский как «полуфольклорный» [21].

Негодование Струве по поводу выхода «Реквиема» в «Гранях» было, конечно, вызвано не только текстологическими разночтениями, но и известной связью этого журнала с Народно-трудовым союзом российских солидаристов (НТС) — наиболее одиозной эмигрантской организацией в глазах советских властей, за сотрудничество с которой автору почти неизбежно грозили неприятности. Действительно, если мюнхенское издание «Реквиема», несмотря на некоторые опасения Ахматовой и ее друзей, было, похоже, властями проигнорировано, то когда выяснилось, что годом позже «Реквием» опубликован в «Гранях», Ахматову навестил представитель ленинградского отделения Союза писателей:

Ну пришел и говорит: «Анна Андреевна! что же это такое?» И показывает № журнала «Грани», в котором напечатан мой «Реквием», а на последней странице Бог знает что: инструкции, как пересылать рукописи, кому пересылать и какие-то призывы [22].

Этот разговор состоялся незадолго до поездки Ахматовой в Англию в июне 1965 г. (через полгода после ее путешествия в Италию в декабре 1964 г. для получения премии «Этна-Таормина») [23]. В Лондоне, Оксфорде и Париже, куда она полулегально приехала после оксфордских торжеств, Ахматова встретилась со старыми друзьями, которых не видела почти полвека, и оказалась лицом к лицу с теми, кого друзьями отнюдь не считала. Многие из них написали об этом воспоминания. Ради личной встречи с Ахматовой в Англию вылетел и Глеб Струве. Результатом его бесед с Ахматовой стал окончательный вариант «Реквиема», включенный в первый том ее «Сочинений» (1965) и переизданный в Мюнхене в 1969 г. Пребывание Ахматовой в Англии и Франции всколыхнуло русскую эмиграцию, ведь споры о «Реквиеме» не утихали на Западе уже полтора года.


Эмиграция читает «Реквием»: проблема эпиграфа
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
1961

Идея взять эпиграфом к «Реквиему» эти четыре строки из другого, тогда еще не напечатанного стихотворения («Так не зря мы вместе бедовали…», 1961) принадлежала Льву Копелеву, навестившему Ахматову в начале декабря 1962 г. у Ники Глен, «которому она это стихотворение прочла, и Ахматова в ту же минуту согласилась» [24]. Таким образом, эпиграф — не только самый «молодой» текст всего цикла, но и своего рода финальный аккорд в отношениях Ахматовой с эмиграцией. Если сам «Реквием» служил пощечиной сталинизму, то эпиграф к нему — ударом едва ли не меньшей силы по самосознанию тех, кто в разное время и при разных обстоятельствах оказался «под чуждым небосводом».

История непростых отношений Ахматовой с эмиграцией в полной мере отражает ту пропасть, которая пролегла между «двумя Россиями» после 1917 г. Именно тогда Ахматова впервые заявила о своей гражданской позиции «равнодушно и спокойно» в известном стихотворении, обращенном к Борису Анрепу, который «уехал в Лондон с первым поездом после революции Керенского» [25] и которого Ахматова снова увидела лишь через 48 лет:

Мне голос был. Он звал утешно.
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный.
Оставь Россию навсегда».
<...>
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.

Адресованные другу и написанные на его отъезд из России, эти стихи Ахматовой столь же личные, сколь и гражданские: голос Анрепа в них обезличен и «обобщен» как коллективный призыв всех тех, кто уехал, к тем, кто остался, — призыв не только неприемлемый, но и «недостойный».

Через пять лет тот же мотив прозвучит в другом стихотворении, написанном в последний год Гражданской войны, когда уже ни у кого не оставалось сомнений, что в течение последующих десятилетий русская культура будет разделена на «советскую» и «эмигрантскую». В этом тексте решение Ахматовой остаться и укор тем, кто уехал, звучат еще более резко, гордо и бескомпромиссно. «Голос», утешно звавший оставить Россию, здесь перерастает в «грубую лесть», а эмигранты — в тех, «кто бросил землю / На растерзание врагам». Не тот, кто остался, а тот, кто уехал, «вечно жалок <...> / Как заключенный, как больной»; это их хлеб «полынью пахнет» и их дорога «темна». Еще более гордо в этом контексте звучит отказ Ахматовой не только внимать «их грубой лести», но и делиться с ними своими песнями:

Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.

Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной,
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.

А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.

И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час;
Но в мире нет людей бесслёзней,
Надменнее и проще нас.

Еще через двадцать лет в эвакуации в Ташкенте Ахматова напишет «Мужество», которое 8 марта 1942 г. будет опубликовано в «Правде». Как бы в ответ на стихотворение Мандельштама «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма...» (1931), Ахматова переводит его в другой исторический контекст: «русская речь» здесь рифмуется с «под пулями лечь», а «русское слово» — с «остаться без крова». Суровый смысл мгновенно угадывался в этих незамысловатых рифмах, обращенных к читателю не только на родине, но и в эмиграции:

Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.

Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова,
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.

Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки.

Официальные советские критики не без некоторых оснований утверждали, что поэзия Ахматовой обрела гражданскую ценность и зазвучала как воистину всенародный голос в военные годы [26]. Но именно гражданская лирика Ахматовой и вызывала наибольшие подозрения, а порой и открытое неприятие в определенных кругах русской эмиграции. Объяснялось это, конечно, не только эстетической формацией эмигрантов первой волны, для которых Ахматова была, прежде всего, поэтом Серебряного века, но и биографией тех, кто во время войны «оказался на Западе». В ряде писем, публикуемых ниже, речь идет об отдельных стихотворениях «Реквиема», впервые появившихся в профашистских русскоязычных газетах военных лет, с которыми авторы этих писем сотрудничали. Например, 4 декабря 1963 г. Борис Филиппов писал Хомякову, что «Уводили тебя на рассвете…» и «Тихо льется тихий Дон…» «были опубликованы во время немецкой оккупации в русской печати Риги и Берлина» [27], а через полтора месяца уточнял в письме Глебу Струве, что второе стихотворение «было, кажется, напечатано <…> в статье Н. Анина. Насколько я знаю, это — поручик РОА — Давиденков, сын знаменитого хирурга» [28]. Студент-биолог Ленинградского университета, Николай Давиденков (1916-1950) был арестован в 1938 г. и осужден по делу «Ленинградской студенческой террористической организации» вместе с сыном Ахматовой Львом Гумилевым, но вскоре оправдан и освобожден. 14 августа 1939 г., узнав от самой Ахматовой о том, что ее сына этапируют в лагерь, Давиденков собрал для него теплые вещи, а ранним утром пошел вместе с Чуковской к «Крестам» занимать очередь для Ахматовой, которая должна была прийти позже [29]. В этих очередях Ахматова провела «семнадцать месяцев»: именно там «женщина с голубыми губами» спросила ее: «“А это вы можете описать?” И я сказала: “Могу”». Давиденков был одним из тех, кому Ахматова читала части «Реквиема» (вероятно, еще до ареста, либо между выходом из тюрьмы и призывом в армию). В самом начале войны он попал в плен, после чего его публикации стали появляться в профашистской русскоязычной печати. 21 августа 1943 г. в газете «Парижский Вестник» вышла статья Давиденкова (под псевдонимом) «Ленинградские ночи», в которой он опровергал распространенное в эмиграции мнение о «молчании» Ахматовой в годы террора, приводя в пример «Тихо льется тихий Дон…»: «Кто не хотел, тот — не молчал. Не молчала и Анна Ахматова, давшая России именно в последние годы блестящие волнующие строки» [30]. Стихотворение из будущего «Реквиема» воспроизведено Давиденковым целиком по памяти с незначительными расхождениями лишь в пунктуации и с перестановкой пятой и шестой строк. Но заканчивалась статья Анина-Давиденкова так: «Хочется <…> [ч]тобы мы, оглянувшись назад, на свою утраченную молодость, увидали героические усилия одиночек пронести святое святых русской культуры сквозь черную ночь жидовского ига в завтрашний сверкающий день» [31].

Раскрывая имя Давиденкова, Филиппов, однако, умалчивает, что 2 сентября 1943 г. сам цитировал четверостишие из другой части «Реквиема» («Приговор») в качестве эпиграфа к своей статье «Как напечатали Ахматову», опубликованной в выходившей на территории оккупированного немцами Пскова газете «За родину» (сам Филиппов во время оккупации находился в Новгороде). [Газета «За родину» выходила в Риге, но вплоть до начала 1944 г. из рекламно-пропагандистских соображений местом ее издания значился «Псков». Филиппов во время оккупации находился в Новгороде, затем во Пскове, затем в Риге, недолго в Таллине — сообщил Борис Равдин]. Эта статья, подписанная настоящим именем автора (Борис Филистинский), посвящена довоенному сборнику Ахматовой «Из шести книг» (1940), который, согласно пересказываемому в статье слуху, был издан «с небывалой в Советской России быстротой» по личному приказу Сталина, о чем его якобы попросила дочь Светлана, которую великий вождь всех времен и народов как-то раз застал за чтением ранней лирики Ахматовой. Затем, продолжает Филиппов, «Ахматову опять перестали печатать. <…> А теперь под угрозой гибели сына в когтях НКВД, — Ахматова снова пишет — пишет надутые, фальшивые агитки… Чего не сделаешь для спасения своих детей! Скверно, но понятно» [32]. О каких именно «надутых, фальшивых агитках» идет речь, Филиппов не пишет, но вряд ли приходится сомневаться, что такие стихи Ахматовой, как «Мужество», могли оставить его равнодушным. Вероятно, и через 20 лет, когда Филиппов уже давно жил в Вашингтоне, а «Реквием» вышел в Мюнхене, поэма Ахматовой не могла не воскресить в памяти прошлое. Не могло не преследовать прошлое и Владимира Маркова, для которого Ахматова в «Реквиеме» «просто шлепнулась с пьедестала», ведь «[в] таких стихах надо было забыть, по-моему, вообще о своем горе, а говорить о русском горе только» [33].

Не вполне однозначной была реакция на эпиграф к «Реквиему» и у эмигрантов первой волны, переживших немецкую оккупацию во Франции. Обозревая советские публикации в газете «Русская мысль», Аркадий Слизской писал не без горечи, что «те, кому суждено умереть вдали от родины, обычно просят бросить в их могилу щепотку родной земли, что может показаться излишней сентиментальностью “бесслезным людям”» [34]. Речь идет о стихотворении Ахматовой «Родная земля» (1961), которое — вместо «Реквиема» — вышло в январском номере «Нового мира» за 1963 г. с эпиграфом «И в мире нет людей бесслезней, / Надменнее и проще нас» (из стихотворения «Не с теми я, кто бросил землю…», 1922). В этом контексте становится более понятным отклик на «Реквием» Артура Лурье: «подделка» [35]. Роман Гуль, редактор нью-йоркского «Нового журнала» (напечатавший, в частности, «Софью Петровну» Чуковской, «Колымские рассказы» Шаламова и множество других контрабандных рукописей из СССР), признает, что в «Реквиеме» Ахматова перешла «от камерности — к всероссийскому голосу». Но «если осознанный выбор родины, а не свободы, сделанный еще в 1917 году», согласно Гулю, «надо признать героическим», то не менее осознан,

а может быть и более героичен <...> был выбор другой большой русской поэтессы Зинаиды Гиппиус. Гиппиус тогда же выбрала: разрыв с родиной во имя свободы. <...> И это был героизм еще потому, что уходившие от родины твердо знали, что без родины они встретят только чужие пороги и горечь хлеба изгнания. Я думаю, — нехорошо, что Ахматова в свое время писала об ушедших довольно-таки надменно <...> хотя бы уж потому, что для изгнанников Ахматова-поэт всегда была дорога и кроме любви и чувства восхищения они ей ничем не платили, хотя Ахматова писала и об этом: «их грубой лести я не внемлю — им песен я своих не дам». Ждановщина, принуждение восхвалить «отца народов», аресты и расстрелы близких, все это было — «там где мой народ, к несчастью, был». То, что жизнь без родины всем трагически тяжела, не должно бы было быть темой надменных стихосложений [36].

Отказываясь полемизировать с Ахматовой по поводу эпиграфа, Георгий Адамович отстаивает правомочность обеих позиций и напоминает читателю:

Россия — понятие не географическое и уж никак не политическое: эмиграция в прошедшие сорок пять лет была неотъемлемой частью России и напомнила, сказала многое, о чем сказать было необходимо и что в московских условиях замалчивалось, отрицалось или осмеивалось. Мы совсем не оттого прожили свою жизнь и, конечно, умрем на чужой земле, что предпочли быть «под защитой чуждых крыл». Не оттого и не для того. Я уверен, что Ахматова это понимает. Если она утверждает, что выбор ее был продиктован ей совестью, то должна бы признать, что без всяких сделок с совестью можно было счесть единственно верным и другое решение [37].

Косвенным откликом на «Реквием» была речь священника Александра Шмемана на панихиде по Ахматовой в Нью-Йорке 13 марта 1966 г., которому, похоже, впервые удалось найти такую интерпретацию эпиграфа, которая бы не обостряла полувековой идеологический спор между эмиграцией и метрополией, а указывала бы на возможность примирения:

[С]тихи эти совершенно свободны от какой бы то ни было «идеологии». Идеологический подход к родине — это подход мужской, и таков был, по существу, всегда подход к ней в русской поэзии <...>. [Т]акой идеологический подход может не только оправдать, но сделать нравственно неизбежным и необходимым уход, ибо уход этот — ради родины, во имя ее — есть проявление верности ей. Но в том-то все и дело, что для Ахматовой такого выбора не было, ибо она не «относится» к России, а есть как бы сама Россия, как мать не «относится» к семье, а есть сама семья. Отец и муж могут уйти из дома на время, ради семьи, чтобы издалека помогать ей. Но мать не может уйти, потому что без нее нет семьи, и нечему помогать. Вот такой матерью и женой, одной из миллионов таких матерей, которым нельзя уйти, и была Ахматова <...> И потому, повторяю, связь Ахматовой с Россией не «идеологическая», это не вера в ее миссию, не вдохновение ее славой, это всегда — простое биение сердца, жизнь вместе, самоочевидность нерасторжимого единства. <…> Голос не о России, а голос самой России, ее воздух, ее правда, ее свет [38].

Опубликованный в Мюнхене в 1963 г., «Реквием» еще четверть века жил «под чуждым небосводом», пока наконец не был издан дома лишь в 1987 г. Но «горизонты читательских ожиданий» в эмиграции, едва ли не зеркально противоположные советским, все же стали смещаться намного раньше, чем в официальной печати на родине. Эпиграф к «Реквиему» послужил и «эпиграфом» к книге Ефима Эткинда «Записки незаговорщика». Оказавшись в эмиграции вслед за Бродским и Солженицыным, Эткинд столкнулся с противоположной, но «увы, не менее ложной», чем советская, интерпретацией стихов Ахматовой — «Это не внутренняя эмиграция, а соучастие. Соответственность» [39]. К началу 1970-х старшее поколение эмиграции, ставшее первым читателем книги под названием «Реквием», встретилось лицом к лицу с литераторами Третьей волны, которые привезли с собой не только новые контрабандные рукописи, но и принципиально иное знание советской культуры и языка, малодоступное тем, кто уехал в 1920-е гг. и не имел возможности ни участвовать, ни быть свидетелем жизни в советской России…
***
Недалеко от Марьинского дворца, с пятилетней Анной ГОренко, произошёл любоы ный случай, она нашла в парке заколку в форме лиры. На вопрос к няне, что это значит, та почему то сказала :" это значит, ты станешь поэтом!" Писать стихи она стала уже в 11 лет.
.. Значит, однако ты станешь поэтом!
Может булавка сказать нам об этом.
Найдена в парке она, в форме лиры,
Вот инструмент необычный, красивый.
***
Слагаю я обычные стихи
***

Чарли Чаплин, Крейцеева соната Толстого и Эйфелева башня.
Мы родились все вместе в один год
Зимой 1894 семья ГОренко в Киеве:мама на сносях, папа, сестры, брат и няня
Вокзал-крещатик29,гостиница Интернациональ, 40 копеек, столько стоил этот рейс на извозчике.
***

Лев Шилов
Звучащее собрание сочинений Анны Ахматовой

Осип Мандельштам писал, что стихи Ахматовой "сделаны из голоса, составляют с ним одно целое". В своем знаменитом стихотворном портрете Ахматовой ("Вполоборота, о печаль…") он говорит, что этот голос "души расковывает недра". Мандельштам справедливо утверждал, что те счастливцы, которые слышали ахматовское чтение, "богаче будущих поколений, которые его не услышат". Однако звукозапись внесла в это утверждение существенную поправку.
Первый раз авторское чтение Анны Ахматовой было записано С.И. Бернштейном в Институте живого слова в Петрограде ранней весной 1920 года. Ахматова прочитала тогда небольшую, строго продуманную подборку своих произведений, среди которых были и стихи из чрезвычайно популярного в те годы сборника "Четки" (в том числе "Перо задело о верх экипажа…"), отрывки из ранней поэмы "У самого моря" и звучные, величественные строки стихотворения, получившего в те годы большой общественный резонанс.
Ахматовскую манеру чтения профессор Бернштейн, воспользовавшись удачной формулой Георгия Чулкова, определил как "стиль скорбного воспоминания". При этом он отмечал, что такой стиль так же как и "насыщенный ораторский пафос Есенина, театрально-трагический пафос Мандельштама… надо признать особенностями декламации этих поэтов в гораздо большей степени, чем свойствами их поэзии". (Бернштейн С.И. Эстетические предпосылки теории декламации. // Поэтика. - Л., 1927. - С. 44.)
Позже, когда под руководством С.И. Бернштейна я занялся переписью фоноваликов из его коллекции, он обратил мое внимание на такую особенность чтения Ахматовой, как интонационная завершенность произнесения каждого слова или словосочетания в стихотворной строке. В этом отношении (и только в этом) ее декламация может быть сопоставлена с чтецкой манерой Маяковского. Профессор Бернштейн предположил также, что, судя по типу декламации Ахматовой, время звучания читаемых ею стихотворений должно оставаться неизменным вне зависимости от обстоятельств чтения. Эта догадка полностью подтвердилась, когда мы сравнили звукозаписи одного и того же стихотворения, отделенные друг от друга сорока двумя годами. Время их звучания совпало до секунды!
(Теперь, когда общий хронометраж ахматовского звукофонда, собранного в Литературном музее и содержащего разные варианты чтения одних и тех же произведений, приближается к восьми часам, появилась возможность уточнить наблюдение С.И. Бернштейна. В целом оно оказалось верным, хотя и выяснилось, что при абсолютной повторяемости интонационного рисунка время звучания одного и того же текста может колебаться в пределах нескольких секунд).
Ахматвоские записи, сделанные С.И. Бернштейном на восковых валиках парлографа (разновидность фонографа), дошли до наших дней в плохом состоянии. Их перепись, произведенная в начале 1965 года в фонотеке Союза писателей СССР, где я тогда работал, технически получилась не совсем хорошей. Особой надобности в демонстрации Ахматовой этих фонограмм не было, но зато у меня появился не столько повод, сколько предлог для поездки к ней в Комарово, небольшой поселок Литфонда, где она тогда жила.
Мне не раз объясняли, что нужно идти от станции направо по диагонали до сельмага, потом по сосновой просеке налево и там, где кончаются большие дачи, будет несколько финских домиков, а на самом, пожалуй, неухоженном участке стоит "Будка", как это строение называла сама Ахматова. Так все и оказалось.
Никогда я не видел человека одновременно столь величественного и столь простого.
Привезенная мною старая фонограмма, казалось, мало заинтересовала Анну Андреевну. Во всяком случае, я не заметил у нее того интереса, с каким обычно человек слушает запись своего голоса, свою "голосовую фотографию", да еще сделанную так давно.
Думая, что эта незаинтересованность происходит оттого, что запись столь несовершенна, я напомнил, что сделана она была на очень примитивном аппарате и много лет назад.
- Нет, мне всегда не везло с записями, - сказала Ахматова. - Всегда что-то случалось. Один раз - даже бомбежка. Во время войны Радиокомитет делал эту запись в квартире Зощенко. (Я знал, что Зощенко в то время много работал для радио, но почему запись делалась именно в его квартире, спросить не решился). И вдруг обстрел!
Потом Ахматова спросила:
- А что же вам прочитать? Может быть, вы сами отберете?
Анна Андреевна дает мне лежащую на столе между витыми свечами в старинных подсвечниках большую папку со стихами (позже я понял, что это был машинописный экземпляр "Бега времени" - книги, которая тогда готовилась к изданию), я листаю эту кипу и не знаю, на чем остановиться.
- Давайте запишем то, что вы хотите, - предлагаю я.
- Но, может быть, они вам не подходят? - спрашивает Ахматова.
Это говорится спокойно и не то что покорно, но привычно к тому, что и как отбирали радиоредакторы для ее в то время еще редких передач. И вместе с тем с некоторым оттенком снисходительности. На мой протестующий возглас следует ее примиряюще-великодушная реплика (сохранившаяся на пленке):
- Что ж, бывает, бывает…
Я выбираю стихотворений двадцать.
- Я не могу так много! - говорит Ахматова.
Сегодня, вслушиваясь в ее жалобную, почти молящую интонацию, зафиксированную магнитофоном, я краснею за свою настойчивость, но и радуюсь тому, что записано было действительно много и, главным образом, по выбору самой Ахматовой.
Может быть, отчасти потому, что это был особый день - 9-е мая, Ахматова прочитала несколько стихотворений из цикла "Ветер войны", которые, насколько мне известно, она в последние годы на магнитофон не записывала.
Еще она выбрала отрывки из "Поэмы без героя" и целиком - большой цикл "Полночные стихи". Почти полностью он был написан ею двумя годами раньше, но завершающее стихотворение - совсем незадолго до записи, в начале 1965 года. Теперь Ахматова считала цикл вполне законченным и, вероятно, поэтому решила его прочесть.
Интонационно декламация Ахматовой сильно отличается от ее разговора. Она читает более низким голосом, несколько отрешенно и торжественно. Голос ее удивительно красив, полнозвучен, "виолончелен", богат тембровыми оттенками. Чувствуется, что она сама хорошо его слышит и мастерски им управляет. Каждое слово произносится с какой-то особой весомостью. Редки, но очень выразительны отступления от общего напевного ритма, когда в более разговорной манере Ахматова как бы передает свое отношение к изображаемому. Звучание некоторых стихотворений отличается повышенной музыкальностью, то есть особо строгой размеренностью произнесения и слегка подчеркнутой мелодикой в некоторых фразах.
Так читает она, например, "Ночное посещение". Может быть, потому, что за этими строками звучит ей музыка Вивальди, которую она упоминает в первой же строфе. После некоторых колебаний (хотя я не раз повторил, что записываю не для радио, не для журнала, а "просто так, для истории") Ахматова, заметив, правда: "Я не уверена, что это можно", все же прочитала на мой магнитофон несколько фрагментов поэмы "Реквием" (Замечу, что называть "Реквием" поэмой или циклом стихотворений, на мой взгляд, можно лишь условно, ибо подлинный жанр этого произведения с непреложной точностью обозначен самим названием).
Первопричина создания этой поэмы, ее главный смысл почти с исчерпывающей полнотой определяются уже в прозаическом вступлении - о женщинах, которые стоят в молчаливой скорбной очереди вдоль тюремной стены. Ахматова произнесла это вступление строго, торжественно, ритмично:
"...В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то "опознал" меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
- А это вы можете описать?
И я сказала:
- Могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом". На пленке эта часть "Реквиема" длится почти минуту. И каждое слово в звучании ахматовского голоса как бы укрупняется, делается еще значительнее. Автобиографический эпизод превращается в скульптурно рельефную драматическую сцену. Слова, когда-то произнесенные шепотом, Ахматова теперь повторяет громко и внятно. Скорбно и вместе с тем непреклонно короткое клятвенное обещание:
"- Могу".
И как горестна эта слабая, недоверчивая улыбка "Женщины с голубыми губами" - улыбка, после которой стихи уже не могли не быть написаны. И вот они зазвучали:
Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними "каторжные норы"
И смертельная тоска.
Еще в тот день Ахматова прочитала в мой микрофон входящие в "Реквием" стихотворения "Узнала я, как опадают лица…" и "Опять поминальный приблизился час…". Таким образом, сложилась определенная, относительно самостоятельная композиция, в которой прежде всего дан образ "невольных подруг" по тюремной очереди. (Образ женской очереди, очень близкий к ахматовскому, воссоздаст через много лет Тенгиз Абуладзе в "Покаянии").
Все стихи цикла и произаическое вступление к ним я знал примерно с 1963 года, когда машинописная копия "Реквиема" получила в кругах любителей литературы достаточно широкое распространение (после того как предполагавшаяся публикация в "Новом мире" не состоялась").
В Комарово я приехал с машинописными листами, собираясь просить прочитать эти стихи и наивно полагая, что автор, может быть, не помнит их наизусть, а текста может не оказаться под рукой. Тогда я еще не знал тех слов Ахматовой, которые позже, работая над ахматовским архивом, увидел написанными ее рукой: "…Остальное настолько окаменело в памяти, что умрет только со мною вместе".
Поэтическая сила "Реквиема" необычайна. Но одно дело - читать эти строки на машинописной странице и совершенно другое - слышать их от автора - не только художника и летописца, но свидетеля и участника трагических событий.
И еще, как я убедился, одно дело - слушать эту запись самому или в узком кругу, и совершенно другое - в переполненном зале. Так было весной 1987 года в Центральном доме актера, где ахматовское чтение "Реквиема" впервые публично прозвучало на вечере из цикла "Голоса, зазвучавшие вновь" (а в декабре "Кругозор" дал первую пластиночную публикацию).
Когда в мае 1965 года просил Ахматову прочитать "Реквием" перед магнитофоном, а она вслух раздумывала, стоит ли это делать, она еще сказала, что пока у нас из всего цикла напечатаны только два стихотворения. Я знал, что в давней журнальной публикации Ахматова поставили заведомо неверную дату - "1934" и сняла название "Приговор". Таким образом, центральное стихотворение цикла, его кульминация, могло быть воспринято читателями не как слово о народном горе, а как отзвук некой любовной драмы. Но ко времени той записи, о которой здесь идет речь, и подлинная дата была уже восстановлена, да и весь цикл напечатан отдельным изданием за рубежом. Показывая мне эту книгу, Анна Андреевна обратила мое внимание на редакционное предуведомление о том, что стихи печатаются без ведома автора. И произнесла примерно следующее:
- Попробовали бы они это не написать! Да я бы им…
Какие слова последовали дальше я, как ни стараюсь, вспомнить не могу. Это были какие-то шутливо сказанные, но достаточно свирепые слова, вроде того, что "я бы сделала из них отбивную".
Показала мне Ахматова и несколько фотографий, сделанных в Италии, когда она получала там международную литературную премию. На это торжество была послана представительная советская делегация: Анну Андреевну сопровождали А. Твардовский, А. Сурков, К. Симонов, М. Бажан.
Меня несколько удивила разница между тем, с каким Ахматова, показывая эти фотографии, рассказывала о премии, о предстоящей поездке в Оксфорд на торжественную церемонию получения высокого звания и докторской мантии, и тем, как она говорила о письмах своих читателей и слушателей.
Дело в том, что в 1964-м и в начале 1965 года состоялось несколько выступлений Ахматовой по ленинградскому и московскому радио. И вот о слушательских откликах на эти передачи она говорила, как мне тогда показалось, с большей (во всяком случае, с не меньшей) заинтересованностью, чем о международном признании. Мне отчетливо запомнился внешний вид одного из читательских писем (на бумаге был характерный рисунок) и то, что это "письмо моряков", как сказала Анна Андреевна.
Только много позже, уже вплотную занявшись изучением биографии Ахматовой, я смог понять ее так до конца и не утоленное желание быть услышанной, прочитанной. И самые высокие оценки ее творчества, приходившие из-за рубежа, не могли и в малой степени сравниться для нее с весточками от того читателя, о котором она так много думала, которого жаждала.
То, что у нее появился еще и слушатель - радиослушатель - радовало Ахматову, волновало, будило фантазию. Мне кажется, что у нее возникло даже несколько преувеличенное представление о масштабах слушавшей ее радиоаудитории.
В отделе рукописей Государственной публичной библиотеки имени М.Е. Салтыкова-Щедрина позже я разыскал то письмо, которое когда-то показывала мне Ахматова, и прочитал его более внимательно:
"12 апреля 1965 г.
Сердечный привет из Архангельска.
Здравствуйте, уважаемая русская советская поэтесса Анна Андреевна Ахматова!
Мы, это группа молодежи, лесопильщики и моряки архангельских лесозаводом и пароходов, познакомились с Вами на литературном вечере по радио. Вы читали, проникновенно декламировали. Мы слушали с любовью, с наслаждением. Хорошие стихи, как вино, немного опьяняли.
Стихи, цветы и музыка - неотъемлемые вещи, потребность их ощущаешь.
Мне коллектив поручил передать беломорскую Вам благодарность за стихи "Муза".
Желаем Вам новых успехов, счастья и здоровья.
Талашев Александр Андреевич, бывший танкист".
По всей видимости, это был отклик на выступление Ахматовой в передаче "Литературные вечера".
Кроме профессиональных радиожурналистов, ахматовский голос записывали на магнитофон в конце 50-х - начале 60-х годов люди самых разных специальностей, среди которых были и математик, и микробиолог, и редактор, и литературовед, и орнитолог. В 1956 году, например, ее записал известный лингвист профессор А.А. Реформатский, в 1958-м - поэт Наум Гребнев, в 1962-м - писатель Павел Лукницкий. Две большие записи в Ленинграде сделал поэт-переводчик Игн. Ивановский. Кажется, только на его магнитофон читала Ахматова стихи "Не оттого, что зеркало разбилось…", "Я пришла к поэту в гости…", "Заплаканная осень, как вдова…". В 1963 году большую подборку ахматовских стихов записала группа работников Литературного музея, среди которых были И.М. Эйхенгольц и Т.Н. Конопацкая. Примерно тогда же М.В. Толмачев сделал запись, на основе которой позже составил небольшую пластинку стихотворений Ахматовой Не только ее стихи, но и прозу, беседы зафиксировал на пленке историк и переводчик И.Д. Рожанский.
Записывали Ахматову и в Италии в 1964 году, а в следующем году - в Англии и во Франции. Пока мне удалось получить лишь английскую фонограмму со стихотворением "Лондонцам" и отрывком из "Поэмы без героя".
Не хватает в коллекции Литературного музея и записей, сделанных журналистом Евгением Синицыным для радиостанции "Юность"; возможны новые находки в республиканских, областных радиокомитетах. Полагаю, что и в частных московских и ленинградских собраниях найдутся пока еще не известные нам магнитофонные пленки. Но уже сейчас фонд записей стихов, поэм, мемуаров и разговоров Анны Ахматовой, собранных в Литературном музее, достигает, как упоминалось выше, восьми часов звучания и дает достаточно полное представление почти обо всех сторонах ее творчества.
Думаю, что такая полнота и представительность ахматовского фонда во многом определяются самим ее отношением к звукозаписи - вдумчивым, серьезным и вместе с тем наивно-доверчивым. Ахматова, вероятно, лучше многих своих современников осознавала значение сохраненного голоса поэта для будущих читателей и слушателей. Поэтому, насколько я могу судить, она не только охотно выполняла пожелания своих немалочисленных (как теперь выясняется) "записывателей", но и достаточно твердо корректировала их замыслы, дополняла уже сделанные записи чтением тех своих вещей, без которых собрание звучащих произведений представлялось ей неполным. Так, например, несколько раз, в разных обстоятельствах прочитала Ахматова на магнитофон стихотворения "Наследница", "Тень", "Мелхола".
Вместе с тем, обращаясь к истории ахматовских звукозаписей, можно увидеть, как последовательно уклонялась она от чтения того, что было для ее творчества менее характерным или случайным.
Никому из журналистов так и не удалось, например, уговорить ее записать ан пленку такие стихотворения, как "В пионерлагере", "Приморский парк Победы", "Песня мира", "Поджигателям", "Севморпуть", "И в великой нашей отчизне…" и другие, написанные в начале 50-х годов под давлением внешних, очень тяжелых обстоятельств. Этих и им подобных стихов в авторском чтении мы не услышим никогда. Подчеркнуто негодующе отзывалась Ахматова и на попытки запечатлеть на пленке те стихи или беседы, которые она сама "для вечности" не предназначала. Среди ахматовских фонограмм, хранящихся в Литературном музее, лишь один раз зафиксировано чтение таких совсем ранних стихотворений, как "Читая Гамлета" (запись 1962 года) и "Любовь" (запись 1963 года). Объясняется это тем, что в последние годы жизни - а большинство записей было сделано именно тогда - Ахматова обычно вообще отклоняла просьбы прочитать ранние стихи.
Игн. Ивановский рассказывает в своих воспоминаниях ("Север". 1969. № 6) о том, как, не соглашаясь записать на его магнитофон стихотворение "Сжала руки под темной вуалью…", Анна Андреевна сказала: "Я забыла, как это произносится".
Думаю, что это была лишь вежливая форма отказа читать одно из тех знаменитых стихотворений, особое пристрастие к которым иных читателей вызывало у нее оттенок досады. Но иногда некоторым счастливцам удавалось ее уговорить, и стихотворение "Сжала руки под темной вуалью…" дошло до нас даже на двух пленках: одна была записана в Москве поэтом Сергеем Дрофенко, другая - радиожурналисткой Зоей Давыдовой в Ленинграде.
…Уже давно никто не носит вуаль, уже не все даже и знают, что это такое, а стихотворение продолжает жить, волновать, заставляет сопереживать героине, которая молит о сочувствии.
Сжала руки под темной вуалью...
"Отчего ты сегодня бледна?"
- Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна...
Андрей Платонов в рецензии на книгу Ахматовой 1940 года так писал о герое этого стихотворения: "Вопль любящей женщины заглушается пошлым бесчеловечием любимого; убивая, он заботится о ее здоровье: "не стой на ветру" (Платонов А. Размышления читателя. - М., 1970). Платонов писал дальше о том, что в стихотворении показан довольно распространенный тип мужчины, который испытывает сердце женщины своей "мужественной" беспощадностью, сохраняя при этом вежливую рассудочность.
Когда весной 1984 года в радиопередаче для школьников я напомнил эти слова Платонова, артистка Татьяна Доронина, читавшая в передаче стихи Ахматовой, с этой трактовкой не согласилась, и в эфире прозвучали его слова о том, что и герой тоже обижен, что, может быть, "это тот случай, когда виноваты оба".
Интересно, что такое понимание стихотворения, продиктованное художественной интуицией актрисы и ее женским чутьем, вполне не согласуется с литературоведческой точкой зрения. Как считает исследователь творчества Ахматовой А.А. Урбан, эту фразу "мог произнести и трагически несчастный, глубоко уязвленный, отчаявшийся человек".
И сам спор в эфире, и многочисленные письма школьников (и особенно школьниц), полученные в ответ на передачу, показывают, что даже ранние стихи Ахматовой при всей кажущейся их простоте не поддаются однозначному толкованию. И они вовсе не являются "лирическим дневником" автора, как нередко полагали наивные читатели (и это приводило иногда к забавным, а иногда к грустным недоразумениям).
Самую большую по времени звучания запись, посвященную раннему периоду жизни и творчества Ахматовой, посчастливилось сделать И.Д. Рожанскому в 1963 году. Пленка запечатлела воспоминания Анны Андреевны о встречах в 1911 году с Амедео Модильяни, тогда еще безвестным итальянским художником. Эти воспоминания были впоследствии опубликованы. Но звукозапись наряду с драгоценными приметами времени доносит до нас еще и интонации когда-то произнесенных фраз. Рассказывая, Ахматова передает некоторые фразы Модильяни по-французски, то есть так, как они звучали в устах художника.
Гораздо охотнее, чем ранние свои стихи, читала Ахматова лирику более поздних лет. Причем нередко записывала на магнитофон тот или иной цикл полностью. Правда, из цикла "Разрыв" иногда выбирала только одно стихотворение - "И как всегда бывает в дни разрыва…", но чаще читала все три.
Известно несколько пленок, сохранивших ее чтение циклов "Cinque" и "Полночные стихи". То, что Ахматова записала их целиком, понятно: эти стихотворения так тесно взаимосвязаны, что могут быть достаточно полно восприняты только в контексте всего цикла. Поэтому, на мой взгляд, неправомерны попытки включения в радиопередачи отдельных фрагментов этих записей: слишком многое теряют стихи ахматовских лирических циклов, вынутые из "естественной среды обитания".
Большое место в звуковом фонде Ахматовой занимает тема поэтического творчества. И для радиопередач, и на магнитофоны любителей были записаны стихотворения из цикла "Тайны ремесла". Их она включила в 1962 году и в первую свою грампластинку.
Заслуживает внимания то обстоятельство, что, записывая на пленку стихи о поэзии, Ахматова почти непременно читала стихотворение "я над ними склонюсь, как над чашей…", обращенное к Осипу Мандельштаму, - поэту, которого она высоко чтила, человеку, с которым ее связывала многолетняя дружба. Обычно она читала сокращенный вариант, но однажды для записи, сделанной близким ей человеком, переводчицей и редактором Никой Николаевной Глен, прочитала его полностью (так, как оно печатается теперь), причем сразу после стихотворения "Привольем пахнет дикий мед…"
Эта последовательность (как все, что писала и делала Ахматова) далеко не случайна. Стихотворение "Привольем пахнет дикий мед…" было тесно связано в ее сознании с именем Мандельштама, в частности, и потому, что, как свидетельствует одна из помет, сохранившихся в ахматовском рукописном архиве, поэт считал его у Ахматовой лучшим.
Непосредственно же перед чтением это стихотворения в записи Н. Глен звучит название того цикла, который так до конца и не был дописан, но планы которого не раз встречаются в рукописях Ахматовой. Чаще всего она даже называла этот цикл "книга". Вот и пленка сохранила такие ее слова: "Из книги "Венок мертвым".
В единый цикл ("книгу") предполагалось объединить стихи памяти Бориса Пастернака, Марины Цветаевой, Бориса Пильняка, Осипа Мандельштама, Михаила Зощенко, Михаила Булгакова. Стихотворение "Памяти Михаила Булгакова", насколько мне известно, никогда не записывалось. Но на этой пленке звучит (прочитанное, вероятно, по ассоциации с ним) стихотворение "Хозяйка", посвященное вдове Булгакова, - Елене Сергеевне. Внешним поводом к его написанию послужило то, что в эвакуации в Ташкенте Ахматова одно время жила в комнате, которую до нее занимала Е.С. Булгакова.

Как отмечал В.М. Жирмунский, у Ахматовой "было свое, "домашнее" восприятие Пушкина - не как поэта далекого прошлого, а как близкого ей человека…" Академик Жирмунский имеет в виду, в частности, стихотворение "Пушкин" ("Кто знает, что такое слава!.."),написанное в 1943 году и сохранившееся в звукозаписи 1962 года, сделанной ленинградским телевидением.
В еще большей степени "домашнее", интимное и очень пристрастное восприятие Пушкина как близкого человека, негодование против всех, кто не понимал его, ненависть и презрение к его врагам слышатся в бесценных звукозаписях, сделанных И.Д. Рожанским во время непринужденного разговора за чайным столом.
Так, например, об одном из портретов Дантеса 40-х годов, опубликованном в журнале "Простор", Ахматова тогда сказала: "Мы все отомщены одним вот этим рисунком. Это чудовище, мещанин, лавочник! Совершенно темная личность, проходимец. Ужас, что это. Я даже не знала, что он такой был!"
Сурово и далеко не всегда справедливо говорила Ахматова о жене поэта. Вот, например, какие ее слова записал магнитофон в тот вечер:
"Я просто не знаю ни одной фразы, которую могла бы сказать в ее защиту. Я не знаю такой фразы. Когда она уезжала, она сейчас же забывала его адрес. Непременно. Потом, конечно, она транжирила деньги безобразно. Жить в деревне было спасением: какой-то год, но что можно было сделать! Ни за что, ни на минуту оторвать ее нельзя было от этих балов. Мать была никакая. Конечно уж, танцевать, имея четырех маленьких детей!… Она ни одну ночь не сидела дома, только и было ей что танцевать. Зачем? А потом, само ее поведение… Все: "Ах, она была молодая!.." Да, она была молодая, пускай. Но потом она была дама зрелого возраста. Потом она была просто пятидесятилетняя. Но ведь она же от этого не поумнела!.."
- Анна Андреевна, а что она сказала Ланскому перед смертью?
- Это уже красота!.. Когда она помирала, - она умирала от воспаления легких…
- А Ланской ее пережил?
- Да. Еще как! В этом все и дело… Ну, собрались, как всегда тогда бывало, все дети и все это такое… Очень траурное, торжественное настроение. Она благословляла детей, что-то с ними говорила. Потом она сказала: "Пьер, с тобой я не прощаюсь, потому что ты не переживешь моей смерти и тоже умрешь". Старик жил четырнадцать лет! Какой запас пошлости должен быть, чтобы умирающая женщина… вместо того, чтобы сказать, что - живи для детей, они еще маленькие…"
Про отношение же к Пушкину той молодежи, которая окружала его и его жену в домах Карамзиных и Вяземских, Ахматова говорила, что они его стихи тогда не читали и не любили:
"Нам трудно себе представить, что для них это было совсем другое лицо. Не то, что для нас. <…> Им было двадцать два, двадцать три, двадцать четыре года всем, а ему в это время было тридцать шесть. А Наталья Николаевна была в их компании; она была одна из девочек, которые <эту компанию> составляли, и веселилась с ними… И вот он, скажем, выходил, у него был недовольный вид. Или они шумели и ему не давали работать - он выходил сердитый, недовольный. И он фигурирует во всем <этом> как недобрый, старый, скучный муж. Это Пушкин!"
Особое место наряду с именем Пушкина занимало в духовном мире Ахматовой имя Данте.
Осенью 1965 года она выступила на юбилейном вечере Данте в Большом театре. Фрагменты вечера передавались по радио, и звукозапись сохранилась. По-видимому, это было ее последнее публичное выступление.
"Все мои мысли об искусстве я соединила в стихах, освященных тем же великим именем", - сказала тогда Ахматова и закончила выступление чтением стихотворения 1936 года "Данте" (Звукозапись этого вечера, хранящаяся в ЦГАЗ, позволяет исправить ошибку в публикациях этой речи: конечно, она произнесла "освященных", а не "освещенных", как написано у публикатора).
Особенно примечательным мне кажется то, что в кратком слове, произнесенном в столь торжественной обстановке, она сочна необходимым упомянуть о тех своих друзьях и современниках, для которых Данте всегда был "величайшим и недосягаемым учителем", - о Гумилеве и Мандельштаме. А ведь тогда ее оценки были еще далеко не общепризнанными. Желание воздать должное своим друзьям, замечательным художникам, не раз становилось сильнейшим творческим импульсом для Ахматовой.
Многие тени воскрешает ахматовская "Поэма без героя", которая, как уже упоминалось, тоже записана на пленку, и не один раз. Часть этих записей вошла в грампластинки уже давно. А недавно вышло отдельное звуковое издание этой поэмы в авторском чтении.
Примечательно, что один из фрагментов, долгое время отсутствовавший по цензурным условиям в печатном тексте поэмы, впервые был опубликован именно в пластинке Ахматовой ("гранд" 1968 года) и появился в журнале "Театр" как цитата из этой пластинки:
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.
Ряд прозаических и стихотворных фрагментов, в том числе и тех, что были опубликованы лишь в последнее время, а также примечательные звуковые варианты некоторых строк можно найти на компакт-диске "Анна Ахматова читает "Поэму без героя". Этот диск, изданный очень небольшим пробным тиражом, предназначен для узкого круга специалистов: ведь "Поэма без героя" для восприятия на слух все-таки трудна. Я неоднократно в этом убеждался, предлагая слушателям вечеров, проводимых в Литературном музее, то один, то другой фрагмент ахматовской фонограммы. Пожалуй, легче всего воспринималась глава, посвященная Петербургу 1913 года.
Корней Иванович Чуковский в радиопередаче 1954 года говорил о ней так:
"Здесь почти все из того, что младшему поколению читателей может показаться непонятным и даже загадочным, для меня, как и для других стариков петербуржцев, не требует никаких комментариев. Когда, например, я читаю в поэме:
Были святки кострами согреты,
И валились с мостов кареты,
я вспоминаю те большие костры, которые разводились тогда на площадях у театральных подъездов, чтобы кучера, дожидавшиеся своих именитых и сановных господ, не окоченели от стужи…"
Чуковский называет Ахматову мастером исторической живописи. Разумеется, это характеристика лишь одной стороны поэмы. Но именно той, которая, как показывает практика, сравнительно легко может быть уловлена радиослушателем. Например, ряд фрагментов из "Поэмы без героя" в чтении Ахматовой прозвучал в 1984 году по ленинградскому радио в таком контексте, что воспринимался прежде всего как слово о родном для поэта городе. И такое сужение поэтического смысла ахматовского произведения было в данном случае вполне оправданным.
Бездонные глубины поэмы, ее многозначность, зеркальность образов, многочисленные историко-литературные ассоциации и реминисценции - все это приводит даже весьма квалифицированных читателей и слушателей к самым разным, чуть ли не противоположным толкованиям. Среди особенно запомнившихся Ахматовой отзывов о поэме были такие, как "трагедия совести", утверждение, что она "сводит счеты с прошлым", что это "поэма, о которой мечтали символисты"… Возникающие тут вопросы слишком сложны для обсуждения в эфире. Поэтому и приходится смириться с тем, что некоторые отрывки авторского чтения, звучащие в передачах, давали слушателю возможность лишь самого первого приближения к образному миру поэмы.
Но и те стихи в чтении Ахматовой, которые кажутся простыми и ясными, порой выигрывают в эфире от краткого комментария, сопровождающего фонограмму. Поясняющее слово, если оно созвучно духу ахматовского творчества, помогает выявить глубину этих классически прозрачных строк и строф.
В качестве примера приведу здесь комментарий Александра Межирова к одной-единственной поэтической строчке. В телепередачу "Анна Ахматова" 1979 года была включена фонограмма авторского чтения стихотворения "Мне ни к чему одические рати…". Кончается оно, как известно, словами:
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.
После того, как прозвучала запись, А. Межиров сказал:
"- …История этой строчки представляется мне многозначительной. В черновике она выглядела так:
На радость вам и на мученье мне.
Но исправлена была отнюдь не в угоду какому-то заведомому оптимизму. Здесь обнаруживается редкая черта, которая проходит через все творчество Ахматовой: воля к преодолению. Эта строка шире черновой: хотя содержит в себе и ее смысл, но уже в преображенном виде".
Стихи Анны Ахматовой сейчас много и часто издают. На этом фоне менее заметны издания пластинок и дисков с записями авторского чтения. Между тем, одна из пластинок переиздавалась уже восемь раз, что для литературной пластинки является своеобразным рекордом.
А первая - маленькая пластиночка со стихами из цикла "Тайны ремесла" - вышла еще при жизни Ахматовой, в 1962 году. Вторая, та, что выдержала восемь изданий, - была выпущена в 1968 году. В нее вошли стихи первой пластинки (кроме "Музы"), стихи военных лет, цикл "Cinque", часть цикла "Полночные стихи", фрагменты "Поэмы без героя".
Еще года через два появилась маленькая пластинка лирических стихотворений, также уже несколько раз переизданная.
Несколько изданий выдержала и последняя, четвертая пластинка "Анна Ахматова. Стихи и проза", вышедшая в 1984 году и составленная по звуковым материалам Ленинградского радио, Государственного литературного музея и частных коллекций. Вошли в нее и воспоминания о Модильяни и некоторые ранние стихи, записи которых до последнего времени были почти никому не известны (даже хорошо знающий ахматовское наследие Александр Межиров утверждал в телепередаче 1979 года, что в звукозаписях "остались только стихотворения позднего периода".
Изданы уже и записи авторского чтения "Реквиема", которые в фрагментах и полностью сохранились в нескольких звуковых собраниях - Н.Н. Брауна, Н.Н. Глен, И.М. Ивановского, О.А. Ладыженской, И.Д. Рожанского… Поэтому существует возможность услышать голос Анны Ахматовой, читающей весь этот необычайный, потрясающей поэтической силы цикл от начала до конца. И еще раз вспомнятся нам гордые, горькие и провидческие ахматовские строки:
…И все-таки узнают голос мой,
И все-таки ему опять поверят.
Кроме уже названных пластинок, отдельные стихи Ахматовой в авторском чтении представлены и на пластинках серий "Говорят писатели", "Только одно стихотворение", "Поэты читают свои стихи" и других. Со второй половины 60-х годов записи голоса Ахматовой издаются за рубежом.
Так, например, Би-би-си отпечатала пластинку, на которой Ахматова говорит на французском языке о "Поэме без героя", читает отрывок из нее и еще несколько стихотворений. Запись сделана летом 1965 года. Тогда же, как это стало известно, она по просьбе известного литературоведа и переводчика Питера Нормана прочитала "Реквием" (эта запись была издана на компакт-кассете).
Магнитофон для записи Питеру Норману одолжил известный в Англии литературный критик и автор радиобесед о русской литературе Виктор Франк.
В своих воспоминаниях он пишет о том, что, когда он привез магнитофон в номер Ахматовой, она спросила:
- А вы умеете с ним обращаться?
И пожаловалась на свое неумение ладить с техникой:
- Вы знаете, в 1927 году, я была еще молодая, поехала в Кисловодск. И там за мной ухаживали шикарные химики, академики какие-то. Так они говорили: "Ну, Анна Андреевна - человек серый. Она даже в бинокль смотреть боится - как бы он не взорвался…"
Возможно, Ахматова не собиралась записывать именно "Реквием". Она намеревалась, как об этом пишет В. Франк, заранее записать на пленку свое выступление. Один раз она уже так делала в Москве, когда в 1962 году предполагалось провести ее вечер в Литературном музее, а она не была уверена в том, что здоровье позволит ей в нем участвовать. И когда такой вечер состоялся (правда, не в Литературном музее, где проводить его сочли "нецелесообразным", а в Библиотеке-музее В.В. Маяковского), то Ахматова участвовала в нем только "голосом".
В Англии же надобность в подобной предварительной записи отпала. И, по-видимому, объясняется это не только тем, что здоровье Ахматову на этот раз не подвело. Прежде всего, дело, вероятно, в том, что здесь просто не оказалось достаточно большой аудитории, которая была бы готова слушать только голос.

…Мне довелось записывать на пленку многих литераторов. Вот уже сорок лет, как это несколько странное занятие является моей основной профессией. Но кажется, что с того памятного дня, когда я приехал с магнитофоном к Анне Андреевне Ахматовой, мне уже никогда не приходилось иметь дело с поэтом, который бы так ясно представлял себе, что читает стихи не только собеседнику, не только тому, кто сейчас сидит перед ним с микрофоном, и не только тому, кто, допустим, через неделю-другую будет слушать эту запись по радио или через год-другой - с пластинки, но читает для многих и многих будущих поколений. Чувство будущих читателей, будущих слушателей было у Ахматовой очень сильно.
http://www.akhmatova.org/articles/shilov.htm


Рецензии