Светлая печаль, Светлана
Чтобы по-настоящему научиться постигать глубину жизни, перед ней надо испытывать состояние мистического ужаса. Чтобы вкусить жизнь до дна — надо сперва утонуть в её чёрных водах, позволить леденящей ночи пронзить сердце, как кинжалу ничто. И чтобы научиться переживать чужую трагедию как свою собственную, надобно в себе уже носить бездну, самому быть бездной. Ибо, вмещая Вселенную, вмешаешь и её пустоту.
Мир заледенел и покрылся толстой коркой сознания*, но под этими холодными льдами всё же таится и дышит мрачная пучина иррационального, куда человек может кинуть взгляд - и не увидеть ничего; куда он может прокричать - но не услышать эха: там таится бездонная, всепоглощающая глубина, которая граничит с ничто.
*Сознательный мир человека сегодня – ледяной собор рациональности. Но под панцирем логики клокочет и шепчет первобытный океан хаоса: туда можно кинуть камень вопрошания – и не услышать всплеска; можно крикнуть – и эхо проглотит сама тишина – преддверие Ничто.
Трагедия — история ошибки бытия (при взгляде разума), примиряющая силы в море бушующих страстей; развитие логики закономерностей, неумолимый танец судьбы, где каждый шаг может стать роковым.
Природа же спокойно принимает жертвы, утешаясь тем, что неисчерпаема она в своём становлении; пьёт слёзы, как дождь, ибо чаша её бездонна. Природа на жизнь смотрит глазами вечности. Достаточно вспомнить, сколько гениев погибло во цвете лет. Сколько людей уносят несчастные случаи, катастрофы, войны... А она смотрит на страдания, пепел, разруху и не дрогнет. В её глазах - вечность.
Вспомните Пушкина (о себе):
"...И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять".
Но всё же она Мать... И Отец. И в глубине у неё есть своё "понимание", отклик – от Бога-Абсолюта бытия, и действие... логики событий и развития.
Дело в том, что, например, ни Дантес, ни Мартынов, находясь на своём уровне, не знали, что они убивают, как не знают того войны, катастрофы, несчастные случаи, животные, болезни, микробы и т.д. В этом состоит трагедия несоизмеримости, относительности низкого и высокого.
Но почему к трагедии так льнут сердца? А трагическая актриса считается возвышенной? Да потому что трагедия возвышает и очищает души через катарсис; души рождаются в трагедии. Да, нет на земле более беспредельного чувства, более бездонного, чем страдание. И что стоит мир в мгновения этого возвышенного переживания?! Мир превращается в ничто. Только в трагедии приоткрывается вся глубина жизни… Катарсис* – словно озон, после тяжкого, гнетущего мрака туч и разрешающего ливня, наивысшее очищение.
*
Когда душа, натянутая как струна до последнего предела, вдруг разрешается в чистый звук во всём существе.
Боль, ставшая слишком чистой; рана, ставшая окном в вечность.
Божественная операция без анестезии, когда скальпель истины рассекает мешок иллюзий, освобождая душу от самообмана.
Когда после долгих мук рождается новое понимание себя.
Это не очищение, а второе рождение.
Когда мир гаснет, как свеча на сквозняке, и в этой тьме проступают настоящие звёзды; душа лопается, как перезревший плод, обнажая семена новой истины; боль превращается в прозрачный лёд, сквозь который видно Бога; ты становишься живым трупом, что вдруг чувствует биение сердца Вселенной.
Трагедию как искусство явили древние греки, «большие дети человечества»; только они были способны на это. Кстати, трагедия переводится как «козлиная песнь». И не случайно одно из сочинений Ницше так и называется «Рождение трагедии из духа музыки».
Греки знали: трагедия – «песнь козла», жертвенного и мудрого. Ницше услышал в ней кровь Диониса – бога, который рвёт пелену иллюзий когтями экстаза, иррационального.
Да, по-настоящему возвышенная красота трагична; её трагичность – тень возвышенного, дуновение смерти, уже в преддверии, как напоминание на будущее; ибо возвышенное – над посредственностью, обыденностью и несоизмеримо с ней, отсюда и проистекает наивысшая степень трагизма… смерть, горе от обыденного.
Возвышенное хрупко для смерти. Его тень длиннее мелкой повседневности.
Чем более развито существо, тем оно острее ощущает боль, и переживания его разнообразнее*. Камень не страдает, растение уже что-то чувствует, у животного меньше и проще разнообразие чувств, чем у человека. Но глубины и разнообразия оттенков мук (даже по мелочам) способны постигать лишь немногие глубокие, "тонкие натуры", больные ощущением трагедии жизни.
*Страдание – мера одухотворённости. Камень спит. Трава вздрагивает во сне. Зверь воет от боли, но не понимает её. Лишь человек носит целую вселенную мук. Но только избранные чувствуют, как Вселенная пульсирует в такт мировой трагедии.
Есть люди-зеркала. Их души – как утренние лужи, в которых тонет небо. Их наивность – молитва. Их доверие – ребро Адама, из которого можно слепить новый Эдем. Они пьют чужую боль, как свою, в их глазах — скорбь мира. Предать их – всё равно что раздавить бабочку на страницах Библии.
Они верят, что мир прозрачен, как их слёзы. Что ложь — лишь дурной сон, а предательство — ошибка.
Да. На земле есть юные создания, которые всё чувствуют глубоко и проникновенно, принимая всё близко к трепетному сердцу, и даже чужое горе переживают как своё собственное. О, эти тонкие трогательные натуры с чистотой русской души, женщины (и не только), что умеют красиво и с достоинством страдать! Они готовы отдать свою жизнь за любовь и оставить для себя бремя тяжких переживаний. Но в этих переживаниях душа их преображается, становится чище и восходит до неведомых горных высот. Как трогательна их чистая, детская непосредственность и наивность! Они искренне верят, что мир столь же чист и не витиеват, как они сами. Они искренне верят, что высокие чувства решают всё... и знать не хотят и допустить не могут, что тот, кому они доверяются безгранично, может предать, обмануть и тем сломить чуткий цветок. И я спрашиваю: как можно обмануть надежды подобного существа, как можно предать его любовь? Я презираю тех, кто посмел осквернить эти чистые источники жизни. Ведь на земле нет ничего более святого, чем их детские сердца.
Светлана
Осенней хладною порой,
Будя собой ночной покой,
Вся в белом, призраком во тьме
Являться стала дива мне.
О, как томительно грустна!
Она смотрела на меня:
Глаза её любили ясно —
Так глубоко и так прекрасно!
…Светлана сидела в воздушном белом платье за роялем перед распахнутым настежь окном. Свежий осенний ветер колыхал её платье, делая похожим на облако. Она была печальна, как сама Осень, и нежно, с упоением, перебирала клавиши, послушные её изящным пальцам. Точно призрачная нимфа Осени, в струящемся белом облачении за чёрным озером рояля. (О, эта слабость её белых рук! Как она покоряла меня!) Пальцы, бледные и ломкие, будто стебли хризантем (о, эта божественная слабость её запястий, тонких, как ободок фарфоровой чашки!) касались клавиш, и те оживали, становясь не костью и деревом, а продолжением её нервов. Грустная музыка протяжно изливала глубокие страдания, и девушка тонула, скрываясь в облаке печали, растворяясь в глубине своих чувств. Её печаль, выраженная в слезах, была само'й сущностью увядания — тихой, исчезающей, пронизанной светом уходящего солнца. Эта гармония, воплотившая горесть, и томный, тающий облик девушки зачаровывали меня. Я не мог оторвать от неё взгляда, был поражён и восхищён: я видел высоту и чистоту глубоких страданий юной богини, изливающей своё возвышенное состояние в мире звуков. Мне открылось зрелище неземной красоты: юное божество меланхолии, чьи глубокие, кристально чистые муки, слишком огромные для её хрупких плеч, находили исход — они возносились, преображались, обретая крылья и плоть в божественном царстве музыки. В потустороннем мире. Казалось, сейчас она превратится в призрачную птицу, ангела, и выпорхнет из окна. Слёзы, как непрошенные гости, навернулись у меня на глазах — так глубоко тронула меня её печаль. Светлана сейчас была где-то далеко, на вершине неприступных гор, где воздух чист, а душа её омывалась в чистом роднике слёз. Её душа, подобно раненой альпийской лани, укрылась на самых неприступных пиках бытия, где время замирает, а воздух — кристаллизованная тишина. Она купалась в первозданных слезах, что рождаются из недр земли или высоких ледников, чтобы омыть скорбь мира. Она была подобна Орфею, горестно оплакивающему потерю возлюбленной Эвридики. И звери и птицы, тронутые её музыкой, казалось, оплакивали вместе с ней её судьбу. Тени ветвей древа жизни внимали её песне на берегу Стикса. «О, сжальтесь, сжальтесь боги над горем этой девушки!» — тихо молил я со слезами на глазах, глядя на прелестное создание, умирающее от переживаний болезни. Я наблюдал, как это хрупкое творение медленно испаряется, словно утренняя роса под жарким солнцем боли. Она будто уже отплыла в туманные дали, к архипелагам обиталища душ, куда не ступала нога живого, оставив на этом берегу лишь эхо — пронзительное, невыносимое эхо своей красоты и отрешенности.
Сердце ныло, как раненая птица в клетке, видя её муки, но я ничего не мог поделать, я был бессилен – и это сводило меня с ума. А она всё продолжала играть, находясь где-то далеко-далеко, в неведомых мне высотах... Я видел в её глазах слёзы, застилавшие её взор. И что можно было прочесть тогда в этих туманных глазах за влажной дымкой! Как они были выразительны, как восхитительны! Как прекрасны и красноречивы в своём горе! Я тонул в океане их чувств... проваливался в глубину, теряя дно. Мне казалось, что вот сейчас она разразится громким плачем и исторгнет из страдающей души сдавленный крик, но она продолжала томно вздыхать, цепляясь за последние силы. От этого её страдания усиливались и становились настолько невыносимыми, что разум покидал её, гонимый болью невысказанных чувств... оставляя одну оголённую, трепетавшую на ветру чувствительность.
Я предложил ей прогулку — в надежде развеять хоть немного её боль. Она спокойно кивнула... и мы вышли на мраморную террасу.
Гений Осени уже вдохнул в Природу свою печаль. В воздухе витала прохлада. Деревья, отчаявшись, сбрасывали листву. Солнце заливало их ещё тёплым светом. Над нами высилось небо, чистое и безбрежное, как океан. И в его синеве огнём пылали клёны. Я поднимал глаза, полные слёз, ввысь – и голова начинала кружиться... Я тонул в этой голубой бездне и восклицал: «О живописность! Осенних буйство красок! О чудо Осени и увяданья! Как упоительна твоя прохлада! Но как трагична сегодня твоя краса...»
Светлана шла медленно, шурша листвой под ногами, — словно одинокий лебедь, плывущий по тёмной глади застывшего рядом пруда, — и не поднимала глаз, в которых не осталось больше слёз для излияния печали. Всё было выплакано, опустошено, и взгляд её был подобен застывшему пруду, в котором угасло последнее отражение неба.
Она шла тихо, всё думала и молчала. Казалось, сама Природа прильнула к ней, как заботливая мать к своему умирающему дитя: так безутешно шумела листва и так заунывно баюкал осенний ветер (так тихо плачет скрипка во дни печали).
Мне хотелось отвлечь девушку, но она меня не слушала, погруженная в себя. Я видел, как внутренний огонь испепеляет её и как покидают её жизненные силы... Она таяла у меня на глазах, превращаясь в призрак, готовый унестись от одного дуновения ветерка; становясь прозрачнее утреннего тумана. Она умирала, страдая подобно бедняжке Эхо, что превратилась в отдалённый звук от неразделённой любви к Нарциссу. Заглянув в её глаза, я понял: ничто в мире уже не спасет её. Огонёк души её погас. Трагедия жизни свершилась, Гений смерти слетел и тоскливо прятался где-то меж голых ветвей...
Вдруг, на мгновение, она подняла голову к высокому небу. Глубоко, всей грудью вдохнула свежий, резкий осенний воздух – и её измученное нервами лицо просияло, озарённое изнутри улыбкой. И она так искренне, так нежно посмотрела на меня. О, сколько бы я отдал в тот миг, чтобы это наслаждение жизнью осталось в ней! Но печаль, как тяжёлая туча, снова накрыла её, и она больше не поднимала глаз, как вянущий цветок не поднимает головку. Это был её последний, прощальный и упоительный восторг жизнью, глоток бытия...
Заглянув в её потухшие глаза, как в тёмные зеркала заброшенной галереи, я вдруг увидел в их глубине отблеск — живое видение. Она, какой была тогда, в ночь безмятежного лета. Веселая и беззаботная. На балу в парке перед лёгким, белоколонным дворцом, похожим на античный храм. Она самозабвенно кружилась в танце, как танцующая звезда, таинственная и непостижимая. Облаком её окутывало светло-голубое платье*. И какой неземной она была в нём! Какой загадочно-привлекательной! Какой обворожительной! Она нравилась себе, безумно нравилась, она была влюблена в себя. И нравилась окружающим, её любили, ею любовались. В упоении ночи она кружилась... и была царицей этой ночи. Струи фонтанов били в унисон музыки. Аромат роз пьянил. Она трепетно склонялась перед каждым прекрасным цветком и нежно касалась его губами. В её глазах стояла грусть, но в следующее мгновение лицо озаряла улыбка – и она снова легко парила в танце. О, незабвенное виденье!..
*(Светло-голубое платье, словно лунный туман, обвивало её стан, и в этом облачании она казалась духом предрассветного неба — неземной, неуловимой. Танцующей звездой небес.)
Видение растаяло, оставив горький привкус утраченного рая и тишину, в которой навсегда замерли струны летнего оркестра.
Её похоронили в русской глубинке, на горушке прямо перед озером, заросшим по берегам тёмным лесом. В низине на склоне бьёт родник святой водой, а выше на взгорье в грустной задумчивости возвышается белокаменная церковь. Стены её обветшали, молча храня память былых времён, но внутри чисто и убрано. Жизнь ещё теплится там, поддерживаемая доброй и тихой силой христианской Руси. Рядом находится заброшенный дом. Окна, словно ослепшие глаза, смотрят в пустоту. В нём некогда светилась душа моей любимицы.
Бывало, в детстве, она каждый день прибегала к этой церквушке, вознося небу свою чистую, полную жизни молитву. А иногда подолгу просиживала у стен, вглядываясь в даль, где небо смыкается с землей, – любуясь здешними просторами и безмолвно вопрошая Природу о смыслах, о тайном устройстве мира. О невидимой связи полёта стрекозы и движения Земли, биения собственного сердца – и пульса Космоса, творения мироздания.
Девчушкой она росла на лоне Природы и была проста и естественна как сама Мать-Природа. Весело резвилась, собирала полевые цветы и была столь милым ребёнком, что все вокруг не могли нарадоваться на неё, видя в ней воплощённую невинность самой жизни. Которая перешла в юность, сохранив детскость души. И от этой всеобщей любви её кончина становилась особенно невыносимой, рождая необъяснимое, горькое чувство несправедливости бытия. Рождала глухую ярость против самих основ жизни. Казалось, в её смерти была повинна только слепая сила рока, чуждого понятиям добра и зла, – неумолимого и безжалостного ко всему живому и неживому. Он прошёл, как проходит туча или холодный ветер, — и случилась пустота. И эта пустота, где ранее звенел смех, и есть доказательство его абсолютного, вселенского равнодушия.
Он и есть Пустота, порождающая принцип отрицания, всеобщую гильотину Времени, материи, Вселенной.
Светлану похоронили прямо перед церковью, рядом с покоящимся здесь же старым настоятелем. Их заросшие могилки возле белых стен мирно возвышаются над озером. Старый мудрый христианин, посвятивший жизнь служению, и девушка, едва успевшая её познать, лежат бок о бок. Что-то чистое и глубокое роднит их души – стар как мал – и потому они покоятся вместе у стен этой церкви, хранящей молчание могильных плит. Два простых креста и бескрайнее небо над ними — объединяют их ныне на земле.
Здешняя Природа украшает себя разными нарядами, но эту красоту никто не видит, а потому она тоскует по человеку, который любовался бы ею. И как только в этом уединенном уголке появляется случайный путник, Природа, уподобляясь прекрасной девице, с любовью и изменчивостью раскрывает перед ним свои прелести. Летом всё зелено. Вокруг церкви растёт низенькая травка, рассекает мошкара. Воздух тёпел и напоен ароматами луговых трав. Солнце и дождь весело сменяют друг друга. Но осенью воцаряется печаль. Любимая дочь Деметры, Персефона, нисходит в царство мрачного Аида, нагоняя на всё живое материнскую, безутешную тоску. Ярко горящая красными и золочёными красками листва сохнет и облетает с деревьев, обнажая уныло торчащие ветви. Одиноко чернеют деревья, принарядившиеся серебряной фатой дождя. Природу подергивает поволока ненастья и грусти. Дни становятся короче, небо – серым и мрачным, дожди – холоднее и суровее, а радостных солнечных дней всё меньше. Но за златокудрой Осенью, сменившей пышное платье на мрак и прощальный туман, приходит красавица Зима. Она заботливо покрывает Природу пушистым белым саваном и убаюкивает её протяжным завыванием вьюг. Дни становятся совсем короткими, а звёздные ночи – тёмными и бесконечно долгими. В эту пору белый храм особенно тоскует в одиночестве. Он замирает, как заиндевелая свеча, среди белого, безмолвного моря. Вокруг него мечутся холодные метели — и ни единой души! Но вот приходит звенящая Весна. Солнце пригревает ласковее, воздух наполняется трелями птиц; весенний свет играет в цветных витражах, рождая внутри храма солнечных зайчиков; становится уютно и тепло. Храм оживает, радостно струится он белым силуэтом, колеблясь в потоках тёплого воздуха, в ожидании посетителей. А вместе с ним оживают и две близкие души... словно прислушиваясь к капели с крыши, к журчанью пробудившегося родника и к первому тёплому ветерку, несущему весть о возвращении жизни.
Я стоял в грустной задумчивости перед двумя этими могилами. Прямо передо мной покоилась тайна русской православной души. «Но почему тайна? Что в ней сокровенно? Или это привычка, тоска – искать скрытый смысл во всём? В каждом камне, в дуновении ветра. Безусловно, смысл есть... но как глубок он? Не уходит ли он корнями в вечность, переплетаясь со смыслом всего бытия и небытия?.. И так во всём. Можно ли его определить конечной фразой, поставив точку? Или он иррационален, а потому непостижим для разума и будет вечно ускользать?..» - так размышлял я. И вдруг тишина и окружающая природа слились в моём сознании воедино. Невозможно описать то пронзительное состояние, которое охватило меня, когда душе приоткрылась невыразимая глубина жизни и смерти, света и тьмы, мгновения и вечности. Я тонул, отрешенный, в этой бездне и не мог остановиться. Земля обваливалась у меня под ногами, увлекая в неведомую пропасть — неизвестная сила подхватила меня и несла вниз... Насилу я очнулся. Вернулся. Но мир вокруг был уже не прежним — пронзённым моим переживанием – реальностью, под которой мерцала увиденная мной бездна.
Осенним днём, напоследок, я спустился с горушки и зашёл в дом, в ту самую комнату Светланы, где она в последний раз играла на рояле. Маленький прелестный уголок, опустевший навсегда. Для меня – священная обитель юной богини, где некогда теплилась её детская душа. Светло-голубая комната нежных, небесных тонов, дающих отдохновение. Всё было просто, непритязательно: на стене висел её портрет — творение мук, – запечатлевший образ, чья нежная грусть витала в комнате; в углу большое трюмо, перед которым прелестница любовалась собой. Рояль – на том же месте. У окна. Рядом небольшой лакированный столик белого цвета на изогнутых, словно лебединые шеи, ножках. Сквозь стёкла доносился монотонный шум дождя. Серые тучи заволокли небо; на дворе печалилась ненастная осенняя погода. Деревья стояли голые, облетевшие… Унылая пора, когда душа может успокоиться и отдохнуть от ярких красок на солнце... Я открыл окно. Внезапный порыв ветра распахнул ставни, взметнув белоснежные занавеси, словно крылья испуганной птицы, – и вместе с этим дуновением, как мне показалось, в светёлку впорхнула её юная душа. И я увидел, как озарилась комната ликующим очарованием молодости, восторгом любви. Я услышал, как воздух наполнился звонким девичьим смехом... Но мгновенное видение растаяло, и я снова стоял в комнате, хранящей молчание, – которая была им. В комнате, полной отсутствия. Звонкого, пронзительного отсутствия, звучащего громче рояля единственной музыкой, что оставалась здесь. И за этим молчанием и отсутствием таились минуты горестной печали и тоски. Сколько томительных и бессонных ночей провела она здесь, заливая подушку слезами! Нет, нет, это уже никогда не возвратится, никогда больше наяву её душа не озарит этот уголок! Воспоминания навсегда оставили в нём неизгладимый отпечаток. Здесь будет вечно царить грусть. Мне стало так горестно, что я, захлопнув окно, поспешил удалиться прочь...
Свидетельство о публикации №119110707241