Лекция 9 Отчаяние

31 июля 1932 года Набоков начал писать роман «Отчаяние», первый черновой вариант которого он закончил к 10 сентября. Итак, рассмотрим сюжет романа.
Герман, обрусевший немец, владелец фирмы по производству шоколада  в Берлине, приехав по делам в Прагу, встречает бродягу, который кажется ему точной его копией. Герман счастлив в браке, однако он не может примириться с ленивой монотонностью своего существования, ограниченного квартирой и рабочим кабинетом. Застраховав  свою жизнь, он уговаривает бродягу поменяться с ним одеждой, после чего убивает его. Затем он отправляется во Францию, где к нему должна присоединиться – с кругленькой суммой, полученной за страховку, – его жена Лидия.
Герман останавливается в небольшом, затерянном в Пиренеях, городке и, прочитав газетное сообщение о совершенном им преступлении, понимает, что его план провалился: убитого им бродягу Феликса никто не принял за него самого, и полиция «удивилась тому, что я думал обмануть мир, просто одев в свое платье человека, ничуть на меня не похожего». Чтобы оправдать интересный замысел своего преступления, который не смогла оценить грубая публика, Герман решает изложить свой шедевр на бумаге, вот начало его повести:
Если бы я не был совершенно уверен в своей писательской силе, в чудной своей способности выражать с предельным изяществом и живостью… – Так, примерно, я полагал начать свою повесть. Далее я обратил бы внимание читателя на то, что, не будь во мне этой силы, способности и прочего, я бы не только отказался от описывания, но и вообще нечего было бы описывать, ибо, дорогой читатель, не случилось бы ничего. Это глупо, но зато ясно.
     Нужно отметить, что этот приём – письменное описание главным действующим лицом своих действий, своей жизни – Набоков будет применять неоднократно. Вспомните, хотя бы Гумберта Гумберта из «Лолиты».
    Когда работа Германа над повестью близится уже к концу, он узнает из свежих газет, что его автомобиль, умышленно оставленный им на месте преступления, а потом кем-то угнанный, наконец обнаружен и найденный в нем предмет позволил полиции установить личность убитого.  Герман ухмыляется про себя, считая, что такого предмета быть не может, ведь он продумал  всё до мельчайших мелочей, чтобы в убитом узнали  другого, чтобы  за жертву приняли убийцу. Для проверки он начинает перечитывать свою повесть. Неожиданно Герман обнаруживает роковую ошибку – случайно забытую в машине самодельную палку Феликса, на которой было выжжено его имя и откуда он родом.
«И снова, в мартовский день, я сонно ехал по шоссе, и там, в кустах, у столба он меня дожидался.
«…Садись, скорее, нам нужно отъехать отсюда».
  «Куда?» – полюбопытствовал он.
  «Вон в тот лес».
  «Туда?» – спросил он и указал…
Палкой, читатель, палкой. Палкой, дорогой читатель, палкой. Самодельной палкой с выжженным на ней именем: Феликс такой-то из Цвикау. … Ну вот – палкой – указал ею, сел в автомобиль и потом палку в нем оставил, когда вылез: ведь автомобиль временно принадлежал ему, я отметил это «спокойное удовлетворение собственника». Вот какая вещь – художественная память! Почище всякой другой. «Туда?» – спросил он и указал палкой. Никогда в жизни я не был так удивлен…».
Быть может, размышляет  Герман, публика права: быть может, он не гениальный преступник, а сумасшедший глупец. И он, перебрав несколько вариантов заглавий,  дает своему сочинению самое удачное название – «Отчаяние». И уже побежденный Герман  в ожидании ареста завершает в последние оставшиеся два дня свободы повесть, которую он начал писать, чтобы восславить идеальное преступление.
В обычном смысле  у Германа нет серьезных оснований совершать преступление, скорее им движет творческий порыв. В преступлении Герман видит себя художником, гениальным творцом, который превращает случайность, подаренную ему жизнью (лицо Феликса, отразившее его черты), в безупречный план. Он с благодарностью примет деньги за страховку как своего рода гонорар за осуществление замысла, но его цель – это достижение абсолютного художественного совершенства.  Его замысел убийства – это лишь последний из длинного ряда своеобразных творческих опытов, среди которых – стихи и длинные истории, сочиненные в детстве, пара неопубликованных романов и, главное, его «соловьиная ложь»: «лгал я с упоением, самозабвенно, наслаждаясь той новой жизненной гармонией, которую создавал».
И, конечно же, Герман безумно любит самого себя, и не случайно «Я» – ключевое слово романа. Его благоговение перед самим собой сопоставимо лишь с  презрением к остальной части человечества, даже к собственной жене, брак с которой он считает безоблачным. Полнота «супружеского счастья» определяется для Германа тем, что Лида, «глупая, но симпатичная, преклоняющаяся передо мной жена», играет роль некоего увеличительного стекла для его гордыни. Те несколько второстепенных персонажей, которые существуют вне Германа, – Феликс, Лида, ее двоюродный брат Ардалион, юрист Орловиус – изображены всего лишь несколькими штрихами, через его восприятие. Всех их он порочит и за глаза («осел», «балда»), и в глаза («болван», «дурак»). Он не пытается заглянуть в сознание Феликса, а просто-напросто игнорирует его. Когда Феликс выходит из автомобиля, полагая, что как только они с Германом поменяются одеждой, он сможет сесть за руль, Герман замечает, что он любуется машиной «уже без вожделения неимущего, а со спокойным удовлетворением собственника», Не допуская, что у Феликса может быть своя жизнь, он убивает его без малейших колебаний.
Герман полагает, что его замысел ослепительно гениален и лишь глуповатое человечество не способно оценить его художественные достоинства. Ему невдомек, что махинации со страховкой – одно из самых банальных преступлений. Несоответствие между представлениями Германа о своей гениальности и гротескной реальностью  придает особый комизм роману. Ослепленный блеском своего замысла, Герман не видит того, что может увидеть каждый в его мире, – что между ним и Феликсом нет никакого сходства. Но наиболее абсурдно то, что Герман непоколебимо верит в свой счастливый брак, ничуть не подозревая, что жена беззастенчиво изменяет ему со своим двоюродным братом, художником Ардалионом.
Высочайшее самомнение, наверно, мешает ему заметить их любовные игры, их неразлучность, их нежность друг к другу. На самом деле он надевает лишь шоры, и где-то в глубине сознания у него кроется мысль, что, поверни он голову, он мог бы кое-что увидеть. Однако он не хочет в этом признаться даже самому себе. Как смог бы он сохранить сознание своей исключительности – к которому сводится для него весь мир – если бы ему пришлось признать, что Лида может полюбить кого-то не меньше, а то и больше его?
Показателен в этом плане эпизод, когда Ардалион пытался нарисовать Германа на месте его будущего убийства, на принадлежащем художнику лесном участке. Первый портрет у него не вышел вовсе, а глядя на второй, Герман говорит: «Сходства никакого». Позднее никто не заметит сходства с ним, которое он попытается придать своей жертве на том же самом месте.
Как истинный художник, Герман подчеркивает, что главное в его преступлении – это совершенство замысла. Однако он не отдает себе отчета в том, что пошел на убийство, чтобы избавить себя и Лиду от Ардалионовой тени и доказать, что в нем больше от художника, чем в его сопернике, которого он, впрочем, отказывается таковым считать.
Вместо того чтобы избавиться от Ардалиона, Герман продолжает ощущать его присутствие даже в своем убежище в Руссийоне. В придуманном им эпилоге повести счастливая Лида говорит: «Как  я рада, что мы избавились от Ардалиона. Я очень жалела его, много с ним возилась, но как человек он был невыносим».
В реальной жизни Герман, уже понимая, что все его планы рухнули, идет на почтамт в ожидании писем на имя Ардалиона – которое ему пришлось взять «шифром», чтобы его забывчивая жена могла его запомнить. Герман получает только одно письмо, и то не от Лиды, а от самого Ардалиона, которому жена, подозреваемая в соучастии в преступлении, разумеется, всё рассказала. Тон письма необычен – нарочито грубый и одновременно исполненный морального негодования по отношению к Герману, втянувшего запуганную и ничего не понимающую Лиду в свои темные делишки. Признавая собственное ничтожество, Ардалион предлагает посмотреть Герману на самого себя. После множества страниц самовосхваления Германа – каким бы прозрачно незаслуженным оно ни было – ошеломляет то неприкрытое и абсолютно оправданное презрение, которое испытывает к нему Ардалион, халтурщик, прихлебатель и слабовольный пьяница, до сих пор казавшийся незадачливым персонажем грязноватого анекдота. Несмотря на все то, что коробит в его письме, очевидно, что Ардалион испытывает к Лиде сострадание, на которое Герман просто не способен.
Ардалион пишет Герману, что «эти шуточки … со страховыми обществами давным-давно известны» и что между ним и его жертвой нет никакого сходства – более того, «схожих людей на свете и не может быть, как бы вы их ни наряжали». Здесь он словно продолжает свой давний спор с Германом. Тогда в ответ на разглагольствования Германа о типах лиц и внешнем сходстве Ардалион заметил: «Всякое лицо – уникум… Художник видит именно разницу».  А преступник, считает Набоков, не замечает того, что хорошо знает истинный художник – между мечтами человека и отрезвляющей действительностью лежит пропасть.
Испытывая смутную неудовлетворенность своим существованием, Герман пытается создать шедевр в жизни, чтобы выскользнуть за ее границы, – чтобы, убив «себя», продолжить свое существование под чужим обличьем.
«Отчаяние», наравне с «Соглядатаем», можно рассматривать как фантазию о преодолении собственной смерти и границ собственного «я». Какова же при этом цель Германа? – Обеспеченная жизнь с женой, которую он не потрудился толком узнать. Цель его столь же банальна, как и способ ее достижения. Именно поэтому он не обретает вечную свободу искусства, а заканчивает свою повесть, как загнанный в угол человек: в своем неумолимо распадающемся настоящем он дописывает дневник, рассказывая о последних отчаянных мгновениях свободы, когда жандармы уже подходят к его комнате.
     Интеллект Набокова искрится в каждой строчке «Отчаяния», но при всей легкости  его стиля, где-то небрежно-неряшливого, где-то нарочито-ироничного, в композиции романа есть досадные слабости. Герман, может быть, в ущерб правдолюбию – пародирует представление Набокова об искусстве как о выходе за границы «я» через сопереживание другому. Казалось бы, Набоков с упоением выворачивает наизнанку то, что ему особо дорого, однако бездоказательное предположение Германа о существовании двойника оказалось слишком хрупкой основой для романа.


Рецензии