Рассказывает ветеран о войне 9

                МЁРТВЫМ НЕ БОЛЬНО

          Повесть
     Автор Василь Быков

 Василь Владимирович Быков, (белор. Васіль Уладзіміравіч Быкаў(1924-2003), советский и белорусский писатель, общественный деятель, участник Великой Отечественной войны. Член Союза писателей СССР.
Герой Социалистического Труда (1984). Народный писатель Беларуси (1980). Лауреат Ленинской премии (1986). Лауреат Государственной премии СССР (1974). Лауреат Государственной премии Белорусской ССР (1978).

Продолжение 7  повести

Продолжение 8  повести
Продолжение 7 http://www.stihi.ru/2019/07/19/4558
 
                Глава девятая

 «Хата санчасти приветливо встречает нас огнями в двух окнах (третье заткнуто охапкой соломы) и песней. Кто-то во всё осипшее горло натужно тянет под нестройный басовитый гул нескольких струн гитары:
«Шаланды, полные кефали,
В Одессу Костя привозил.
И все биндюжники вставали,
Когда в пивную он входил...»

 Знака или флажка на хате нет никакого. Во дворе также ничто не свидетельствует о наличии тут санитарной части. Но, как говорил капитан, это третья хата от церквушки, что скромно сереет невдалеке побелёнными стенами, и Катя останавливает коней. Ездовой соскакивает на снег, слезает с передка Катя. Я также вываливаюсь из подводы, бросаю немцу: «Ком!» – и на одной ноге прыгаю к раскрытым в сенях дверям. Пленный уныло идёт следом. Песня и гитара сразу обрываются. В углу и на припечке лихорадочно трепещут огоньки двух «катюш». Под потолком висит плотный слой дыма, и в углах царит не побеждённый коптилками мрак. Резкий запах свежих бинтов, крови и прокисшая вонь шинелей бьют в нос, тем самым, однако, убеждая, что хатой мы не ошиблись.
– Рама! В укрытие! – после секундной паузы в фальшивой тревоге выкрикивает чей-то голос.

 Вслед за Катей я пропускаю немца и перескакиваю через порог. Первым на глаза попадает гитарист. Вытянув на кровати у порога обмотанную бинтами ногу, он замирает с гитарой в руках и, сверкнув озорными глазами, упирается взглядом в Катю. В углах на соломе сидят ещё раненые. Кто-то чуть не до пояса перевит бинтами – и грудь, и голова, – должно быть, обгоревший танкист.
– Дурной! – с хода бросает Катя. – Чего орёшь? А ну встать! Кто старший?
Гитарист, не выпуская гитары и не сдвигая с места раненой ноги, всем корпусом разворачивается к Кате. Под накинутой на плечи курткой десантника тихо побрякивает связка медалей. На потолке замирает большая изломанная тень.
– Отставить! Уже навставались. Теперь всё! Крышка!
– Кто старший?
– Старший? Был, да весь вышел. К начальству. Хошь – буду я?
– Обойдёмся без самозванцев. А ну слазь! – Катя бесцеремонно дёргает его за рукав. Куртка сползает – на погонах сержантские нашивки. – Тяжёлых положим. Где санитары?
– Стоп, рыжая! Не трожь! Я контуженый! – паясничает гитарист и, сменив тон, с силой бьёт по струнам. – Санитары! Эй, санитары!

 Откуда-то из-за перегородки, откинув одеяло, выходят двое в неподпоясанных шинелях. Один высокий и худой, второй низкий – оба пожилые, мешковатые, видно, недавно мобилизованные дядьки.
– Тяжёлых внести! Живо! – чувствуя себя начальством, приказывает гитарист и тычет в санитаров пальцем. – Ты и ты! Этот ихний поможет, – указывает он на пленного и вдруг недоумённо моргает. – Ого, Гансик! Братва, Гансик! Ей-богу! Айн, цвай битерфляй... Ком!
Все из углов оборачиваются к порогу. Забинтованный на полу неестественно выпрямляется, ногами скидывает с себя полушубок и выбрасывает вперед руки, также забинтованные до локтей.
– Кокнуть! Кокнуть к чёртовой матери! – с надрывом выкрикивает он.

 Второй, что лежит рядом, что-то приговаривая, укрывает его полушубком. Сержант быстренько соскакивает с кровати и, неся перед собой прямую и толстую, как бревно, ногу, подступает к немцу.
– Спокойно! – говорю я. – Это пленный.
– Ну конечно, спокойно. Зачем спешить? Успеем!
Сержант недобро ухмыляется и с нарочитой вежливостью берёт немца за концы воротника.
– Он же добрый. Он сознательный. Гитлер капут? – ехидно спрашивает он.
– Гитлер капут, – не очень уверенно, но с готовностью соглашается немец. Губы у него, однако, заметно подрагивают.
Сержант всё с той же ухмылкой на лице поворачивается к остальным:
– Вот видите! Он добрый. Он перевоспитался. Трофейчики, конечно, все выпотрошили? Ур нету? – миролюбиво спрашивает сержант и живо лапает немца по пустым, отвисшим карманам. – Ну, конечно, в кармане вошь на аркане.

 И вдруг озорно дёргает за длинный козырёк шапки, которая налезает немцу на самые глаза. Сержант возвращается назад к койке. Немец покорно поправляет шапку, а я отхожу от порога и опускаюсь у стены на солому. Больше сесть тут негде. На единственной скамейке в простенке кто-то лежит, койку займут тяжелораненые. Гитарист, бережно уложив на прежнее место ногу, берёт гитару. К «гансичку» он уже потерял интерес.
– Я вот не понимаю, – громко говорит он, забренчав струнами. – Какой смысл немцу воевать с нами? Ну что пользы: ворвётся ежели в траншею, что он найдёт? Ни фига! Разве портянку грязную на бруствере. А у них! Ого! Сколько у них барахла разного остаётся! Я так, если приказ: «Вперёд!» – лечу как очумелый. А что? Люблю трофейчики! Вот только вшей у них много, холера!

 Из раскрытых дверей вкатывается облако холода – санитары вносят раненых. Катя укладывает обоих на койку и укрывает рваной шинелью:
– Полежите до завтра. Утром в госпиталь отправка. Доктор сказал.
Один из них, видно, уже доходит – глаза полузакрыты, нос заострился, из опавшей груди слышен трудный пузыристый хрип. Второй прерывисто стонет, борется с муками и, повернув набок голову, безучастно оглядывает людей.
– Браток, сверни закурить, – обращается он к сержанту. – В кармане там, браток... И бумага...
Сержант с готовностью откладывает гитару.
– Пожалуйста, отец. Это могём. Пока руки целы. Откуда будешь, землячок?
– Воронежский я.
Раненый сводит челюсти, будто глотает слюну. Взгляд его беспокойно мечется по тёмному потолку хаты.
– Ну так почти земляки. Что Воронеж, что Ростов – одна Расея. На, потяни, полегчает, – участливо обещает сержант и справляется: – Пехота?
– Пехота, – выдыхает затяжку раненый и жадными губами снова ловит цигарку.

 Немец неловко топчется у печи, не зная, где приткнуться. Держит он себя уважительно и даже будто несколько робко. Я замечаю это и подзываю его к себе:
– Ком! И садись! Нечего торчать.
Он понимает и, поджав длинные ноги, неуклюже опускается напротив на земляной пол. Глаза его осторожно скользят по мне, по сержанту и останавливаются на гитаре. Катя у печки, при тусклом свете «катюши» копошится в медицинской сумке – готовит лекарства. Сержант с силой дёргает басовую струну и фальшиво затягивает солдатскую песню:
«Первая болванка попала в бензобак...»
– А ну прекрати своё трень-брень! – строго приказывает от печки Катя.

 Кто-то из угла добродушно перечит:
– Пусть играет. Может, боль немного заглушит.
Сержант энергично откашливается, собираясь запеть если не лучше, то во всяком случае громче.
«Первая болванка попала в бензобак,
Вылез я из танка сам не знаю как...» –
снова фальшивит он, видно, понимает это и, встретившись с немцем взглядом, зло обрывает запев.
– Чего зенки выпучил, фриц? Не нравится? Может, лучше умеешь? Что ты вообще умеешь, фрицевская морда?
– Нэмножко, – вдруг отчётливо произносит немец и протягивает руку к гитаре.

 Сержант, набычив голову, с полминуты почти в неистовом недоумении смотрит на него, будто решая, стоит ли всерьёз принимать произнесённое им слово.
– А ну, а ну! Изобрази-ка... Посмотрим, что ты умеешь. Ну! Давай! Дуй! – неожиданно решает он и отдает гитару.
Немец осторожно берет её, устраивает на коленях и, тихо перебирая струны, левой рукой подвинчивает шурупы. В углу снова вскидывается забинтованный. Он ничего не видит и сквозь едва сдерживаемую боль кричит с отчаянием в голосе:
– Ага, фриц! Почему вы его не прикончите? Почему вы с ним цацкаетесь?

 С соломы поднимается его сосед и легонько, словно ребёнка, кладёт обгоревшего на спину:
– Ладно. Тихо. Я сам. Подождите.
Глаза этого человека из-под нахмуренных бровей в тусклом свете «катюши» недобро сверкают в сторону немца. Обгоревший корчится в муках и стонет, сжав зубы.
Немец не спеша настраивает гитару, мы все с затаенным вниманием следим за ним – всё же не часто приходится видеть, как фашист упражняется в музыке. Интересно, что у него получится. У сержанта на узколобом лице уже не ухмылка, а строгость и угроза. Мне кажется, если немец чем-то не угодит, то ему уже не спустят – придётся тогда защищать. Тяжелораненый на койке поворачивает набок вспотевшее лицо и с мучительной обречённостью в расширенных глазах также следит за немцем. Похоже, он ждёт чего-то, и это ожидание на короткую минуту словно притупляет его страдание. С девичьим любопытством коротко оглядывается Катя и хмурится. Почему-то я начинаю хотеть, чтобы немец действительно сыграл неплохо. Невольно мною уже овладевает сочувствие к нему в этой хате. Всё же он «мой» немец.

 И действительно, он быстро настраивает гитару и начинает сноровисто перебирать струны. Простой, всем известный мотивчик наполняет сумеречную тишину хаты:
«Синенький скромный платочек
Падал с опущенных плеч...»
Вот так чудо – вот тебе и немец! Играет наше, русское, как заправский русак. И раненые, гляди ты, притихли, ни один не вякнет ни слова – слушают. Сержант, видно, тоже теряет свое грозное намерение.

 Кто-то в углу вздыхает, потом всхлипывает – ага, плачет. Кажется, это обожжённый. Ну да что же ты сделаешь! Что мы все тут, в этой хате, можем сделать, кроме как терпеть боль. Кто больше, кто меньше, кто на день-два, кто на долгие месяцы. Ожоги же будут болеть до самого конца, пока не заживут начисто, – нет худшей боли, чем от ожогов. Теперь нам одно – сжав зубы, свыкаться с болью, думаю я. Там, в степи за Кировоградом, наступают, окружают, отбивают атаки, освобождают сёла и станции, а мы тут – сплошная концентрация боли. И потому плачь, боец, не стыдись. Говорят, от плача становится легче. И не приставай к немцу, чёрт с ним, пусть живёт, всё же и он человек. Вон как играет!

 Немец тем временем кончает играть. Сержант на краю кровати смущённо сдвигает измятую, с растопыренными ушами, шапку:
– Здорово, шельма! Ничего не попишешь!
– Хорошо шпарит, – сдержанно одобряют в углу. – А ну ещё что.
Немец легонько прикасается пальцами к струнам, пробуя их звучание. Сержант подобревшими глазами разглядывает его сверху. Видно по всему, эта игра пошатнула в нём привычную грубоватую самоуверенность и затронула приглушенное чувство обычного человеческого любопытства.
– Ты кто, фашист? – спрашивает он, в упор глядя на немца. – За Гитлера?
– Гитлер капут! Гитлер плёхо, – быстро отвечает немец привычной фразой.

 Я смотрю на него и чувствую, как что-то в нём уже переменилось, будто ожило. Взгляд избавляется от заметного страха и перестаёт пугливо бегать по лицам. Снисходительное внимание русских заметно ободряет его.
– Вот это я понимаю! – говорит сержант и бесцеремонно, но уже без угрозы хлопает его по плечу. – Что, сам сдался? Сам плен ком?
– Я, я. Сам, – подтверждает немец.
– Правильно. Одобряю. Дай пять.
Сержант коротко пожимает локоть его занятой гитарой руки и уже почти дружелюбно предлагает:
– А ну изобрази ещё что-нибудь! Может, вот эту: «На позицию девушка провожала бойца...»
– Огоньёк! – догадывается немец и быстрым пробегом по струнам повторяет мелодию.

 Удовлетворённый его догадливостью, сержант одобрительно кивает:
– Вот, вот!
Немец вполне прилично наигрывает «Огонёк», и я удивляюсь его умельству по части наших песен. Сержант хрипло подпевает, а меня начинает клонить в расслабляющую сладость дремоты. Я чувствую: не надо поддаваться ей, нельзя, мало ли что... Тревога в душе какое-то время борется со сном, но постепенно сон осиливает всё – и заботу, и тревогу, и мою боль в ноге...»

 Продолжение повести в следующей публикации.


Рецензии