Архангельская тетрадь. Премия Имперская культура

Владимир Попов (31 июля 1938 - 06 февраля 2021)

АРХАНГЕЛЬСКАЯ ТЕТРАДЬ (М.: 2019, Тровант)

За эту книжку присуждена премия "ИМПЕРСКАЯ КУЛЬТУРА" им. Эдуарда Володина за 2019 год в номинации "поэзия".

подборка ранее опубликованных стихотворений (в т.ч. на сайте СТИХИ.ру), относящихся по теме к Архангельской области
составление: Андрей Васильев
предисловие: Ольга Корзова http://www.stihi.ru/2019/07/11/5636

 
* * *

Шум ледохода нас разбудит,
и краткий сон сгорит дотла.
На берегу собьются люди:
река пошла.
Пошла! Пошла!

И жутко сердце замирает,
когда проходит мощный вал.
Уже прибрежные сараи
срезают льдины наповал.

Мостки разносят на куски.
И длинно бороздят следы,
как будто чудища морские
ползут на берег
из воды.

И на далёкой середине
реки, грохочущей и страшной,
облезлый волк
плывёт на льдине
и воет горько и протяжно.


 
* * *

Меня кличет соседская бабка
на всю улицу и на весь мир.
И зовёт меня странно и сладко
древним именем «Ладимир».

Я поэтому с бабкой лажу
и поэтому с бабкой дружу.
Суковатую руку поглажу
и хорошее слово скажу.

И поэтому тихо и молча
мы, заветные думы храня,
вечерком, на окраине ночи,
долго-долго сидим у огня.

 
* * *

Уходил я из дома надолго
к закадычному старому другу.
За Москву,
за туманы,
за Волгу,
далеко, к заполярному кругу.
И морозные ветки в беремя
собирал для простых очагов.
Это было
прекрасное время
удивительно белых снегов.

Это было такое везенье!
Было время такой доброты!
Я водил по холодной Мезени
смоляные большие плоты.
Я встречал по утрам теплоходы.
Трогал песен шальные лады.
Это были
хорошие годы
удивительно светлой воды.


 
Когда входили мы в Двину

Вода переменила цвет
и потемнела.
Чуть поодаль
Тянулась прерванная цепь
факторий и лесозаводов.

А судно шло
набычив спину, –
как первобытная скала
врезалась в город.
И как льдину
распарывала пополам.

И маленькие катера
засуетились у причала.
И к северу плыла земля,
кружась
и медленно качаясь.


 
* * *

Канадский самолёт
пикирует на мачту,
показывая нам облупленный живот.
А мы рыбачим здесь,
а мы вовсю ишачим,
а вдруг из пулемёта он – по дури – шибанёт.

Себя считаем мы частицей государства…
А самолёт кружится,
моторами ревёт.
И неприятно нам от этого нахальства:
На лысину пикирует канадский самолёт.

Канадский самолёт вовсю фотографирует:
меня, ребят, собаку,
антенны, провода.
Меня фотографирует и он меня нервирует,
и это называется –
нейтральная вода.

Идёт-ревёт над палубой моторный рёв колючий:
пикирует на палубу
канадский самолёт…
А я ему, заразе, такую рожу скрючил,
и мне немножко жалко:
он слов не разберёт.

 
Пинежская озорная

Деревенские ребята –
морды сливою –
пели песню суковату –
матюкливую.

На резиновом ходу:
в новых катанцах.
То ль на игрище идут.
То ли свататься.

Обступили нерадивую
бабёнку.
Привязались, как родимец
к ребятёнку.

Порассыпали хвальбу
да вопросы.
Поцалуй да поцалуй –
кровь из носу.

Надавала им молодка
подзатыльники.
– Накурились вина-водки,
словно винники.

Бабка в дедовом треухе
в погреб лазила.
Увидала всё старуха,
словно сглазила.

Собрала она народ
со всей улицы:
пусть на вьюношей пойдёт –
полюбуется.

Закряхтели старики,
словно жабы.
Стали робить мужики.
Стали бабы.

Где поленом, где колом
отчебучили.
Только дым стоит столбом.
Серой тучею.

И ребята сгоряча
долго ухали.
Попивали голый чай
с оплеухами.

 
Пейзаж с лодкой

От реки тянуло русской песней
про Степана, волю и княжну.
Дебаркадер –
пароход на пенсии –
заскрипел в гулёную волну.

Я стою босой на влажных досках
у простора северной реки.
А по берегу – неторопливо – сосны,
друг за другом,
словно бурлаки.

Крайний Север.
Лето. Красный бакен.
Да костёр дымит невдалеке.
Низкие прокуренные баньки
от деревни тянутся к реке.

Тарахтит моторчик дальней лодки.
Полдень. Август.
Русь. Двадцатый век.
И ведёт моторку, видно, ловкий
северный хороший человек.


 
* * *

В пяти верстах от леспромхоза
стоит старинный магазин,
где хлеб, вино, олифа, гвозди,
конфеты, книги, керосин.

Где топится дровами печка –
горит в печи живой огонь.
И рядом с платьем подвенечным
ружьё, капканы и гармонь.

И продавец для всех приветлив
и стар, как этот ясный день.
Он знает лучше всех на свете
характеры простых людей.

Сюда приходят все дороги.
И бывший конюх круглый год
сидит угрюмо на пороге
и песню дикую поёт.


 
Белая ночь

Очарованье северных ночей:
течёт с небес спокойное свеченье.
Земля покрыта призрачною тенью.
– Я чей? – кричит кукун всю ночь. – Я чей?

Мы собрались на сонном берегу.
Вода черна. И так спокойны лодки.
Огни вдали идут светло и ходко.
И постепенно нарастает гул.

Причалит полуночный теплоходик:
толпа по трапу тёмному нисходит.
Шаги грубы, как будто топот конный.

Старик ведёт козла на ремешке…
Кто пуст, а кто с ворованной иконой,
иль с поросёнком, бьющимся в мешке.


 
* * *

Как тяжело работает машина.
И дик и страстен вольности разгул.
Суровых туч развеяв мешанину,
осенний ветер на полдень свернул.

И вот: Полярного Сиянья занавеску
пошевелил. Потом дугой повис…
И от Двинской губы и до Мезенской
летит-летит его разбойный свист.

И в этом свисте, выкрике и оре
такой простор, хоть музыку играй…
И Звёздный Ковш зачерпывает море,
и рыбы-звёзды льются через край.


 
Плотник и печник

Лето. Вечер. Серпик лунный.
Звёзд сухая горсть.
На крыльце сидит угрюмый
старый плотник. Гвоздь.
В мире тихо. И несильно
ветерок сквозит…
Слышно, как в избе Гвоздильня
плотника гвоздит.
А по улице с лопатой
шёл печник домой…
– Ты куда идёшь, горбатый?
– А к тебе, рябой!
От заботы, от печали,
от крутой тоски
покурили-помолчали
рядом старики.
Из избы во всём параде –
плотничья жена:
– Порасселись, на ночь глядя,
два говоруна!..
И сидят в табачном дыме
гладкий да рябой…
– Помнишь, были молодыми
как-то мы с тобой?
И печник преобразился, потирая руки:
– Хорошо, что не женился
на твоей старухе.




 
* * *

Утренний воздух дрожит.
Свежего ветра дыханье…
Белое море лежит
в чаше из дикого камня.

Солнце, как дальний пожар –
отблеск слепящего света.
Острый трёхмачтовый барк
выплыл из прошлого века.

Не разбирая пути
и обгоняя друг друга,
зимняя птица летит
возле Полярного круга.





Мёртвая зыбь

После штормов, ураганов, грозы
ходит по морю мёртвая зыбь.

Шхуны летят, как с откоса возы…
Мёртвая зыбь!.. Мёртвая зыбь!..

Хруст кораблей раздаётся окрест.
Мачты обломок, похожий на крест…

Что там осталось от нашей любви?
…Мёртвая зыбь. Мёртвая зыбь…



 
Волчья ночь

Тишину и зиму славя,
по земле порожняком,
еду я из Ярославля:
где машиной, где пешком.

Пролетает чёрный ворон.
Малый зверь уходит прочь.
И над всем земным простором
наступает волчья ночь.

Облаков темнеют крылья…
И идёт через лесок,
занесённый снежной пылью,
на охоту Длинный Волк.

То таится на завале,
то припустит со всех ног.
Остановится подале,
словно чёрное пятно.

Далеко огонь горит…
Оглянусь – и сердце ноет…
Я стою, и он стоит.
Я пойду – и он за мною.

 
* * *

Пискливым криком надрывались чайки
и был огромен полукруг небес,
когда торжественно-спокойно-величаво
прошли киты волне наперерез.

И в этой жизни, муторной и грубой,
образовался радости прогал…
И океан вздыхал тяжёлой грудью
и водяные горы надвигал.

Щемило сердце радостно и больно
от этой небывалой красоты,
когда прошли торжественно-спокойно,
наперерез, огромные киты.


 
* * *

Не суди меня строго,
что тебя не люблю.
Это просто дорога
увела к январю.

Это рыжие кони,
бубенцами звеня,
понесли в Лешуконье,
за Архангельск, меня.

Понесли, что есть силы,
на неезженый снег.
Добровольная ссылка –
непутёвый побег.

Ох, наделал я смеха,
да и то хорошо…
От себя не уехал
и к тебе не пришёл.


 
Архангельский мотив

В жёлтые оконца
наглядевшись вдосталь,
заходило солнце
за Кег-остров.

Красною подковою
в Бело море падало.

Катер шёл, как конь в воде
через паводок.

Пена мягко-мыльная –
о прибрежный камень.

Птицы машут крыльями –
белыми платками.

Город плыл вечерний
в тёплое свечение,
и веслом ему была
старая Соломбала.


 
* * *

Эх, старик ты, старик:
сизый мох в бороде,
а морщины черны,
словно тень в борозде.

И вокруг говорят
тихим шёпотом: – Он
со германской войны
был германский шпион.

Ты скажи мне, старик,
ты ответь на вопрос…
Пред тобою сидит
океанский матрос.

По лицу проползёт
горевая слеза.
А старик всё молчит,
но не прячет глаза.

Будет долгая ночь.
Будет завтрашний день.
Хриплый крик катеров
оглашает Мезень.

Доливаю стакан.
Тускло лампа горит…
– Будь здоров! – говорю.
– Будь здоров! – говорит.



 
Северная мелодия

Опадает осень. Опадает.
Вкусно тает жёлтая морошка.
Птица от земли не улетает.
Тролль играет на губной гармошке.

Я лицом в окошко припадаю.
Восхожу на хриплые порожки.
Там, в избе, тихонечко играют –
тролль играет на губной гармошке.


* * *
                Рыбу стране, деньги жене,
                а сам носом на волну.
                (Поговорка)
Гуськом сходили на причал.
Потом в порту два дня кутили.
Я напивался и кричал:
– Матрос ребёнка не обидит!

А время шло от века к веку
в морозном мурманском дыму…
Фонарь, как уличная девка,
стоял ночами на углу.

И налегал на сердце камень,
тоскою долгою изрыт,
когда ревел ревун в тумане,
как будто плакал он навзрыд.
 
* * *

Дождями хлобыщет и вьюгами вьёт
стихия вольная воля…
Опять надо мною плывёт и плывёт
архангельский голос Поморья.

И стонет под ветром сухая трава,
как чья-то судьба горевая…
Летит и летит дальний голос: «И-ван!»
Вдали отзывается «Ма-рья!»

Звенит и звенит над землёю роса.
Пылает рассвета полоска.
И песня скворца, словно скрип колеса
в несмазанной старой повозке.

И дышит огонь мне в лицо горячо.
И поле сливается с небом.
И ангел-хранитель за правым плечом.
И бес-искуситель за левым.


 
* * *

Спускаем трал. Гудят лебёдки.
По курсу, с правого борта,
всплывает тень подводной лодки,
как тело мёртвого кита.

Как заблудившийся пират,
готова лодка к перебранке.
Да будет проклят тот квадрат
на Ньюфаундлендской банке!

Там кто-то смотрит в перископ
из океана, как из ночи,
и, вытирая жирный лоб,
плюёт под ноги и хохочет.





Оксана

На Ньюфаунлендской банке
шла своя работа.

Я вцепился в сетку,
и меня перенесли краном
на другую палубу…

Пока мы перегружали рыбу
на сухогруз,
ихний Док сделал аборт
Оксане,
и теперь она лежала пластом
в своей каюте…
Меня списывали на берег
из-за травмы.
Боцман Гоша крикнул:
– Вовчик, давай!
И я вцепился в сетку.

Оксана была красива…

Мы лежали в робах
на средней палубе
и травили байки,
как охотники на привале.
Мимо прошла Оксана,
едва не задев нас
подолом юбки.
Венька застонал
и прошептал вслед:
– Я хотел бы умереть
под её ногами!

…Пять минут назад
я постучал в её каюту:
– Можно попрощаться?
Повариха Ленка буркнула:
– Можно! –
и вышла.
Оксана лежала тихо
и не смотрела на меня.
Я хотел поцеловать её руку,
но рука была сжата в кулак.
Я хотел поцеловать её в щёку,
но лицо было каменным.
Я хотел поцеловать её глаза,
но в них стояли слёзы.
Я дотронулся губами
до её лба
и ушёл.

…Начало штормить.
Моя «Галактика»
отошла от сухогруза
и лихо развернулась
носом на волну.
О, каким хрупким
и беззащитным судёнышком
показался мне бывший дом!
БМРТ-447
посередине звереющего океана!

…Оксана была любовницей капитана,
вернее, его наложницей.
У нас с неё ничего не было…

Оксана сбросила телогрейку,
и мы уселись на ней
перед самым экраном.
В столовой показывали фильмы,
и мы в третий раз
смотрели «Тени над Нотр-Дам».
Погасили свет.
Мы сидели так близко,
что я чувствовал её тепло.
А на экране стреляли,
гудели самолёты
и метались тени людей.
Пришёл Кэп,
встал в сторонке
и стал смотреть на нас
из темноты.
Смотрел и смотрел,
а потом подошёл
и выдернул её за руку
и увёл.

Я шёл на чужом судне
с чужой командой
в порт,
а «Галактике» ещё предстояло
болтаться в океане
три месяца.

…Ночью прошли
маяк Норд-Кап.
Он просигналил нам
с правого борта.
Мы завернули
за угол Норвегии
и двинулись домой.
До Мурманска –
одни сутки.

И больше я её не видел.




 
Северная дорога

Пленил волшебник музыкой Восток.
А Юг наполнил праздничные роги.
Гулёный Запад приводил в восторг…
Но я пошёл по Северной дороге.

Туда, туда! За Волгу и Двину,
где на просторе ходит ветер свежий,
где люди долго помнят старину
под крышами прадедовских убежищ.

Возможно, эта истина горчит,
однако правда правдою пребудет,
и, как наивно это ни звучит,
спасли язык неграмотные люди.

Как с ними я не виделся давно!
– А жили как?
– Времён не торопили…
Поднялся над избой седой дымок:
у Ивановых печку затопили.

Туда, туда! Где царствие зимы,
где старики торжественны и седы.
Там у суровых жителей земли
подслушаю вечерние беседы.


 
* * *

Шёл белый снег, настолько белый,
что мне казалось – город белый.
И мне казалось – голубь белый
ко мне садится на плечо.
Я прогонял его перчаткой.
Но это, в общем, бесполезно:
ему всё было нипочём.
Весь день на палубе железной,
на раскалённой и железной,
как тело чёрной сковородки,
июльской жаркою порой
таскаем трал на Джорджес-банке.
И пахнет гарью от лебёдки.
Гудят натянутые тросы,
гудят, как вспугнутые осы.
И я подумал: оборвутся!
Тогда они меня погубят,
напополам меня разрубят,
и не успеешь оглянуться…
Как стрелка на весах, качался
какой-то небоскрёб Бостона
совсем-совсем у горизонта.
И я некстати размечтался.
И захотелось мне до стона,
чтоб выпал снег, холодный, белый,
и показался город белый.

 
* * *

Возвращаются годы ко мне,
тянут руки больнее, но реже.
И русалочьи бёдра камней
возлежат на морском побережье.
И отчалившей лодки ладонь,
и сырая полоска отлива,
и гармонь – золотая гармонь –
так тоскливо поёт и красиво.
Я сейчас объяснить не могу,
что случилось, что кануло мимо.
Но девчонка кричит на бегу:
«Возвращайся! Я жду тебя, милый!»
Возвращаются годы ко мне,
возвращаются дни и минуты.
Почтальон мне приносит конверт,
неизвестно пришедший откуда.
Это ветер – такой молодой! –
засвистит над обрывом, как раньше…
Но прощаются годы со мной,
и уходят всё дальше и дальше.


 
В лесу, у дороги

В свежем
пне
топор
торчит,
разрубив
колечки лет.
Рукавички.
Да ещё
на снегу
усталый
след.



Олема

(село в Архангельской области на реке Вашка)

Вспоминаю добром
северную речку.
Оводы. Зной.
Местный аэродром:
сарай с печкой.
Старуха с козой
на взлётной поляне.


 
* * *

Лешева дудка. Лешева дудка –
старых времён золотая погудка.
Снова накрыло вечернею тенью
сорок колен соловьиного пенья.

Лешева дудка… Лешева дудка –
жизни жестокой хмельная минутка.
Как от восторга душа замирает:
леший плешивый на дудке играет!

Вновь соловей о любви говорит:
пламенем пышет и о'гнем горит…
Лешева дудка… Лешева дудка –
щёлкает, свищет прекрасно и жутко.


 
Ночной вокзал

Буфеты шумны и скудны.
Серьёзны милиционеры.
Вокзал, жестки твои скамьи
из жёлтой выгнутой фанеры.
Жестоки ночи и жестки –
бессонно пройденные ночи
средь ожиданья и тоски…
Где инвалид ночной, затыркан
к стене, у входа на перрон,
и запрокидывал бутылку
он, как трубу Луи Армстронг.
У матерей тяжёлый взгляд,
как после долгих оскорблений.
И дети русые лежат
на нецелованных коленях.
И чья-то белая рука
в руке мужской лежит, послушна.
Старушка с кружкой кипятка
вкушает чёрную краюшку.
Вокзал! Я твой неверный сын –
я прихожу к тебе не часто,
но удивительные сны
витают у билетной кассы.
В минуты горечи и зла
и одиноких воскресений
людьми наполненный вокзал –
моя надежда на спасенье.

 
* * *

Пролетели злые силы.
Лес спокойнее уснул.
И зима поворотилась
талым боком на весну.

Шелохнётся призрак-небыль.
Вздрогнет сумрачная ветвь.
На тяжёлом зимнем небе
разрывается просвет.

Птица веточку задела
у елового плеча.
И высоко зазвенела
одинокая звенчаль.


 
* * *

Я накликаю беду –
упаду на север:
головою в лебеду,
а ногами в клевер.

Кровью землю орошу,
диким зверем взвою,
сердце в небо отпущу,
а любовь зарою.

Поднимусь средь бела дня
цветом иван-чая…
Что-то здорово меня
от ветров качает.


 
Вечеринка

Словно красная косынка,
полыхнул тугой закат…
Вечеринка. Вечеринка
не вошла ещё в азарт.

Примеряются друг к другу:
смотрят взором томных птах.
Ходят женщины по кругу
в пёстрых вышитых платках

(словно птицы прилетели,
бойкие да внятные,
словно с детской акварели
с золотыми пятнами).

И нет-нет, стрельнёт навылет
взгляд во взгляд: случайно вроде…
Гармонист тихонько пилит,
антимонию разводит.

Тут нужна раскачка, верно…
А потом как вскрикнут: – Ай!..
И пошла писать губерня! –
только рот не разевай.

И разрушится преграда,
словно по углям пойдут.
Хочешь стой, а хочешь падай –
сами ноги запоют.

Пляшет красная рубаха –
ох ты, Господи, спаси!..
Подошла ко мне деваха:
– Ну, пойдём потопчемси!

Баба вышла на серёдку
(пуста ложка рот дерёт) –
как мужик с лужёной глоткой
часту-тушечку поёт.

Запоёт, так слышно даже
где-нибудь под Тулою…
Руки в боки – словно кажет
самоварье тулово.

Старики стоят, смеются,
ухмыляются в усы:
«Парни с девками дерутся
как с воронами дрозды».

Уплыла гармонь далёко.
Ночь безмолвием полна.
Словно баба с круглым боком
ходит белая луна.


 
Посещение

(сказ, найденный под забором)

Как пришёл Иван, – я, крестьянский сын, –
у дома' стою под колоньями.
В окнах свет стоит-разлетается,
а из окон шум надрывается.

Все заставлено ино-марками:
шоферя стоят перегарками.
Подтянул порты' я верёвочкой,
с лапоточков грязи' отряхаючи
и побрёл туды, куды следоват, –
прямиком, как баран недорезанный.

Увидали мяни, – и все бросились,
как на ме'дведя пысы гладныя.
С порога' стрельцы стали спихиват:
пистоле'й курки звонко щёлкают
да оковы трясут-пошевеливат.

У мяни таперь жопа съёжилась, –
её страху' шепчу лепетушечку:
мол, пришёл, холоп, к губер-натору,
господину саму Пететюхину.

Выходил енарал пред-ставительнай:
поперёку в обхват не объять яво.
Морда ласнится краснопарая,
глазки-щёлочки поросячия.

Ох, как рявкнул ён, – заскрыпел зубми
да подъял на их руку белую, –
тишина кругом стала мерклая:
от страхо'в у их груди вздрагиват, –
ордена в звезды тихо звенькают.

– Вы пошто, – орёт, – не пущаете
сына руськага православного, –
земляка маво деревеньскова
из родной моей самой Тельпуньги!

Секретители испужалися.
Заместителя обмаралися.
Гостеватели опустилися.
Заменители притупилися.
Положил на ме руку тяжкую, –
чуть плецо моё не погнулося, –
и повёл во внутрь рая тесного,
во сады свои мороканские.

Мрамора' кругом блещут матово,
в зеркалах дымны'х дамы скалятся:
волосья у их пораспущены,
сарафаны вкривь-вдоль перерезаны,
на грудьях лежат две полощенки,
а в срамных местах ничевошенки,
во одной руке рюмки-чарочки,
во другой руке по цигарочке.

Мужики, – оне, – больше лысые...
Попадаются, – и брадатые.
Физьяномьешки: – морды лиси
и изрядненько, – все поддатыя.
Стал я чвенькаться да тюльпахаться,
да поклоны бить во все стороны,
и слова во рту перекатыват –
со всема' кругом лобызатися.

Обхватил саму губер-наторшу,
а она уся извинтилася:
вонь духов от ей на пять вёрст стоит, –
все окружности обволокиват.

Как подбёг ко мне енарал-губер
да схватил мяня между рёбрами.
– Ты пошто, – орёт, – даму тискаешь,
словно тёщу-ти сеновальную!

Секретители захихикали.
Заместители запипикали.
Гостеватели замурлыкали.
Заменители закурлыкали.
Зарычали янычары.

Подняли' стрельцы сабли вострые,
сверканули белками пораскосыми,
стали морду-ти мяни тюкати,
чтоб не смог я ничё напетюкати.

Полетел я с крыльца, как воробышек,
позабыл до конца всех зазнобушек.
Я побрёл опять в севера' свои,
хорошо ещё, что теплынь стоит.
По дороженьке ножки стукают.
Лопоточки мои слёзы хлюпают.

У креста присел на пригорочке,
словно у Христа у запазухе.
Муравли в траве копошатися.
Далеко видать, – красота кругом...
Облака плывут по-над речкою
и церква стоят белой свечкою.


Конь-камень

Три лодки, послушные ветру,
прибило к прибрежной гряде…
На острове, в Ладоге светлой
Конь-камень подходит к воде.

Стоит и покоя не знает:
вовек не уйти, не свернуть.
А волны ему разбивают
тяжёлую чёрную грудь.

Горит костерок на пригорке.
Охрипшие чайки снуют…
И, за руки взявшись, поморки
старинную песню поют:

«Конь по бережку похаживает,
конь головушкой покачивает,
золотой уздой побрякивает,
стременами пошевеливает…»


 
Осенняя звезда

Казнюсь душой о дне угасшем
и говорю о жизни той:
о безмятежности вчерашней,
о беспечальности святой.

Мы унизительные торги
ведём мучительно с собой.
За наши прежние восторги
заплатим позднею слезой.

Так вышло: ранняя весна
сменилась вдруг дождливым летом…
И вот – осенняя звезда
уже горит колючим светом.


 
* * *

Ещё и звёзды не погасли.
Ещё тревожен ветра вой.
И так губительно и властно
потянет дикою травой.

А над далёкими горами
уже присутствует рассвет:
приобретает форму камень
и тает чернь и фиолет.

Вдали померкнет путник мелкий,
и пронесётся птица прочь…
И тень, как часовая стрелка,
по кругу ходит день и ночь.




Набережная Вологды

Глаза слепили, лица жгли
лучи небес в просветы узкие,
когда мы медленно прошли
две церкви Дмитрия Прилуцкого.

Вечерний час, вечерний час:
вокруг томительно и пусто.
Молчание встречало нас
у Иоанна Златоуста.

И облака шли на восток
седой разрозненною цепью…
И как берёзовый дымок
белела Сретенская церковь.
Метель

Сшибает с ног и слепит очи,
срывает ставенки с петель…
Летит, летит в февральской ночи
седая Матушка-Метель.

Кружит, кружит по вольной воле.
Спешит к окраине села,
чтоб на успенской колокольне
раскачивать колокола.

Старик проснётся среди ночи,
заглянет в темь из-под руки…
Хромой звонарь: – Спаси!.. – бормочет,
привязывая языки.

Летит метель, во поле рыщет.
И песню старую мычит.
И в одинокие жилища
рукой разбойною стучит.


 
Двенадцать крылатых сестёр

Земля коченеет от ветра и хлада:
выходит Январь на простор.
Мороз и Зима
выгоняют из ада
двенадцать крылатых сестёр.

Они проникают и в избы, и в замки –
хоть страж в колотушку стучит.
И в губы целуют людей
лихоманки
в обветренной зимней ночи.

И нету покоя ни зверю, ни птице.
И ветер играет в дуду.
Хрипят петухи.
Чёрный ворон садится
на крышу и чует беду.

Но тучи прошли и далёко уплыли.
И месяц встаёт молодой…
Все притолки в избах
старухи обмыли,
чуть свет, наговорной водой.

 
* * *

Капель бубнила монотонно.
Весь день, от самого утра,
орут картавые вороны
и кружат в проруби двора.

И с этим криком нету сладу.
Окно апрельское слепо.
Внизу дымятся крыши склада
провинциального сельпо.

А вот и дождь собрался к ночи
и затянул седую мглу.
Пустые ящики и бочки
забарабанят на углу.

И почернеют клочья снега
у покосившихся ворот,
когда порожнюю телегу
слепая лошадь увезёт.


 
* * *

Я пристану к берегам
где-то недалече,
где пристанище-дуга
на изгибе речки.

А потом пойду оттуда
где вольготней и видней:
на речном мысу огруда
из светящихся камней.

Или лучше
                на угоре
заночую до утра:
вижу – счастье, вижу – горе
ходят ночью по дворам.

А потом пойду к воротам,
тихо сяду на крыльцо
там, где месяц косоротый
усмехается в лицо.


 
* * *

Над речкой сумерки сгущались…
Стояли мы над тихой речкой
и с днём сегодняшним прощались.
Короче, было сумеречье.

Над речкой женщина стояла
среди сгущающейся сини
и удивительно смеялась.
Короче, просто – берегиня.

В её глазах зеленоватых
сверкнул какой-то странный свет.
Короче, было жутковато.
Мне до сих пор не по себе.


* * *

Иду по лесу полночью глубокой,
угадывая троп неясный след.
Луна меж тучами открылась одиноко
и пролила спокойный мягкий свет.

Ночные птицы надо мною вьются,
как полчища давно ушедших дней.
И было очень страшно оглянуться…
Не оглянуться было бы страшней.
 
* * *

Опустилась тьма ночная –
не отыщешь отчий дом.
Птица чёрная летает
в плотном воздухе ночном.

Всюду нечисть кажет рожи –
видно, это неспроста:
ночью всюду бездорожье
да опасные места.

Дальних звезд глухие блики
на сомкнувшемся кольце…
Только стоны, только крики,
как в начале и конце.


* * *

Вдали летит созвездий рой,
над миром крылья поднимая.
Туман холодный и сырой
деревьям ноги обнимает.

Кто там, в кромешной пустоте,
мелькнёт, как белою рубахой,
и растворится в темноте,
соединясь с землёй и прахом.
 
* * *

На земле одиноко и поздно.
Вышла ноченька в чёрном платке.
У порога живая берёза,
словно женщина с лампой в руке.

Встрепенётся гармошка у клуба –
заиграет и смолкнет опять.
Одинокую, позднюю думу
буду долго ещё горевать.

Что припомнится в час одинокий?
Разберусь ли в судьбе и любви?
Вот займётся заря на востоке
и развеет печали мои.

Вновь растают и лица и лики.
Мать затопит остывшую печь.
И послышатся скрипы калитки
и спокойная русская речь.


 
* * *

Дремлют древние деревья…
Это было так давно,
что осталось от деревни
только кладбище одно.

Все давно кресты подгнили.
Стёрлись древние слова.
Невысокие могилы,
да высокая трава.

Только тучи грозовые
собираются вдали…
Где вы, добрые и злые,
люди грешные мои!


 
* * *

Не знаю сам, как это получалось,
но я сначала рисовал картины,
потом в бумагу всё переливалось.

Рябой мужик, дорога у плотины.
Обломанные сучья. Снежный двор.
Куст бузины и дерево рябины.

И солнечного леса певчий хор.
Знакомая избушка с русской печкой.
Сарай. Поленница. Топор.

Всё оживало вдруг и шло навстречу,
приобретя характер и судьбу.
Я помнил утро, день и вечер.

И крик, и свист, и шёпот, и мольбу.
Я помнил чью-то смерть. И жизнь была вначале,
под стоны сосен и ветров гульбу.

И всё жило, светилось и дышало,
как тонкое осеннее крыло.
И от земли неслышно отделялось.

И долго в мироздании плыло.

 
Лесная сказка

Обомшелый лесовик –
зеленой лесной старик
на повалине сидит,
ревматизмами скрипит.

Скрипнет-вскрикнет раз-другой
деревянною рукой,
сохлыми суставами –
левыми и правыми.
А потом стоит одна
тишина да тишина.

По пенькам шныряет лихо
старушонка Лесовиха:
бестолковая карга –
деревянная нога,
паутина там и тут,
глаз соломою заткнут.
И стоит в лесу одна
тишина и тишина.

Вдруг раздался хруст и треск –
прорубили черти лес.
Истребили на века
всю семью лесовика.


 
Глубокая осень

Ветра дикие набеги.
Холод утренний в сенях.
Туда едешь на телеге,
а оттуда на санях.

Собираются метели
недалёко от земли:
засвистели вдруг свистели
в ледяные свистули.

Звук течёт – передаётся, –
тонкой ниткой оборвётся.
И застынет, как во сне,
добежав до середины…

Капли редкие рябины
кровью капают на снег.





 
* * *

Вечер на землю крыло опускает –
синие сумраки льёт.
Женщина медленно в речку вступает –
тихую песню поёт.

Ради той песни и вечера ради
я не уеду домой.
Жёлтые звёзды зажёг дебаркадер
над почерневшей водой.

Тихая песня над речкою тает.
Реченька к берегу льнёт.
Как осторожно душа замирает! –
женщина песню поёт.

Женщина медленно в речку вступает…
Только привиделось мне:
белая птица крылами плескает.
Белая.
В чёрной воде.


 
Вася-Кипяток

В телогрейке полинялой,
от избы наискосок,
по селу идёт брехало
здешний: Вася Кипяток.

Машет правою рукой –
левою не очень.
Он какой-то не такой
и сосредоточенный.

А на лавочках резных,
только что из бани,
восседают мужики
вперемежку с бабами.

Лихо семечки грызут.
Курят – дым глотают.
– Вась, соври чего-нибудь! –
и загоготали.

Вася дёргает усами –
Говорит сурово:
– Что-то некогда мне с вами
нынче рассусоливать.

– Ну, Василий, это врёшь! –
очень строгий слишком.
И куда-то ты идёшь?
И мешок под мышкой?

Вася хмурое лицо
сделал: – Тётка Фёкла,
там плотину прорвало –
и вода утёкла.

Люди бросили дышать.
– Знаешь, тётка Фёкла,
иду рыбу собирать,
пока не подохла.

Улыбнулся виноватый,
подождал немного
и пошёл-закосолапил,
деловой и строгий.

Тётку Фёклу ветром сдуло –
вот какое дело!
Тётка Фёкла в дом нырнула –
чем-то загремела.

Не успел я рот разинуть,
все бегут спокойно:
кто с корытом, кто с корзиной,
кто с ведром подойным.

Прибегают – что за вид!
Хороша картина!
Тихо озеро блестит,
и цела плотина.

Васька в коликах валялся
в лопухах, за домом.
А потом всю ночь смеялся
с кумом Агафоном.

* * *

«У, – глаза твои бесстыжие!..
Видно, стала я стара –
из-за этой шлюхи рыжей
я две ночи не спала.
А она совсем рехнулась –
всё гуляла над рекой.
Хоть бы репья отряхнула,
нахватала, – срам какой!
На, поешь, блудня, покуда
я еду не убрала.
Так и шляется, паскуда,
с петрова до покрова.
Непутёвая скотина…
Эх, поднимется рука –
отхлестаю хворостиной
по нахоленным бокам.
Да, попортила мне крови.
Видно, вдовия судьба!
Был бы жив Егор Петрович –
посмотрел бы на тебя.
Хоть людей бы постеснялась.
Господи, какой позор!..»
И старуха разругалась
окончательно
с козой.

 
* * *

Солнце садится. Солнце садится.
Звонко сверкает золо’тая спица.
Переливается твердь золотая.
Переменяется, медленно тая.

Солнце садится. Солнце садится.
Переставляя знакомые лица.
Медленный ветер шевелит крылами.
Вниз опускается круглое пламя.

Солнце садится. Солнце садится.
Тихо идёт в небесах колесница,
за горизонт постепенно маня
долгое эхо угасшего дня.

* * *

По земле идёт старик
добрый и хороший.
По дороге шмыг да шмыг
новыми галошами.

На земле стоит весна –
солнце светит весело.
Вот какие чудеса!
Вот какая песенка!

Он несёт вязанку лет
на спине согбенной.
А за ним глубокий след
не-о-бы-кно-вен-ный!
Бабы пляшут

«Ну, поплакали, и – хватит
беду-горе горевать.
Надевай тугое платье –
пора свадьбу отыграть!»

«Отчего же я такая
баба одинокая –
в одну сторону сухая,
а в другую мокрая!»

«Эх, топ-перетоп! –
укусил старуху клоп…»

Бабы пляшут,
бабы пляшут,
бабы пляшут весело’.
Ровно на две половины
разделилося село.
(Одна уточка летала,
а другая крякала.)
Половина хохотала –
половина плакала.


 
* * *

Не отвержись от мужика!
А это ведь его рукою –
смотри: уходит в облака
давно распаханное поле.

Не отвержись от мужика!
А это ведь его судьбою
доныне держатся пока
вон те деревни над рекою.

От мужика не отвержись!
И неизвестно, что с тобою
случится. И какая жизнь
предстанет странной стороною.



Кочегары

Рёв огня и клубы пара –
словно черти ужин варят…
Два бывалых кочегара
в кочегарке кочегарят.

И от пота конопаты…
Тяжелы в конце недели:
две совковые лопаты,
лом по кличке «понедельник».

Вот на улицу выходят –
отдыхают на морозе:
один – бывший пароходник,
другой – бывший паровозник.

Над землёю полнолунье…
Перекинулись словами
кочегары, словно луни
с подпалёнными бровями.

А огонь-то еле светит,
то взметнётся-запылает…
А один – всё едет, едет.
А другой – всё уплывает


Керосиновая лампа

Ужель я помню через столько лет
(уже давно прошло полвека!) –
сидят в избе четыре человека,
глухая ночь да лампа на столе.

Они от смерти не защищены…
Они приходят. Только вот обидно,
что лица двух мужчин освещены,
а лица женщин мне почти не видны.

Они о чём-то глухо говорят,
но больше плачут и судьбу корят,
и прикасаются к моей руке.

Их тени движутся по стенам без преград,
огромные, как теневой театр.
И светлый круг дрожит на потолке.


Песня

Купалась зоренька в вечерней реченьке,
да к морю синему она плыла.
Осталась боль во мне, да боль сердечная,
да песня русская, как два крыла.

Стоит берёзонька простоволосая.
Стоит берёзонька – невесела.
Стоит берёзонька и в песню просится,
а песня русская, как два крыла.

А вечер чистыми наполнен звуками.
Под ноги стелется плакун-трава.
И где-то далеко гармонь аукает,
и песня русская, как два крыла.

Прощаюсь я с тобой осенним вечером.
Запомню накрепко печаль-слова.
Возьму в дорогу я воды из реченьки,
да песню русскую, как два крыла.


* * *

Волки воют у края деревни
и на тёмные избы глядят…
Приумолкли осенние певни –
только жёлтые листья летят.

В этом тихом дремучем краю
в октябре, на окраине века
повстречать я зверей не боюсь,
а боюсь повстречать человека.

 
* * *

Мы оглянулись у поворота
да потихонечку –
краем болота.

Краем болота –
наискосок,
в ближний лесок, в ближний лесок.

А на востоке
чуть-чуть рассветало –
стало на сердце спокойно и тало.

Жёлтые листья,
красные листья
стали шуршать, под ногой шевелиться.

В ельнике темень,
в просеке просинь –
тихая осень, тихая осень.

Где-то высоко
птица звенела.
Птица звенела – хорошее дело!

Жаль, что придётся когда-то прощаться, –
сколько дышу,
не могу надышаться.


 
На другом берегу Мезени

      В устье реки Мезени, на правом берегу, стоит старое село Мезень, а на левом берегу рабочий посёлок Каменка с деревянными тротуарами, с деревянной главной площадью, на которой расположился клуб, пожарка, милиция, административное здание, а чуть в стороне мост и эстакада огромного, всё время ревущего и стучащего лесозавода.
      В 1967 году я всё лето здесь работал – в бригаде из семи человек, которая сдавала лес Лешуконского леспромхоза на завод.
      В клубе была библиотека, и я прочитал все девять томов «коричневого» издания Бунина с предисловием Твардовского.
      Конечно, я работал на элеваторе и в заводе, ходил на танцы и просачивался в «Интерклуб», чтобы выпить чешского пива, поглядывал на девчонок, воровал картошку с чужих огородов, ходил за грибами, проваливался в болото и пил водку.
      Но главное – в это лето был Бунин!
      Удивительный по красоте, силе и чувственности русский язык.
      Мы стоим с одноруким бригадиром Алексеем Максимовичем на высоком берегу Мезени, возле кривой и изуродованной, почти мёртвой, старой сосны, и молча курим.
      Там, внизу, на пристани-дебаркадере, весёлая босая девчонка, в короткой чёрной юбочке и тельняшке, с засученными рукавами, моет шваброй палубу и поёт песню.
      Слов не слышно, но по движениям её тела – как она переступает ногами, как резко откидывает волосы на плечи, как перебегает, танцуя к ведру обратно – понятно, что песня радостная и счастливая.
      Пора прилива. В светлой глубине Мезенской Губы стоят на рейде морские суда-лихтера. Из Норвегии, Швеции, Дании, Германии. Длинные и плоскопалубные, с П-образными высокими кранами, которые напоминают вереи ворот…
      Ворота украли, а вереи остались!
      На том, на правом берегу, видны тёмные пузатые дома старинного села. Вот оторвался от земли и ушёл в небо маленький самолётик на двадцать душ, которые через полчаса в Архангельске, на Кегострове, опять ступят на землю со своими сумками, мешками, корзинами и перепуганными детьми.
      Когда переезжаешь на лодке на другой берег – из Каменки в Мезень – то как будто попадаешь в девятнадцатый век: совсем другие жилища, другие лица, другой язык. Речь мелодичная и протяжная, словно музыкальная строка.
      Ещё живы старые слова, занесённые Петром Первым: цинка, аньшпуг, балана, андели (ангелы), кептен…
      А то вдруг какой-нибудь старичок-баюнок возьмёт да шарахнет исковерканною латынью: «Де мортуи низиль ни бебене», – и стоит, на тебя смотрит лукавым глазом и усмехается в бороду.
      Что это я всё рассказываю и рассказываю? Тут надо показывать да примеры приводить…
      Борис Шергин пишет: «Слушайте, какое диво расскажу. В замороз к полночи начнёт в синем бархате небесном пояском серебряным продёргивать с запада до
востока, а с севера заподымается как бы утренняя заря. И вокруг всё погаснет. Опять из-за моря протянутся пальцы долги без меры и заходят по небу. Да заря
займётся ужасная, как бы пожарная. И опять всё потухнет, и звёзды видать… Сиянье же обновится. Временем встанет, как стена, по сторонам столбы, и столбы начнут падать, а стена поклонится. А то будто голубая река протечёт, постоит да и свернётся, как свиток».
      Было тихо. Вода на прибрежной свае подошла до белой отметки. Прилив кончился.
      – Вода задумалась, – тихо сказал Алексей Максимович.
      Он сунул под мышку спичечный коробок и прижал его культёю.
      Зажёг спичку и медленно затянулся.
      Низкое солнце играло на ближней воде.
      Но уже дома на том берегу потемнели и стали чёткими, словно на карандашном рисунке.
      Солнце ушло за деревья: куда-то в сторону Лешуконского, в сторону Архангельска, за Скандинавию, в море…
      – Эх, Володя'! Вот мы и прожили ещё один день нашей жизни…
      И весь этот дивный мир начал гаснуть в медленных сумерках летнего вечера.


Рецензии
Какие верные, образные и естественные картины рисует автор, просто удивительно.
Сразу видно хорошего человека.
и прекрасного поэта.
Буду считать, что он жив. Хорошая Поэзия ведь бессмертна.

Александр Клан   23.03.2024 15:03     Заявить о нарушении
На это произведение написано 12 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.