Би-жутерия свободы 75

      
  Нью-Йорк сентябрь 2006 – апрель 2014
  (Марко-бесие плутовского абсурда 1900 стр.)

 Часть 75
 
– Это вы! – со слезой в самовыразительном голосе воскликнул Боня Лузгаев, с лёгкостью помещая меня в геркулесовые объятия (при падении цен на нефть каждое его слово было на вес золота ), – мне так не хватало вас все эти зимние месяцы. Но поверьте, мысленно я с вами не расставался, декламируя при каждом удобном случае знакомым и родственникам ваши бесшумные скрижали зубами. Между прочим, как объективно заметил знакомый фотограф-видоискатель, вам личит эта накрахмаленная «Сорочинская ярмолка». Жаль, не могу рассказать о вас соседу-кретину, которому переломали руки-ноги, чтобы наложить шины, а он взял да и проколол их, теперь ему сдаётся (внаём), что он спит и видит себя  в гамаке из волейбольной сетки, обитой войлоком.
– Спасибо, мой нежный гигант, – вторил я Лузгаеву заключённый в его мощные объятья, вплотную оценивая фланелевый костюм «Сделано в Гондурасе», – не ожидал встретить тебя в полном здравии и в респектабельном виде без халата и шлёпанцев. Лишний раз убеждаюсь, что стечению обстоятельств сопутствует моя не больно дымная работа кофевара в баре «Истуканчики» и усиленный труд медперсонала заведения, приютившего тебя.
В духовке нависающего вечера за пологом холмов запекался  солнечный позумент, и вечер обещал быть навеселе. Катер еврейской береговой охраны «О чём ещё речь?», легко узнаваемый по горбинке на носу, мощно взрезал вздымающееся пузо залива. Океан валунами безучастно накатывался на беззащитных  рачков.
– А чего тут удивляться, – не уставал Боня, – обычно я  маршируюсь от Эйфелевой до Лувра, минуя Елисейские поля. Но сегодня вполне благовоспитанный день, и я искренне рад нашей состыковке на Пипкингс–Хайвее. Моё длительное отсутствие оправдано – после окончания международных встреч с природой я с отдачей поработал переводчиком у волейбольной сетки, пока её не сняли за разболтанное поведение и неуживчивый характер.
– Приятно слышать, что другу хуже чем тебе. Не каждому удаётся избежать проводимые перочистки среди мастеров гусиного пера и письменного романса, – заметил я, застёгивая свой агрегат.
– Это у меня от прадеда Окисиданта Мазута, жившего ещё в период коренных зубов, пристяжных лошадей и манжет, и надевавшего на ночь сетку для ловли волос, после того, как венеролог нашёл у него в крови повышенные обязательства (теперь бы прадеду назначили  химиотерапию в комбинации с колоноскопией). Но в те царские времена оседлости старика заставляли настойчиво путешествовать. У мыса Доброй Надежды в Кейптауне он носил кепку набекрень, в Австралии вёл мельбурную жизнь. А вот Чрево Парижа его нутром не приняло. В Бирмингеме (Beer mean гамме) в пабе он заиграл в очко не в той тональности и водоизмещении в допотопной ванне в мансарде, хотя в Мадриде его изобретение рубашки со сменными под мышками-полёвками должно было принести ему мировую славу. К сожалению, бесшабашная планета уже перешла на открытые майки без колодезного ворота.
– Страшно интересно! – воскликнул я, не оглядываясь на своё утлое, ничем не примечательное прошлое.
– Ещё бы! Мой прадед заподозрив что-то неладное,  ходил по врачам, не вытирая ног, с окаменелым лицом. Иногда на него находило затмение, но современники не удосуживались надевать закопчённые очки, что бы как следует разглядеть его гений. Ах, лучше не рассказывать наскучившую историю моего прадеда Мазуты, но вы же не успокоитесь пока не узнаете её в подробностях с порочными привязанностями и в де’Талях, – рассмеялся Лузгаев, раскрыв створки раковин поджатых скрепками губ, скрывавших блестящие чёрные жемчужины когда-то не прокуренных зубов.
– Думаю он бы гордился правнуком, обладающим писательским даром абсолютно даром, и упорством носорога, хранящим о нём память, втемяшившуюся снившимся садом в осеннем уборе.
– Спасибо, поэт, вы даёте мне возможность почувствовать себя чемпионом по бегу с барьером в руках, а это не как с моим прадедом, вытаскивающим из брюк приводной сыромятно-зажёванный ремень, нёсший функции дисциплинарного взыскания. Он был любимцем скопища женщин, а меня у прелестниц с год как не было. Поэтому приглашаю  посидеть в баре для чудом сохранивших невинность бугаёв из ГАИ «Пьянству – гёрл!» Там мы отлично проведём ничего не подозревающее время среди похотливых дебютанток самой древнейшей профессии и безусых юнцов на ухоженном пастбище «Попакабана», а заодно проникнемся их одухотворённой песней «У барина испарина полилась через край».
– Боня, – поддержал я завалившегося на моё растянутое вынужденым выслушиванием плечо, – ты приписываешь несвойственные мне достоинства. Кто-то принимает минеральные ванны, а кто-то плещется в них. Мне – соучастнику оргий, стыдно появляться  там, где рассохшийся стул с подлокотниками даже креслятиной не назовёшь. В подпитом виде я не готов положить курчавую голову на плаху загрязнённого стола за твои рыцарские доблести и чьи-то засекреченные девичьи прелести. Кафетерий для суднопроизводственников и посудомоек «На водокачке слов» больше подходит моему поэтическому статусу, удерживающему монополию на обескровленном рынке донорства поэтов. Хотя и там от громких голосов удобрения приходится зажимать нос и обагрять руки в томате убиенного времени. Если всё обойдётся, и я почувствую себя индусом полощущем горло в гангстерском Ганге (даже греческие Боги баловались выпивкой на Олимпе), разве кому-то от этого станет легче, или в мне не всучат мыловаренную колбасу в палатке? Я слышал, что тебе вставили мосты с люминесцентными лампочками, чтобы микробы не скучали пальчиками по киборду.
– Как вы правы, как вы, на удивление всех ближних и досягаемых, правы! Какой глубоко философско-спартанский подход заложен в ваших неподкупных словах. Похоже, что они возрождены на посиделках на завалинках деревеньки буллы «Извилины». Вы несомненно живёте в этом веке, а пишете в следующем! – воскликнул Боня фольклорно и усмехнулся сквозь синеватые губы, вывернутые пупыристой слизистой наружу. – Я понимаю, что мне увлекающемуся архитектурой Вычурного периода и подёнщику «от слова – к делу» не гоже вас приглашать в заброшенный на окраину вонючий трактир, чтобы из знатного или породистого пужера за дружеской беседой потягивать эспандер ячменного пива в глазу.
– Ты преувеличиваешь, Боня, – спустил я на тормозах его жалобную сентенцию, заметив как бонины глаза цвета зацветшего болота потухли, шторки век опустились, а мухоловки-ресницы захлопнулись. Похоже я избежал непозволительного излишества – его проворного мужского объятия, а с ним и  «воздушного» заболевания – гонорея (я привык регулярно платить по векселям представленным временем, которым не очень-то располагаю).
– Нет, нет, прошу извинения, там куда я вас хотел пригласить высокопарное слово канделябр не имеет хождения. Неубранная казарма представляется посетителям армейской хазой или хасидской хасиендой. Вы оглыбленный поэтище и достойны большего долевого участия, но у вас такое застывшее лицо как будто вы протаёте изваяние, – белая пенка образовалась во рту Бони и салфетка в его руках заиграла в «Уголки» с полными глянцевыми губами.
– Лузгаев, ты льстишь мне, жившему во времена дымных чумов и уютных юрт, где за оленьими шкурами царило безоконие, а журчащая весна с её ударом по почкам, уступала место ледяному лету.
– Нисколечко! Прежде всего я изучаю инфраструктуру, а затем лезу в душу. Понимаю вам не пристало якшаться с тибетскими яками и мелководными созданиями, прислушивающимися к отголоскам старины, скрывающимся исстрадавшейся душой под псевдонимом. Да, я корабль «Билл Лоскутьев», уставший бороздить океан фильтрующихся вирусов невежества. Я тот, кому удалось замереть в двух позах сразу, когда подрабатывал в примерочной мастерской похоронных принадлежностей. Кому как ни мне принадлежит первенство в описании зияющей раны разорванного брака в «Деспотичной» или безуспешная попытка определения частицы микроэлементарной вежливости?! И кто как не я переименовал «Фабрику звёзд» в «Пирамиду Хепопса» на съезде бездарей, где присутствовал элемент риска пугачёвского восстания.
Заметьте, жизнь проскакивает меж пальцев как песок, и никто не удосуживается зажать кулак – мне как всегда не заплатили.
Народ меня в упор не заметил, кроме Даника Шницеля (по матери Штрудель) потому что все были эгоистично поглощены решением проблемы, имелись ли среди желтков Фаберже сиамские близнецы, которые ещё в животе у мамочки сидели с высоко поднятой головой, поэтому вышли в свет ягодичками.
Да это я, когда находит озарение, с лягушачьим хладнокровием беру закопчённое стекло и рассматриваю яичные «солнца» в зеркале. Вот тогда мне виден ореол, которому  изначально радуются грудные дети.
Ну, а теперь о главном. В тот день рождения беспрогнозного дождя крупные капли дрябло отбарабанили в окно ортодоксального кафе «Зямовщик» ничем не примечательный пассаж. Я вышел на улицу. Пока солнечный луч скрашивал время, бело-розовый ветерок Зефир, шепелявя пожухлой листвой, дул в анфас, огибая оба мои профиля и теребя пушистые шнурки парусиновых тапочек.
Чтобы не оказаться в возрастной западне пожилому комильфо в лихо заломленной папахе из пальмовых листьев, я направил стопы в психоделический бар геев «Фагот», где вечером выступали «Стиральная машина прежде времени» гнусавая группа «Провалившиеся носы», заменявшие искусство притворничеством. Там по средам подавали «Меню чревоугодника», и я рассчитывал на встречу с вентрилоквистом, отдающим чревовещательный голос за блок...  «Парламента» (он грозился примчаться на роликах-катамаранах).
После выступления «Сушилки» (одна из ипостасей «Стиралки») мы планировали, не путая маршрутное такси с мазохистским шпицрутным путём, отправиться в древнегреческое казино «Промотай!» на открытие памятника первосданной Бутылке, дабы избежать мелководья меркантильных интересов у прожорливых автоматов. Но козлы чинят козни, а слава не меркнет, когда её нет – задуманному не суждено  сбыться (Отцвели уж давно хризантемы в заду).
Раздался звонок, имитирующий звон стакана и шокирующий пьяниц, уверенных, что водевиль – деревня на плаву. Несомненно это создатель миниатюрных телескопов для замочных скважин вентрилоквист Мойше Гудрон-Вестсайдов спешил сообщить мне непоседливую мысль о том, что не может увидеть меня, ибо совсем забыл, что сегодня ему суждено учиться любить в пределах дозволенного регламента. А чтобы мне без него не было сильно скучно, предложил мне разрешить непосильную задачу – сколько рабочих занято на женской прокладке дороги?
Я хотел повести себя как знатный антисемит с многонациональными интересами и бугристыми мозгами, но сдержался, во время вспомнив, что еврей – это индивидуум, красиво говорящий ни о чём такое, что никому и в голову не взбредёт. Ничего себе, раздражённо подумал я, узнавая в себе завистника по высшему слюнообразованию, этот любимую треногу у стойки займёт некто другой – как никак интим на льготных условиях. Эта скотина на кровавой маслобойне разбила рояль на три неравные части, дабы продемонстрировать виртуозность игры, а теперь он то же самое намеревается сделать с моими планами на вечер.
Но я необыкновенный человек, и как призналась одна женщина, посещавшая со мной одного и того же психолога Ванду Шафран: «С вами хочется заикаться, спотыкаться и плодоносить!» После этого гнилостного комментария меня на долю секунды охватило раздвоение выдумщика Жюля Верна, не разглядевшего света в конце чудаковатого Паганеля, и не им оболганной женщины, придерживающейся правил хорошего стона.
Тесен мир в узком заднем проходе между «сиденьями» в кафе педерастов «Голубятня», и поэтому трудно отыскать в себе силы, чтобы сдержаться от склочных выражений в пользу волн протеста, идиотовозмущением в тысячи ублюдков.
Выпотрошенное звонком неодолимое желание угасало, и я на ходу сменил ремень (пояса – моя страсть, я знаю какой вдеть в брюки), как придерживающийся расписания поясов. Почувствовав себя зубом мудрости, вырвавшимся на волю с помощью щипцов студента-стоматолога, я стал неистово кромсать бумагу пером:

С трёх лет торчу от музыки Равеля,
а вы предпочитаете Масне.
Семь долгих лет совместного коктейля
Отметили на пляже наши Все.

Ваш паж Люлю в проплаченном жилете
прочувствованно пробует рулет.
Йоркшир в желе (я за него в ответе)
отказывается от свиных котлет.

На вечере, где дамы мизантропки,
где резкий взгляд их – алчущий презент,
не пропущу кричащей нежной попки
в ресничном шорохе из пёстрых дамских лент.

Вокруг меня сосульки и пипетки,
сонет пою им – несравненный я
о том, как соус розовой креветки
испачкал гарнитур Её белья.

Я был поражён пустяшным Бониным откровением. Он намалевал неприглядную картину сугубо личного на продажу.
Набор из водохранилища слов Лузгаева усугублялся клоунской внешностью, дополнявшей подслушивающее устройство (оттопыренные уши – локаторы громкости, пеленгатор-нос и яблоки щёк залившиеся защитной краской. Его мясистый загривок изнервничался, переходя в дрожащий желатин плеч). Ничего, не намекало на то, что Боня в тайне от близких носит шаровидные бильярдные запонки со складным кием, удобно разместившимся за ширинкой, расстёгивавшейся одним усилием воли.
За несколько ничего не значащих строк исступлённого откровения, содранных у Саида Полотенцева сумасшедший Боня Лузгаев почувствовал себя жуком-короедом, не заморившим червячка морёным дубом.
В ответ на мои размышления лицо Лузгаева солнечно просияло, как у человека только что вернувшегося из сыро-мятного Конфеттена и награждённого поклонницей целлулоидным поцелуем. Впечатлительный Боня почти бездыханно пролепетал:
– Представляете, фантаст Саид создал лиловый стих, побывав со мной на сотрясающей принятые устои выставке «Исчадие Ада» мадам Абрамович из Югославии в «Музее Искусственных цветов из туфты», где она демонстрировала расстегайчики на пластмассовых пуговицах с кителя Гитлера. Её наэлектризованная группа «Громоотводы» устраивает перформанс, превосходящий по своей откровенности всё в публичном доме коммунально-бытовых услуг «Товар обмену не подлежит». «Просто не понятно, чем заняты пограничники в границах дозволенного», шепнул в фойе музея критик Саид Полотенцев.
В подробности влезать не буду, но кое-что из понаписанного мерзавцем Полотенцевым прочту.
– Валяй, Боня, чужого времени тебе не жалко. Когда у репрессированного в постели восстаёт разум, на забаррикадированную кровать выбрасывается белая простыня капитуляции.

Я вопрос задаю, не стремясь уличить,
почему к эпатажу готовы
вездесущие Абра-мо-вичи,
но не Лебедевы, не Воробьёвы?

Повисает в унынии нозальный вопрос
(никуда не сбежать от прострации),
а ответ проще пареной репы – за нос
водят нас Моисеи... Сознаться

мы себе не хотим, не желаем никак
и на выставку ходим модерную.
Там стоим, возмущаемся, смеёмся в кулак
как мадам промульгирует скверное.

Смельчаки мазохисты, без крыш скрипачи
надругательство славят на весь мир.
Ну да как там у Галича: «Промолчи, промолчи».
И кричим угорело «О вейзмир!»

– Это великое по своей мощи стихосотворение про стреляного воробья, которого на мякине не проведёшь, представляет собой целое явление листа народу, Боня. Оно как отхаркивающее, когда вопрос упирается рогами во что-то важное, – успокоил я его, – кто ещё в рифмованной форме, кроме тебя, и Полотенцева может похвастать правильностью построения речи в принесённые в жертву шеренги на плацу повествования, скрывая стройный ряд завуалированных преступлений против бунтующей совести?! А фантастический типаж, умудрившийся подвернуть ногу на брючном манжете на выставке и терпимо относившийся к гомосекам? Ну тот, у которого никак не поворачивался язык назвать Их «собратьями по оружию».
Произведение вышло на утренний моцион зрелым (впредь оно будет шествовать вперёд), достойным увесистого гонорара поэту, наставляющему жену, которую он вчера недоимел, и назидательно гладящему сводный хор детей по головкам со словами:
«Мадам, я сделал для вас всех кого только смог! Умоляю, никому не говорите, что я оставил у вас там свой микрофон».
– При чём здесь чьи-то непонятные дети?! У меня тоже имеются отпрыски из династии, но противопоказания к семье удерживают от тесного контакта не с женщиной, а с непригодной бочкой дёгтя, да к тому же бездонной, а у этой свинюшки висит в простенке автопортрет поросёнка, пребывавшего в молочном периоде.
– Извини, Боня, если я задел больную струнку, но и у меня, связавшегося со статисткой по жизни наблюдаются такие же  почтовые предпосылки и бандероли. Но стоит поднапрячься на пути к их преодолению. Ведь в конечном итоге мы люди – утончённые нытики и мямли, а не насекомообразные, так что не стоит насмехаться над пороками, оборачивающимися добродетелью.
– Да чего уж там, не у каждого есть нож для очистки совести. Мне не надо объяснять прописные истины. Возьмём другую мою неотёсанную жёнушку офтальмолога Осоку Хайдаковну – специалистку в узкой области, которая меня больше не завлекала крохотной ножкой, как в театре Кабуки гейша Осина Наготове, а исправляла взгляды японских газонокосильщиков, сконфуженно принимая в оплату евро вместо йены. Ну что там говорить, да насмехаться. Один взгляд на неё, как на женщину, вызывал у пациентов зверский аппетит, и я не вылезал из макдональдсов.
– Что же заставило тебя с нею расстаться?
– Она требовала непостижимых сексуальных услуг за дополнительную мзду. Вы себе не представляете, сколько драгоценного времени и металла я, набитый дурак, на неё укокошил, не обозначив места в обществе и не прижившись в нём. Одно упоминание об этом вызывает гомерический смех у моих товарищей по палате.
– Не вижу в этом никакой трагедии.
– Ясно, не вам приходилось преодолевать её спинной хребет к приуроченным датам. Прежде чем вбивать веху, посмотрите в кого вы её вбиваете, может никаких «нововведений» не захочется.
– Для меня, Боня, твои описания звучат жестокосердно, но крайне интригующе. В людях ты презираешь творческую дикость и любишь заново выдрессированных животных.
– Со стороны оно может и так, но на практике всё выглядывает совершенно и по иному. Не зря же я взял самоотвод. Феномен неуживчивости повторяется со мной из семьи в семью, и это учитывая мои стратегические данные на гонках к счастью, которые с каждым днём всё больше превращаются в скачки!
– Плохи твои дела. Ты находишься, если не в удручённом, то в плачевном психическом состоянии. Тебе необходимо найти в ком-то отдушину, – сказал я поощрительным тоном.
– Вот и я был того же мнения до встречи с хирургом, которому конфиденциально поведал, что почувствовал себя батоном.
– Ну и каков результат, Бонифаций?
– Разительный, переменный, как в девятом классе, когда я наливался пивом между уроками, поэтому теперь меня не волнуют судачащие за спиной. Всё одно кто-то беспринципный затирает таланты и кровавые следы наверх, виляя хвостом после исполнения харакири над помидором.
– Так что же всё-таки изменилось, Лузгаев?
– Теперь я нарезной батон рядом с неопровержимым стаканом, опрокинутым навзничь, а не черновой набросок с натуры!
– Тебя, Боня, нужно внести в книгу Гиннеса как экзотическое животное, недополучившее низшее образование в Сорбонне.
– Зачем? Чтобы вытряхнув из меня душу вместе с деньгами вернуть к обыденности? Разве можно судить насильника, упавшего в приступе раскаяния в обморок на своей жертве?
– Похоже ты, Лузгаев, силишься отличить Урарту от уретры и утраты, Балаклаву от бакалавра, а самое главное схватываешь, что зря потраченное время напичкано понаскучившими событиями.
– Поэтому мне, дружище, жить не хочется. Вы не представляете, что со мной на днях приключилось! Меня арестовали на автомобильной выставке за то что я попросил Мону в лизу без рамки.
– Избавься от упадочнических настроений, Боня, и запомни, что хуже человека, не подающего признаков жизни, может быть только беззубая кошка на званом банкете. 
– Откуда вы всё это знаете?
– Со мной поделился товарищ с убирающимися ушами.
– И он с вас за это ничего не взял?
– Более того, живя в не застёгнутом поясе времени, он не мог отступиться от привычки называть вещи своими псевдонимами.
– Сколько не поднимай гири престижа, а работаешь впустую. С крохоборами издателями, хоть в лепёшку расшибись, юлой кружись – не раскошелятся. Лишней сотни с них не слупишь, всё в сумасшедшие норовят записать, не говоря уже о любимой женщине, поддерживавшей тёплые отношения зимой с варежками, в июле каштанового цвета. Стыдно признаться, к сентябрю я нашёл в ней отклик не там где искал, – и Боня склонил голову, демонстрируя филигранную работу моли в проеденной плеши. 
– Какая алогичная несправедливость, Боня! Твоя стерильная правда без клейстерных капелек грязи утомительна. Так можно превратиться в политического обозлевателя. Тебе по закону положены щедрые гонорары и баснословные роялти. Теперь мне понятно почему ты пастеризованный – всё в тебе подвержено кипячению. Такие как ты не объединяют графы национальность с местом рождения и не пишут Чебурек из ЧебуРашки.
– А если у меня зарябит в глазах табачного цвета или появятся мушки, куда вешать мухоловки и переносить центнер радости?
– Над этим стоит задуматься. Проблему легко разрешить, одолев инкапсуляцию чувств и появившись на костюмированном балу в наряде без очереди. Но до этого стоит выбить роялти.
– К сожалению, на моих роялти клавиш не хватает, так же как и зла на всех. Сами знаете, если у слона «больные» бивни, браконьеры так и норовят отпилить их. У моих же недоброжелателей находятся оправдания: «Ваш рояль не входит ни в какие ворота – он отказывается согнуть ножки в коленях».
У меня после посещения затхлых редакций запахи хвои и Хлои из «Пороги и Без» до сих пор не выветриваются, и это притом, что я измерял хорей космического секса в парсексах, когда было доказано, что нельзя ямбовый морской узел обвинять в привязанности к домашнему уюту. Всё облезлому коту под хвост, никакой тебе отдачи прикладом в дружеское плечо, так и норовят выпроводить за дверь. А что я такого редактору рубанул с плеча? Всего ничего:
«Вы сели на мел! У вашей кармы вся корма белая!» Придётся мне принять мафиозное предложение – ставить в парке платные туалеты «Шайка-лей-ка».
– Не убивайся, Лузгаев, небось не из сандалового дерева Христовы штиблеты изготавливались. Ты  запросто вступишь в любую партию, если уничтожишь в себе врага, но при условии – похороны должны состояться завтра. Жизнь в многодетном свинарнике не для тебя. Не быть тебе избранником на ночь у женщины, сидящей напротив за завтраком и воспринимающей твою утреннюю газету в руках, как баррикаду. А то что твоя сбивчивая речь клокочет, пенится, изобилует алогизмами и смахивает на язык Воляпюк, созданный потешным чудаком в 1880 году, то тебя, это не должно останавливать в стремлении послать недоброжелателей туда, откуда они вылезли. Посмотри на наморщившееся соскучившимися облаками небо, дождь собирается. Мелодично стуча по клавишам крыш, он по-дворничьи умоет вторую половину дня.
Терпеливо меня выслушав, многострадалец Боня лукаво погладил свой негнущийся штатив и почесал ещё не проросшую луковицу пениса, скрытую широченными пифагоровыми трусами сатинового цвета. С вербальной болтанкой воздуха он  вернулся к «Театру одного вахтёра», увязнув в космических  словах о состоянии невесомости, выдержанного вина длительной паузы.
– Мне не удавалось промокнуть до нитки и зажима критики, оставленных хирургом Фунякиным в животе. Ботоксы, липосакция, моё сфабрикованное тело уже никого не волновало. Даже когда я прилип к витрине модного магазина, затерявшись в репейнике зевак, – он покраснел до корней волос помешанного кустарника, за перелеском обработанным хной и продекламировал

Гомерика пережила аборт
Мозги Мозгве вправляет Раппопорт.
И если жизнь столицы как театр,
Сгодится в сериалах психиатр.

– Выходит и в поэзии ты энергоноситель? – спровоцировал я.
– Само собой разумеется, я же досрочный выпускник престарелой балетной школы «Плохому танцору ноги мешают». Не далее как позавчера познакомился с очаровательной ламой (формы удачные, содержание – ни к чёрту), и как только в глухой аллее, где можно ослепнуть от любви стемнело, вызволил ламу под шумок из зоопарка. Я заприметил её, сощурив глаза на манер китайца эпохи династии Минг, и подумал, что чем мельче буду видеть покладистую красотку, тем лучше. На бульварной скамейке я пошёл напролом. Но преграды, увы, не оказалось. Несмотря на треволнения, собравшихся вокруг нас, пришлось удовлетвориться недостойным внимания соитием, во время которого она откинула коноплянные волосы назад и шиньон шмякнулся о землю, что могло привести к нежелательному судебному разбирательству. Признаюсь, я допустил лысеющую оплошность, не произведя технического осмотра гривы жительницы высокогорных пастбищ.
– Для тебя всё это могло плохо кончиться, учитывая недавнюю жирную поправку к конституции в информационной выжимке.
– Но, согласитесь, несправедливо творческого человека распинать за досадные ошибки. Теперь меня в зверинцах разыскивает общество защиты утлых животных, Интерпол с потолковой организацией фресок, того и гляди,  все они нагрянут с обыском.
– Не думаю. Ты же не китайский мудак из Мукдена, который думает, что хорошо быть военнопленным в гражданское время. Ну кому ты нужен, готовый ощутить себя в трюме женщины, сложив голову и необработанные куриные крылышки на койке психдиспансера, – сухо-насухо вытер разговор я.
– Возможно вы по всем статьям правы, но кто мог предвидеть, что на меня свалится больше, чем я могу того выдержать. Понимаете, мне никогда не удавалось войти в историю, не вляпавшись в неё. А теперь позвольте сказать пару доблестных слов о красавце греке Афиногене – моём подельщике по больничной палате, считавшем, что набраться мужества сподручней за стойкой бара, где выставлены шведские коронарные сосуды «Тре крунур» (три короны) – и страдалец по собственной инициативе Боня поймал мой недоверчивый взгляд и испытующе улыбнулся.
Его уши смахивающие на сильно использованные презервативы неожиданно повисли, но язык продолжал безостановочно строчить, как из станкового пулемёта, ещё двенадцать мучительных минут.
– Моль-человек Афиноген Лапсердаки (по тёще Омерзян, прославившейся шпагатом на шпинате) насквозь проел гонорейное (капли солдатского короля) приданое неверной жены неоднократного пользования. Он относил творчество импрессиониста Сёра к точечным наукам, а себя к жировой прослойке общества с нерасщеплёнными липидами, потому как по окончании Железнодорожного института ему отрезали запасные пути в продвижении по службе. По его мнению, жена, предрасположенная к полноте и отдыху на океане – кошечка с клубком интриг. Она заимствует ювелирные изделия от кого попала. Обладая качеством – не принимать всё за отдраенную монету, когда вокруг неё валяются замусоленные купюры демонического любовника, ей казалось, что её страстно обвивает то ли плющ, то ли вьючное животное, а наш галаконцерн «Галактика» свихнётся с пастаризированного Млечного Пути, не дожидаясь внутреннего взрыва пресловутой Чёрной Дыры. Всем она представлялась лекарственной болтушкой, но взбалтывать её перед употреблением не рекомендовалось.

(см. продолжение "Би-жутерия свободы" #76)


Рецензии