Легенда грустной, жалостливой девочки

С обоза
спадает образ сам.
Как импрессионизм с холста.
Все прочее – словесный сор.
Подносит скрипку музыкант,
покуда норов не ослаб,
и в трубке тихое: «Алле»,
он музыки матерый вор.
Тот маленький и гибкий стан,
инструментальная пора,
томительная немота…

Жест.  Говор.  Ри.
Motherfucker, my dear.

Ночь в засос,
Фатима, темень тут.
Нотами продиктован
и давно.
С ним, заодно,
мы о свидании потолкуем,
которое запомнит он.
Так посещает счастье писательский дом,
и то, что кругом –
сумасшедший дом.
Не пользуя слогов или стоп,
не так мой просящий голос поет
о понимании. 
Фон этюда блекл и светло-желт.
Как будто размазанный.
На нем – длинный,
дощатый, мокрый перрон,
на какой-то
последней станции.
Дождь отбивает дробь,
в лужи падают как шрапнель 
облака, ссыпая стеклом,
шепчет небо о том, о том…
И кому-то.
Наступает утро.

Семнадцатое апреля.
За столом писатель
в старом поношенном свитере
с нашитыми подлокотниками
смотрит в окно,
и диктует в диктофон.
Отличный гостиничный детектив.

Гангстер шел...
Нет, полз
по лабиринту музея,
по срамным местам
прикрытого сигнализацией
сознания
за соляной статуей.

Зачем она ему нужна?

Те странноватые стихи,
как стебли ровные лаванды.
Он не из Библии и он не Лот.
Как в голову такое, а?
Тональности тоскливых нот,
непонятость искусства форм,
и говор, сбросить со счетов.

Печальнейшая из историй.

Но сквозь незримость очертаний
и тонкость знаний,
тот вымысел искусства правдивее,
счастливее ее.
Взгляд через левое плечо,
чтоб обернулась –
просящий, беглый взгляд,
и мир затрясся…
Чтобы на пике острия,
как тирании доброта –
сверкнула синяя звезда.

Вопросы, ответы,
отповедь вам.
Невостребованный самиздат.
Недоцелованный до сих пор.
Науки невинн обман.
Солнце мое – я НикКопер.
Солнца вокруг Земли полет.
Не пойманный и сладкий вор,
тотальный космоса террор.

Жест.  Говор.  Ри.
I am shedding my tear.

Да и вопросы ведут
от темна до зари салюта,
повторяются снова.

Гляди на небо, уже не так темно,
на горизонте
душистый красный перец –
ересь на хере
великолепной планеты Земля.
Как полыхает он,
молот и молод он.
Непримиримый тон.
Непробудимый сон.
Язвы у Яхве в тон.
Мне от такого першит.

Берешит.

Ересь – свобода мысли,
догмы всякой религии – нелепость
для другой.
А Бог один.

Поезд проезжает дворцовый парк,
художники рисуют nouveau-art,
об одном и том же говорят в разброс,
один и тот же у них вопрос:
Зачем мы здесь
и появились как?
А искусство – условленный знак.
И какие образа лежат на том обозе, как плоды спелые
в абрикосе или метаморфоз человека
во что-то чудовищное?

Потерпевшего сознания стон или как?
Ты понимаешь о чем я, а?
Только к тебе иду и тебе пою.
На нравственную мою руку приляг.

И с утра до ночи поезд в трубу вздыхает,
рельсы стучат,
ищут любой притон,
под колеса себе попадают и дальше идут,
ползут тихим сапом.
И тогда, когда горизонт темнел,
и когда он светлел,
когда снег под ним хрустел,
становилось все белоснежным, как мел,
и только над трубой струился синеватый дымок…

Все было для одного мгновения.

В шею гонят гения,
одноименная трагедия.

Ты мой единственный стадион.
Али-Баба?  Нет, современный Чингиз-Хан.
Не потому что воин или тиран,
а реформатор, как Пушкин или Бога сын для христиан.

И завтра то самое сильное чувство настигнет,
панический страх или смутный трепет,
когда даже мусор метель вымела,
мы все обезлюдели,
ты и я, и он,
каким-то ранним питерским утром
мы увидим, как
в поле зрения без ржи во лжи
непойманные дети прыгают с мостов!

Легенда грустной, жалостливой девочки будет жить с вами
и снова напевать о том, о том.

О звездах,
которым нет числа,
о светлой ночи, что так покладиста и мила.
Светлый простор
и колыбели-раны лап,
мой одинокий лев: «Алле»,
я посылаю метеор,
мне только твой
и только твой –
хриплый львиный roar.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.