Крушение мифа
кто власть имеет смеяться и улицы убирать.
Глядишь, прилетела просто с хвостом ледяным комета, —
и тонут умы в смятенье, и в мусоре тротуары —
в связи с идеалами о — своих по космосу братьях....
Затем же они и слетают к нам — и в яви, и часто во сне:
то зеленоглазые демоны, то девочки ангелов прошлых...
То тетки под вид покупательниц: в лице совершенные змеи, —
а поговоришь человечно — как слезно ведь просят они
примерить их шкуру сброшенную!
И вот в ноябрьские праздники, об улицах все это зная,
а также об окружающих, принявших обличья дней —
бежала я ранним утром еще до рассвета вдоль края
травы под слоями инея и меж торопливых людей.
Время берестяное, глухое, припухшее, сонное
в лицо из-под рукавицы смотрело, глаза прикрыв.
А мы к электричке, редкие, как благонадежность тонная,
неслись обрести билетик — и мчать прикупить товара на грив-
ну денег теперешних...
По улице этой бегают и днем-то — одни маршрутки,
да шмыгают иномарки, и редко автобус мелькнет.
В часы электричек здесь дачники, простые, как самокрутки,
тележки везут ручные, сквозь время шагая вброд.
Но в час этот, сонный всякому пришельцу зеленокожему,
почти за пределами слуха, на уровне тополей,
увечье своих обрубков тянувших к высям скукоженкым,
рвануло глухим раскатом нездешних минных полей.
И многие из торопливых прохожих передо
мною ахнули и обернулись, тратя время свое.
Дым грохота воздух окрасил нечистою сединою,
и три мечтательных страха выпали из нее.
Были они огромны — и столь же для жизни кстати,
как отключенье времени ЖЭКом с приходом весны.
Рабочий, матрос, винтовка и с ними Горького статуя
вышли из дыма в улицу без личной нашей вины.
Рабочий, полуполосатый в большой телогрейке с винтовкой,
замер в разверстом крике — столб соляным столбом.
Предел ему был поставлен автобусной остановкой, —
как мелом очерченный гоголевским
и непрошибаемый лбом.
Матрос, весь перепоясанный и полосатей матраса,
не мог быть источником света — и даже источником тьмы.
Ноги не проявились, и он обнимал рабочего, и брезжило в воздухе ясно
жесткое и вельможное прикосновенье зимы.
Был и у них по контексту ноябрь — число, вероятно, седьмое.
Улочка стала от страха серо-зеленой, хотя
дым, оседая, заполнил пепельной сединою
воздух чужой и замшелый. Горький, переходя
трещинку в нашем асфальте, годную перекати-полю,
чтоб зацепиться до снега и жить до верблюжьего сна, —
Горький запнулся о трещинку, и отдельно взятые полы
взмели его в небо птицей казеннейшего сукна.
И стало неинтересно. Прохожие, пожимая
плечами в китайских куртках, ожили — чтоб успеть,
пока электричка медлит, пока она, как живая,
над рельсами желтым глазом струит горячую медь...
Горький был всех противней, — а он ведь и статуей, кажется,
в городе Эн ни разу даже и не бывал.
Медь же приятней мифа, и десять копеек кожицей
нежат победоносца и пасти змеи овал....
То время кличут: крылатое, — и видно на фотоснимках:
когтем скребет под крылами, в глазах вызывая боль.
Земной его путь нам оставлен в пенях и недоимках,
и мы для него навеки — перекатная голь.
Утро уже потягивалось, и улица наша — Российская,
где я наяву проживаю, паспорт могу показать, —
на чудищ взглянула нехотя, морозно и очень искоса,
и знать не желая страшную залетную эту знать.
Они ведь втроем остались: рабочий, матрос и винтовка.
Горький, понятно, вовремя скрылся в дыму седом.
И я, вздохнув и подумав, смахнула слезу неловко —
и отменила поездку, и тихо вернулась в дом.
1998, 2001
Свидетельство о публикации №119051004774