Советский стоик. К столетию Бориса Слуцкого

Месяц май богат на поэтические годовщины: 7 мая родился Николай Заболоцкий, 9 мая вместе с Днём Победы отмечают рождение Булата Окуджавы, 10 мая родилась чудесная поэтесса Юлия Друнина, 12 мая - Андрей Вознесенский, 16 мая - Игорь Северянин и Ольга Берггольц, 22 мая - Леонид Мартынов, 24 мая - Иосиф Бродский, 28 мая - Максимилиан Волошин и Владислав Ходасевич, 30 мая - Лев Ошанин. И это мы ещё не стали упоминать прозаиков ( в мае родились, например, Шолохов и Леонов ). Уже из стихов майских юбиляров можно составить неплохую антологию русской/советской поэзии XX века. По биографиям этих поэтов можно много интересного узнать и о перипетиях русской истории ХХ века: Заболоцкий и Мартынов прошли тюрьму и ссылку соответственно; Окуджава и Друнина - фронтовики; Ошанин, по состоянию здоровья не участвовавший в ВОВ, был эвакуированным, но, тем не менее, является автором одной из самых популярных военных песен - "Эх, дороги"; Берггольц пережила расстрел мужа, арест, выкидыш ( её, беременную, бил сапогами в живот чекист ) и Блокаду; Вознесенский - один из лучших в плеяде поэтов-шестидесятников; Северянин, Ходасевич и Бродский - эмигранты, последний так и вовсе - нобелиат; Волошин пережил ужасы Гражданской войны в Крыму и написал об этом, может быть, самые страшные стихи во всей отечественной поэзии.
Но этот список, да и вообще русская советская поэзия ХХ века будут неполными без имени великого Бориса Абрамовича Слуцкого, которому 7 мая 2019 года исполнилось бы сто лет. Со многими из вышеперечисленных Борис Абрамович был знаком лично: например, с Заболоцким, Мартыновым, Берггольц, Друниной; на многих, в том числе и неназванных, несомненно, имел огромнейшее влияние: и на Евтушенко, и на Рождественского и на Бродского, который вообще очень высоко оценивал поэзию Слуцкого. Да и последний великий поэт постсоветского пространства - Борис Рыжий - тоже внимательно читал Слуцкого. По самому высокому гамбургскому счёту у Слуцкого есть десяток стихотворений, которые можно смело ставить в любую хрестоматию наравне со стихами Блока, Есенина, Маяковского, Пастернака и прочих поэтов первого ряда. Слуцкий был, и мы имеем право сказать об этом, равной величиной великим поэтам ХХ века.
Лично для меня Слуцкий остаётся самым любимым советским поэтом, навсегда затмив и Маяковского, и Рождественского, и Бродского и Высоцкого, которых я тоже очень люблю.
Впервые в его стихи я влюбился на слух, даже не зная имени автора. В детстве в своём доме я обнаружил аудиокассету с записями популярного тогда исполнителя блатных песен под псевдонимом Петлюра. На другой стороне кассеты были песни некой группы с говорящим названием "Пацаны". И среди них была песня, которая заставила меня расплакаться и переслушать её, кажется, несколько десятков раз. Это были знаменитые "Лошади в океане" - одно из самых лучших стихотворений Слуцкого, посвящённое Илье Эренбургу:

"Лошади умеют плавать,
Но - не хорошо. Недалеко.

"Глория" по-русски значит "Слава",-
Это вам запомнится легко.

Шёл корабль, своим названьем гордый,
Океан стараясь превозмочь.

В трюме, добрыми мотая мордами,
Тыща лощадей топталась день и ночь.

Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!
Счастья всё ж они не принесли.

Мина кораблю пробила днище
Далеко-далёко от земли.

Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.
Лошади поплыли просто так.

Что ж им было делать, бедным, если
Нету мест на лодках и плотах?

Плыл по океану рыжий остров.
В море в синем остров плыл гнедой.

И сперва казалось - плавать просто,
Океан казался им рекой.

Но не видно у реки той края,
На исходе лошадиных сил

Вдруг заржали кони, возражая
Тем, кто в океане их топил.

Кони шли на дно и ржали, ржали,
Все на дно покуда не пошли.

Вот и всё. А всё-таки мне жаль их -
Рыжих, не увидевших земли.

Говорят, что ещё при жизни Слуцкого эти стихи ушли "в народ": их пели нищенствующие в электричках.
Должен сказать, что ни у одного меня стихи Слуцкого вызывали слёзы. По многочисленным свидетельствам очевидцев, фронтовки плакали, например, над таким, вовсе не гоняющимся за мелодраматическим эффектом, стихотворением:

Расстреливали Ваньку-взводного
за то, что рубежа он водного
не удержал, не устерёг.
Не выдержал. Не смог. Убёг.
 
Бомбардировщики бомбили
и всех до одного убили.
Убили всех до одного,
его не тронув одного.
 
Он доказать не смог суду,
что взвода общую беду
он избежал совсем случайно.
Унёс в могилу эту тайну.
 
Удар в сосок, удар в висок,
и вот зарыт Иван в песок,
и даже холмик не насыпан
над ямой, где Иван засыпан.
 
До речки не дойдя Днепра,
он тихо канул в речку Лету.
Всё это сделано с утра,
зане жара была в то лето.

Нам сейчас уже не очень понятно широко бытовавшее в те годы выражение "ванька-взводный". Но вот что пишет Википедия:

"Согласно словарю, данное выражение существует, как минимум, с 1941 года по настоящее время. Подтверждение того, что выражение употреблялось в самые годы войны, можно встретить в воспоминаниях многих ветеранов-фронтовиков. Александр Леонов в своих воспоминаниях пишет о том, что в решающий момент Сталинградской битвы в батареях как раз не хватало самых нижних чинов — командиров взводов, которых и называли тогда "ванька-взводный". С документальной точностью происхождение выражения удалось подтвердить писателю Сергею Михеенкову, изучив дневники погибших офицеров и найдя среди них дневник младшего лейтенанта Олега Овсянникова, который погиб в 1943 году под Жиздрой. В своей записи в дневнике за 24 июня 1943 г., Овсянников проливал свет на суть понятия. Ванька-взводный — это было общее прозвище, которым старшие офицеры называли пехотных лейтенантов Великой Отечественной войны, командиров стрелковых взводов. В их среде бытовала поговорка: "Больше роты не дадут, дальше фронта не пошлют…"

В советском литературоведении есть такое выражение "лейтенантская проза". Под этим понятием подразумеваются художественные произведения авторов, прошедших Великую Отечественную войну в звании младших офицеров и принесших в советскую литературу свою "окопную правду". Среди них - Виктор Некрасов, Константин Воробьёв, Григорий Бакланов и многие другие. Говоря о поэзии Бориса Слуцкого, мы без всякой натяжки можем назвать её "лейтенантской поэзией". Если лейтенантская проза, по выражению Василя Быкова, чуждалась "псевдоромантики, псевдолиризма, стилевых изысков, иллюстративности", требовала от писателя "максимального углубления в социальность, нелицеприятного реализма", то в полной мере всё вышеперечисленное можно отнести и к поэзии Слуцкого. Нам сейчас уже трудно понять, какие бурные дискуссии вызывало в своё время, например, такое, в сущности невинное стихотворение:

Последнею усталостью устав,
Предсмертным равнодушием охвачен,
Большие руки вяло распластав,
Лежит солдат.
Он мог лежать иначе,
Он мог лежать с женой в своей постели,
Он мог не рвать намокший кровью мох,
Он мог...
Да мог ли? Будто? Неужели?
Нет, он не мог.
Ему военкомат повестки слал.
С ним рядом офицеры шли, шагали.
В тылу стучал машинкой трибунал.
А если б не стучал, он мог?
Едва ли.
Он без повесток, он бы сам пошёл.
И не за страх - за совесть и за почесть.
Лежит солдат - в крови лежит, в большой,
А жаловаться ни на что не хочет.

И дело не в том, как это может подумать человек недалёкого ума и вскормленный антисоветской пропагандой, что в стихотворении звучит нецензурное слово "трибунал", но - в общем снижении пафоса, в отсутствии ложной идеализации героики. Одно из самых знаменитых стихотворений Слуцкого и вовсе начинается чуть ли не голой прозой: "Нас было семьдесят тысяч пленных/ В большом овраге с крутыми краями."
Сам Борис Абрамович, к слову сказать, закончил войну в звании майора. Забавные воспоминания приводит в своей биографии Слуцкого в серии ЖЗЛ, выпущенной к столетию поэта, Илья Фаликов:

"Борис обычно в редакции надолго не задерживался — посидит какое-то время, послушает, о чём говорят и спорят, что-то спросит, с кем-то перекинется парой-другой фраз. Поднимался неожиданно, прощался и решительной походкой направлялся к дверям. Как-то при нём сотрудник, вычитывавший материал, стоявший уже в полосе, задумчиво спросил: "А правильно ли, что этого писателя называют "выдающийся"? Не лучше ли написать "крупный"?" Этот ни к кому конкретно не обращённый вопрос вызвал короткий обмен весьма энергичными репликами из разных углов комнаты — не все они поддаются воспроизведению в печатном виде, — очень нелестно характеризующими и интеллектуальные способности сотрудника, у которого могла возникнуть такая мысль, и саму природу подобных иерархических представлений, прикладываемых к искусству. И вдруг на полном серьёзе Борис сказал: "Вы не правы. Иерархия — вещь полезная и важная в искусстве, но выработать её непросто. Но у меня есть одна идея". От изумления все замолчали, ожидая, что же он скажет дальше. "Надо, — продолжал тем же тоном Борис, — ввести для всех писателей звания и форму. Самое высокое — маршал литературы. На погонах — знаки отличия для каждого жанра". Идея была подхвачена, Бориса засыпали вопросами, он отвечал мгновенно. "Первое офицерское звание?" — "Только с вступлением в Союз — лейтенант прозы, лейтенант поэзии и так далее". — "Может ли лейтенант критики, критиковать подполковника прозы?" — "Ни в коем случае. Только восхвалять. Звания вводятся для неуклонного проведения в литературе чёткой субординации". — "Можно ли на коктебельском пляже появляться одетым не по форме?" — "Этот вопрос решит специальная комиссия". — "Как быть с поручиками Лермонтовым и Толстым?" — "Присвоить посмертно звание маршалов". — "А у вас какое будет звание?" — "Майор поэзии. Звания, присвоенные другими ведомствами, должны засчитываться". Это напоминало партию пинг-понга, и провёл её Борис с полным блеском. Ни разу не улыбнулся. На прощание бросил: "Вот так-то, товарищи лейтенанты и старшины литературы…"

Этот эпизод замечателен во многих отношениях: он прекрасно передаёт и чувство юмора и иронию, столь свойственную Борису Абрамовичу; и оценку им собственного творчества ( мне, на самом деле, очень нравится это выражение - "майор поэзии", оно весьма подходит к творчеству Слуцкого, которое, как отмечали некоторые исследователи, местами похоже на оперативные сводки ); но - и это, пожалуй, главное, - этот эпизод очень ярко иллюстрирует характерное для Слуцкого умение "плыть против теченья", без страха вступиться за того, кого бьёт толпа, стоический гуманизм и даже индивидуализм, который в высшей степени был присущ поэту. Этот мотив нашёл отражение во многих стихах Бориса Абрамовича:

Пристальность пытливую не пряча,
с диким любопытством посмотрел
на меня
   угрюмый самострел.
Посмотрел, словно решал задачу.

Кто я — дознаватель, офицер?
Что дознаю, как расследую?
Допущу его ходить по свету я
или переправлю под прицел?

Кто я — злейший враг иль первый друг
для него, преступника, отверженца?
То ли девять грамм ему отвешено,
то ли обойдётся вдруг?

Говорит какие-то слова
и в глаза мне смотрит,
взгляд мой ловит,
смотрит так, что в сердце ломит
и кружится голова.

Говорю какие-то слова
и гляжу совсем не так, как следует.
Ни к чему мне страшные права:
дознаваться или же расследовать.

или вот в этом, составляющем с уже процитированным своеобразную дилогию:

Я судил людей и знаю точно,
что судить людей совсем не сложно, -
только погодя бывает тошно,
если вспомнишь как-нибудь оплошно.
Кто они, мои четыре пуда
мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождём, а массой.
Хорошо быть педагогом школьным,
иль сидельцем в книжном магазине,
иль судьей... Каким судьей?
                Футбольным:
быть на матчах пристальным разиней.
Если сны приснятся этим судьям,
то они во сне кричать не станут.
Ну, а мы? Мы закричим, мы будем
вспоминать былое неустанно.
Опыт мой особенный и скверный -
как забыть его себя заставить?
Этот стих - ошибочный, неверный.
Я неправ.
Пускай меня поправят.

Ну а с этим стихотворением, одним из моих самых любимых у Слуцкого, можно говорить и о трилогии:

За три факта, за три анекдота
вынут пулемётчика из дота,
вытащат, рассудят и засудят.
Это было, это есть и будет.

За три анекдота, за три факта
с примененьем разума и такта,
с примененьем чувства и закона
уберут его из батальона.

За три анекдота, факта за три
никогда ему не видеть завтра.
Ои теперь не сеет и не пашет,
анекдот четвёртый не расскажет.

Я когда-то думал всё уладить,
целый мир облагородить,
трибуналы навсегда отвадить
за три факта человека гробить.

Я теперь мечтаю, как о пире
духа, чтобы меньше убивали.
Чтобы не за три, а за четыре
анекдота со свету сживали.

По этим стихотворениям можно понять, откуда ноги растут у знаменитейшей песни Высоцкого про "того, который не стрелял".
Находятся у Слуцкого силы для жалости не только по отношению к своим, но и по отношению к недавним врагам:

Я заслужил признательность Италии.
Её народа и её истории,
Её литературы с языком.
Я снегу дал. Бесплатно. Целый ком.

Вагон перевозил военнопленных,
Пленённых на Дону и на Донце,
Некормленых, непоеных военных,
Мечтающих о скоростном конце.

Гуманность по закону, по конвенции
Не применялась в этой интервенции
Ни с той, ни даже с этой стороны,
Она была не для большой войны.
Нет, применялась. Сволочь и подлец,
Начальник эшелона, гад ползучий,
Давал за пару золотых колец
Ведро воды теплушке невезучей.

А я был в форме, я в погонах был
И сохранил, по-видимому, тот пыл,
Что образован чтением Толстого
И Чехова и вовсе не остыл,
А я был с фронта и заехал в тыл
И в качестве решения простого
В теплушку бабу снежную вкатил.

О, римлян взоры чёрные, тоску
С признательностью пополам мешавшие
И долго засыпать потом мешавшие!

А бабу - разобрали по куску.

И примеры можно приводить ещё долго: вспомнить и того немца, "что на гармошке вальс крутил" и того воришку, которого "выводили в люди" ( то есть били ) на харьковском базаре из стихотворения "Добавка". Но справедливости ради стоит сказать, что сам Слуцкий - человек почти что безукоризненной биографии - однажды поучаствовал в травле Пастернака, в чём всю оставшуюся жизнь искренне раскаивался. Но его - дитя своего времени, его - поэта и бывшего политработника, написавшего "Я говорил от имении России/ Её уполномочен правотой" можно понять:

"Всё, что делаем мы, писатели самых различных направлений, - прямо и откровенно направлено на торжество идей коммунизма во всём мире. Лауреат Нобелевской премии этого года почти официально именуется лауреатом Нобелевской премии против коммунизма. Стыдно носить такое звание человеку, выросшему на нашей земле."

Поэт Евгений Евтушенко, который после процитированной речи о Пастернаке позёрски вернул Слуцкому какой-то крошечный долг со словами "тридцать сребреников за мной!", после смерти Бориса Абрамовича написал:

"Человек, этически безукоризненный, он допустил, насколько я знаю, только одну-единственную ошибку, постоянно мучившую его, мучившую вместе с ежеутренней головной болью, доставшейся от старого фронтового ранения. Но мало ли людей совершают ошибки, а вот мучаются далеко не все. Уровень мук совести - это уровень самой совести. Ошибка, мучившая его, состояла в том, что однажды он выступил против Пастернака. Слуцкий сполна расплатился за это, - но не только своими муками, а несовершением других подобных ошибок. Я, воспитанный и его поэзией и им самим, - столько раз пригретый, накормленный, снабжённый деньгами, которые у него всегда находились для других, - оказался по-мальчишески жесток к нему; и на некоторое время наша, почти ежедневная, дружба прервалась. Я забыл о том, что он смертен."

Писатель Дмитрий Быков в своей книге "Шестидесятники. Обречённые победители" предположил, что участие Слуцкого в травле Пастернака связано с тем, что Борис Абрамович ещё питал иллюзии насчёт советского строя, которые у многих были развеяны после подавления восстания в Венгрии. Он ещё верил в "оттепель".
В том же тексте Евтушенко называет Слуцкого великим поэтом и даёт одну из самых точных и ёмких характеристик Слуцкого:

"Великий поэт - воплотитель своей эпохи."

И действительно, с полной ответственностью могу сказать: по стихам Бориса Слуцкого вполне можно изучать советскую историю. Его личная биография не очень богата событиями: рождение в Славянске, юность в Харькове, учёба в московском Литинституте ( бок о бок с Кульчицким и Коганом, которых Борис Абрамович оценивал намного выше себя ), война, послевоенное житьё-бытьё, литературное признание, смерть жены и молчание вплоть до смерти. Довольно скупая канва. Но в творчестве Слуцкого его личная биография соединилась с биографией эпохи:

Эпоха закончилась. Надо её описать.
Ну, пусть не эпоха - период, этап,
но надо его описать, от забвенья спасать,
не то он забудется.

Не то затеряют его, заровняют его,
он прочерком, пропуском станет,
и что-то - в ничто превратится.
И ничего
в истории из него не застрянет.

Этап - завершился. А я был в начале этапа.
Я видел его замечательную середину
и ту окончательную рутину,
в которой застряли от ездового до штаба
все.

Я прожил этап не единоличником, частником:
свидетелем был и участником был.
Возможно, что скажут теперь - соучастником.
Действительно, я отвечаю не меньше других.

А что ж! Раз эпоха была и сплыла -
и я вместе с нею сплыву неумело и смело.
Пускай меня крошкой смахнут вместе с ней со стола,
с доски мокрой тряпкой смахнут, наподобие мела.

Из всех сборников стихотворений Слуцкого лично я лучшим считаю издание 1990 года библиотеки журнала "Знамя" под названием "Я историю излагаю...". Данный сборник характерен тем, что он построен по хронологическому принципу, только стихотворения расположены в нём не по порядку написания, но - по хронологии событий, которые в них описаны. Слуцкий описал целую эпоху: от смерти Ленина до брежневского "застоя". Вот, например, такое стихотворение под названием "Советская старина":

Советская старина. Беспризорники. Общество
                "Друг детей".
Общество эсперантистов. Всякие прочие общества.
Затеиванье затейников и затейливейших затей.
Всё мчится и всё клубится. И ничего не топчется.
 
Античность нашей истории. Осоавиахим.
Пожар мировой революции,
горящий в отсвете алом.
Всё это, возможно, было скудным или сухим.
Всё это, несомненно, было тогда небывалым.
 
Мы были опытным полем. Мы росли, как могли.
Старались. Не подводили Мичуриных социальных.
А те, кто не собирались высовываться из земли,
те шли по линии органов, особых и специальных.
 
Всё это Древней Греции уже гораздо древней
и в духе Древнего Рима векам подаёт примеры.
Античность нашей истории! А я – пионером в ней.
Мы все были пионеры.

Позволю себе нескромную догадку: стихотворение Эдуарда Лимонова с крылатым заглавием "СССР - наш древний Рим!" выросло именно из этого стихотворения. Сам Эдуард Вениаминович, насколько я знаю, ни в одном своём тексте имени Бориса Абрамовича не упоминает, даром что выросли в одном и том же городе - Харькове. А учитывая начитанность Лимонова, который непрестанно возвеличивает другого гениального харьковчанина - Велимира Хлебникова ( Слуцкий, кстати, участвовал в его перезахоронении и даже написал стихи об этом ), то молчание Лимонова в этом плане красноречивее всяких слов.
"Броненосец Потёмкин", "Деревня и город", "Названия и переименования" - от внимательного аналитического взгляда Слуцкого не ускользало ничего.
А вот и та точка биографии в которой личное и индивидуальное соединяется с общим коллективным бытиём:

Словно именно я был такая-то мать,
всех всегда посылали ко мне.
Я обязан был всё до конца понимать
в этой сложной и длинной войне.
То я письма писал,
то я души спасал,
то трофеи считал,
то газеты читал.

Я военно-неграмотным был. Я не знал
в октябре сорок первого года,
что войну я, по правилам, всю проиграл
и стоит пораженье у входа.
Я не знал.
И я верил: победа придёт.
И хоть шёл я назад,
но кричал я: "Вперёд!"

Не умел воевать, но умел я вставать,
отрывать гимнастёрку от глины
и солдат за собой поднимать
ради Родины и дисциплины.
Хоть ругали меня,
но бросались за мной.
Это было
моей персональной войной.

Так от Польши до Волги дорогой огня
я прошёл. И от Волги до Польши.
И я верил, что Сталин похож на меня,
только лучше, умнее и больше.
Комиссаром тогда меня звали,
попом.
Не тогда меня звали,
а звали потом.

Слуцкий оставил о войне не только стихи, но и воспоминания, В том числе, он - политработник, майор! - описал в них и то, о чём сейчас не очень любят вспоминать:

"В то время в армии уже выделилась группка профессиональных кадровых насильников и мародёров. Это были люди с относительной свободой передвижения: резервисты, старшины, тыловики.
В Румынии они ещё не успели развернуться как следует. В Болгарии их связывала настороженность народа, болезненность, с которой заступались за женщин. В Югославии вся армия дружно осуждала насильников. В Венгрии дисциплина дрогнула, но только здесь, в 3-й империи, они по-настоящему дорвались до белобрысых баб, до их кожаных чемоданов, до их старых бочек с вином и сидром."

Да и послевоенные стихи Слуцкого меньше всего похожи на браваду "бравого вояки" ( "Когда мы вернулись с войны,/Я понял, что мы не нужны" ) и лишены столь модного сейчас победобесия:

Я носил ордена.
После - планки носил.
После - просто следы этих планок носил,
А потом гимнастёрку до дыр износил.
И надел заурядный пиджак.
А вдова Ковалёва всё помнит о нём,
И дорожки от слёз - это память о нём,
Сколько лет не забудет никак!
И не надо ходить. И нельзя не пойти.
Я иду. Покупаю букет по пути.

Ковалёва Мария Петровна, вдова,
Говорит мне у входа слова.
Ковалёвой Марии Петровне в ответ
Говорю на пороге:- Привет!-
Я сажусь, постаравшись к портрету - спиной,
Но бессменно висит надо мной
Муж Марии Петровны,
Мой друг Ковалёв,
Не убитый ещё, жив-здоров.

В глянцевитый стакан наливается чай,
А потом выпивается чай. Невзначай.
Я сижу за столом,
Я в глаза ей смотрю,
Я пристойно шучу и острю.
Я советы толково и веско даю -
У двух глаз,
У двух бездн на краю.
И, утешив Марию Петровну как мог,
Ухожу за порог.

А вот и март 53-го:

В то утро в Мавзолее был похоронен Сталин.
А вечер был обычен - прозрачен и хрустален.
Шагал я тихо, мерно
наедине с Москвой
и вот что думал, верно,
как парень с головой:
эпоха зрелищ кончена,
пришла эпоха хлеба.
Перекур объявлен
у штурмовавших небо.
Перемотать портянки
присел на час народ,
в своих ботинках спящий
невесть который год.

Нет, я не думал этого,
а думал я другое:
что вот он был - и нет его,
гиганта и героя.
На брошенный, оставленный
Москва похожа дом.
Как будем жить без Сталина?
Я посмотрел кругом:
Москва была не грустная,
Москва была пустая.
Нельзя грустить без устали.
Все до смерти устали.
Все спали, только дворники
неистово мели,
как будто рвали корни и
скребли из-под земли,
как будто выдирали из перезябшей почвы
его приказов окрик, его декретов почерк:
следы трехдневной смерти
и старые следы -
тридцатилетней власти
величья и беды.

Я шел всё дальше, дальше,
и предо мной предстали
его дворцы, заводы -
всё, что воздвигнул Сталин:
высотных зданий башни,
квадраты площадей...

Социализм был выстроен.
Поселим в нем людей.

Вообще "сталинский цикл" Слуцкого - один из самых известных у него. Формула "Мы все ходили под богом./У бога под самым боком" - одна из самых лучших на эту тему:

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На Мавзолее.
Он был умнее и злее
Того - иного, другого,
По имени Иегова,
Которого он низринул,
Извёл, пережёг на уголь,
А после из бездны вынул
И дал ему стол и угол.
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Однажды я шёл Арбатом,
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко,
                мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.

Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.

Сейчас, когда дискуссии о роли Сталина в нашей истории набирают очередные обороты, стихи Слуцкого о сталинской эпохе неплохо было бы перечесть:

Товарищ Сталин письменный -
газетный или книжный -
был благодетель истинный,
отец народа нежный.

Товарищ Сталин устный -
звонком и телеграммой -
был душегубец грустный,
угрюмый и упрямый.

Любое дело делается
не так, как сказку сказывали.
А сказки мне не требуются,
какие б ни навязывали.

Дал Слуцкий и не менее знаменитую формулу для 60-х гг. ХХ века своим стихотворением "Физики и лирики":

Что-то физики в почёте.
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчёте,
Дело в мировом законе.

Значит, что-то не раскрыли
Мы,
    что следовало нам бы!
Значит, слабенькие крылья -
Наши сладенькие ямбы,
И в пегасовом полёте
Не взлетают наши кони...
То-то физики в почёте,
То-то лирики в загоне.

Это самоочевидно.
Спорить просто бесполезно.
Так что даже не обидно,
А скорее интересно
Наблюдать, как, словно пена,
Опадают наши рифмы
И величие
         степенно
Отступает в логарифмы.

Да и вот это вот очень короткое стихотворение очень точно характеризует эпоху брежневского "застоя":

Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
всё едино - тошный и кромешный
запах лжи.

С определённого момента Слуцкий сломался: его перестали интересовать и его эпоха и даже собственная жизнь. Мы можем даже назвать конкретную дату, когда это произошло: 6 февраля 1977 года, когда умерла горячо любимая жена Бориса Абрамовича Татьяна Дашковская:

Жена умирала и умерла -
в последний раз на меня поглядела -
и стали надолго мои дела,
до них мне больше не было дела.

После смерти жены Слуцкий 86 дней кряду пишет стихи, составляет завещание и в начале лета поступает как пациент в 1-ю Градскую больницу, а затем и вовсе в психиатрическую больницу им. П.П. Кащенко. Поэт Олег Чухонцев, посещавший Слуцкого в эти тяжёлые дни, вспоминает:

"Б.А. лежал на койке, предложил мне сесть. Сильно поседел. Усы неряшливо топорщились. Койка железная, байковое одеяло, рядом, у противоположной стены - стандартный столик с единственным стулом, за ним - чугунная батарея, больше ничего. Не помню, было ли окно. Поблагодарил за отвар, - желудок отказывает, - долго смотрел в какую-то точку, как будто меня не было. Я хотел извиниться, что не прилетел на похороны ( всё равно бы не успел ), но тут он сам помог мне: "Я думал, это я поддерживал её все эти годы, двенадцать лет, а это она меня держала..." Потом, через большую паузу: "Я был неправ. Всё, что увеличивает удельный вес человека в этой жизни, все религиозные доктрины, они нужнее всего". Пауза. "Вот дадут тебе вместо жены банку с пеплом..." Потом, ещё через паузу: "Приходят ко мне, рассказывают про кинофестиваль, про фильмы, чтобы отвлечь. А мне хочется разбить голову о радиатор!"

Но не будем и дальше утомлять читателя цитированием. Достаточно сказать, что один из самых близких друзей Слуцкого - поэт Давид Самойлов - задолго до смерти Бориса Абрамовича ( 23 февраля 1986 года, кровоизлияние в мозг ) написал в дневнике:

"7 мая <1984>. Звонил Слуцкому. Он мёртв."

Если нужно как-то выделить место Слуцкого в пантеоне советских поэтов, то я бы обозначил его как "советского стоика". Действительно, если уж "СССР - наш древний Рим", то место Эпиктета или Сенеки в нём по праву занимает Слуцкий. Поздний Слуцкий, расставшийся со своими последними иллюзиями, в сущности, - поэт громадной Империи, которая внешне хоть и грозна и величественна, внутри себя уже содержит гнилую сердцевину. И это разложение Слуцкий внимательно отрефлесировал и описал. Нам сейчас очень хочется думать, что СССР пал жертвой "внешних врагов", "извечного геополитического противостояния России и Запада" и, отчасти, это может быть и так, но не стоит забывать, что и сами граждане великой страны, "во все лозунги искренне  верившие до конца", в конце концов  разочаровались в строительстве социализма. Без этого внутреннего разложения внешнего распада не состоялось бы. И поэтические свидетельства этого разочарования оставил нам, в том числе, и Борис Слуцкий.
Наследие Слуцкого, которое огромно, и часть которого вовсе не публикуется даже в периодике, переиздаётся не очень активно. Относительно недавно был издан сборник "Покуда над стихами плачут..." под редакцией Бенедикта Сарнова, к столетию поэта опубликовали не очень внятную и рыхлую биографию поэта и один крошечный поэтический сборник. Год, который было бы неплохо объявить "годом Слуцкого" объявили "годом Гранина", хотя последний и так переиздаётся без всяких проблем. Лучшими сборниками стихотворений Бориса Абрамовича по сей день остаются трёхтомник и уже упомянутый "Я историю излагаю...", оба из которых составлены Юрием Болдыревым. О Слуцком не очень охотно пишут: видимо, нет в его биографии и творчестве особых "клубнички" и "скандалов", которые можно было бы посмаковать. Да и подрастающему поколению поэт не очень интересен. Поэт, бывший одним из самых ярких воплотителей своей эпохи, вместе с ней и практически ушёл из читательского обихода.
Как к этому относиться? Также как и Слуцкий - стоически:

Продолжается жизнь - даже если я кончился.
Продолжается жизнь - даже если я скорчился,
словно в огненной вьюге
бумажный листок.
Всё равно: юг - на юге,
на востоке - восток.

В завершение ещё несколько стихов Бориса Слуцкого, которые лично мне нравятся больше других.

Как убивали мою бабку.

Как убивали мою бабку?
Мою бабку убивали так:
Утром к зданию горбанка
Подошёл танк.
Сто пятьдесят евреев города,
Лёгкие
      от годовалого голода,
Бледные
      от предсмертной тоски,
Пришли туда, неся узелки.
Юные немцы и полицаи
Бодро теснили старух, стариков
И повели, котелками бряцая,
За город повели,
                далеко.
А бабка, маленькая словно атом,
семидесятилетняя бабка моя
Крыла немцев,
Ругала матом,
Кричала немцам о том, где я.
Она кричала: – Мой внук на фронте,
Вы только посмейте,
Только троньте!
Слышите,
        наша пальба слышна! –
Бабка плакала, и кричала,
И шла.
     Опять начинала сначала
Кричать.
Из каждого окна
Шумели Ивановны и Андреевны,
Плакали Сидоровны и Петровны:
– Держись, Полина Матвеевна!
Кричи на них. Иди ровно! –
Они шумели:
           – Ой, що робыть
З отым нимцем, нашим ворогом! –
Поэтому бабку решили убить,
Пока ещё проходили городом.
Пуля взметнула волоса.
Выпала седенькая коса,
И бабка наземь упала.
Так она и пропала.
___________________________

Говорит Фома.

Сегодня я ничему не верю:
глазам - не верю,
ушам - не верю.
Пощупаю - тогда, пожалуй, поверю,
если на ощупь - всё без обмана.

Мне вспоминаются хмурые немцы,
печальные пленные 45-го года,
стоявшие - руки по швам - на допросе.
Я спрашиваю - они отвечают.

- Вы верите Гитлеру? - Нет, не верю.
- Вы верите Герингу? - Нет, не верю.
- Вы верите Геббельсу? - О, пропаганда!
- А мне вы верите? - Минута молчанья.
- Господин комиссар, я вам не верю.
Всё пропаганда. Весь мир - пропаганда.

Если бы я превратился в ребёнка,
снова учился в начальной школе,
и мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
нашёл бы эту самую Волгу,
спустился бы вниз по течению к морю,
умылся его водой мутноватой
и только тогда бы, пожалуй, поверил.

Лошади едят овёс и сено!
Ложь! Зимой 33-го года
я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
потом - худые соломенные крыши,
потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
суровых, серьёзных, почти что важных
гнедых, караковых и буланых,
молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
а после падали и долго лежали,
умирали лошади не сразу...
Лошади едят овёс и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Всё - пропаганда. Весь мир - пропаганда.
____________________________________

***

Романы из школьной программы,
На ваших страницах гощу.
Я все лагеря и погромы
За эти романы прощу.
 
Не курский, не псковский, не тульский,
Не лезущий в вашу родню,
Ваш пламень – неяркий и тусклый —
Я всё-таки в сердце храню.
 
Не молью побитая совесть,
А Пушкина твёрдая повесть
И Чехова честный рассказ
Меня удержали не раз.
 
А если я струсил и сдался,
А если пошёл на обман,
Я, значит, некрепко держался
За старый и добрый роман.
 
Вы родина самым безродным,
Вы самым бездомным нора,
И вашим листкам благородным
Кричу троекратно "ура!".
 
С пролога и до эпилога
Вы мне и нора и берлога,
И, кроме старинных томов,
Иных мне не надо домов.

___________________________

Что почём.

Деревенский мальчик, с детства знавший
что почём, в особенности лихо,
прогнанный с парадного хоть взашей,
с чёрного пролезет тихо.
Что ему престиж? Ведь засуха
высушила насухо
полсемьи, а он доголодал,
дотянул до урожая,
а начальству возражая,
он давно б, конечно, дубу дал.
 
Деревенский мальчик, выпускник
сельской школы, труженик, отличник,
чувств не переносит напускных,
слов торжественных и фраз различных.
Что ему? Он самолично видел
тот рожон и знает: не попрёшь.
Свиньи съели. Бог, конечно, выдал.
И до зёрнышка сгорела рожь.
 
Знает деревенское дитя,
сын и внук крестьянский, что в крестьянстве
ноне не прожить: погрязло в пьянстве,
в недостатках, рукава спустя.
Кончив факультет филологический,
тот, куда пришел почти босым,
вывод делает логический
мой герой, крестьянский внук и сын:
надо позабыть всё то, что надо.
Надо помнить то, что повелят.
Надо, если надо,
и хвостом и словом повилять.
 
Те, кто к справедливости взывают,
в нём сочувствия не вызывают.
Тех, кто до сих пор права качает,
он не привечает.
Станет стукачом и палачом
для другого горемыки,
потому что лебеду и жмыхи
ел
и точно знает что почём.
__________________________

Неоконченные споры.

Жил я не в глухую пору,
проходил не стороной.
Неоконченные споры
не окончатся со мной.
Шли на протяженье суток
с шутками или без шуток,
с воздеваньем к небу рук,
с истиной, пришедшей вдруг.
Долог или же недолог
век мой, прав или неправ,
дребезг зеркала, осколок
вечность отразил стремглав.
Скоро мне или не скоро
в мир отправиться иной -
неоконченные споры
не окончатся со мной.
Начаты они задолго,
а столетья до меня,
и продлятся очень долго,
много лет после меня.
Не как повод,
не как довод,
тихой нотой в общий хор,
в длящийся извечно спор,
я введу свой малый опыт.
В океанские просторы
каплею вольюсь одной.
Неоконченные споры
не окончатся со мной.

 


Рецензии