Роман. Зона...
Старшая жена императора, ставшая регентшей при малолетнем наследнике престола, решила: что, просто отрубить голову, бывшей любимице владыки мира, было бы для той большим подарком. Нет, нет, и нет… Можно представить, сколько бессонных ночей провела она, пеленая планы мести в саваны почти несбыточных надежд. И наконец, она сможет воплотить свои тайные фантазии в жестокую реальность. Возможно, соперница была более удачливой просто в силу своей детской непосредственности и юности, но это не могло отменить планов вдовствующей императрицы. Они такие, эти императрицы! Юной бывшей фаворитке вырезали язык, выкололи глаза, и проткнули барабанные перепонки. Лишенную зрения и слуха, нагую, её оставили жить и питаться в свинарнике вместе со свиньями - как напоминание об кривых и трудных тропинках судьбы.
Возможно, так жестоко отомстив, вдова тут же забыла о юной прекрасной сопернице. Но может статься, что она ещё не один раз приходила полюбоваться на беспомощное существо, ползающее в грязи среди смрада и визга и наслаждалась своей властью, которая может мгновенно превратить высокородную принцессу, любимицу императора и богов в грязное беспомощное животное. Она не смогла лишить её только обоняния, и трудно сказать было ли это просто невозможно, или было сделано намеренно чтобы обострить горечь безмерного страдания безвинного ребёнка.
Эта жестокая история, как назойливая муха, стала преследовать меня в камере следственного изолятора, куда я переселился после нескольких теплых но противозаконных, летних месяцев на природе. Я поначалу наивно полагал, что такая резкая перемена не может сказаться на моём драгоценном здоровье. Я считал, что я достаточно закалён жизнью и мне всё нипочём. Но оказалось, что мои глаза и уши не могут выдержать такой перемены.
Моё зрение отказывалось видеть то - что я видел, мои уши отказывались слышать то - что я слышал. Я стал жить другими ощущениями, и чувствовать какими-то совсем иными, чем раньше, чувствами. Постоянно отвоёвывая жизненное пространство вокруг себя, в один прекрасный момент, я вдруг понял, что испытываю странный голод. Я внимательно осмотрелся и увидел, что из моего мира исчезли яркие краски и яркие звуки. Окружающая действительность, предстала сплошной, подраной кинолентой, с одними и теми же повторяющимися смазанными и нечёткими кадрами медленно текущих дней. Я просыпался... и в тусклом свете неярких ламп, перед моими глазами, плыла и плавилась серая людская масса, в своём стабильно неустойчивом, каждодневном существовании. Звуки начинали терять определённую направленность и отражаясь от стен, проникали в мозг отдельно и одновременно с четырех сторон.
Этот постоянный гул, производимый одновременно несколькими десятками человек, ни на минуту не давал отдохнуть слуху и мозгу. И отдельные долетающие до разума слова - просто создавали иллюзию бесконечного ритма, этого серого эфира.
Единственное чувство, которое не сбилось с настроек, было обоняние. Я понял, что нос это единственный орган, который стал реагировать и чувствовать острее чем раньше. Может потому, что раньше я руководствовался в основном ушами и глазами, оставляя запахам второстепенные роли. Или может действительно… когда травмированы одни чувства , другие обостряются и приходят им на смену. Но как то проснувшись поутру, я почувствовал сильный, пьянящий запах свежей вишни. Огромный сад представился мне, и большие, тёплые, сочные ягоды на ветвях и яркие лучи тёплого солнца пробивающиеся сквозь живую, светлую зелень листьев.
Мой сосед с верхнего шконаря, недавно получил передачку от жены. Передача была почти мгновенно поделена и съедена, и от неё осталась только помятая газета в которую были завернуты продукты. Теперь, он лежал положив ногу на ногу и с наслаждением изучал свежие новости, месячной давности. Но ещё до того, как попасть в камеру, в неё заворачивали вишни. Это было видно по малиновым и фиолетовым разводам на полях, и сладкому аромату струившемуся сквозь тяжелые, свинцовые запахи тюрьмы. Я вдруг остро почувствовал, что окружающий меня мир, плотно забит миллионами ароматов.
С этой поры, всё моё существование и все мои воспоминания о свободе были наполнены запахами. Если раньше при воспоминании о чем либо, передо мной всплывал зрительный образ, то теперь он обязательно сопровождался соответствующими, или точнее сопутствующими запахами. Воспоминания о доме - провоцировали запах жаренной картошки с луком. Образ любимой женщины - напоминал о парном молоке и о свежескошенной траве густых волос. Запах жасмина напоминал мне о деревенских похоронах. Его всегда разбрызгивали в комнате с покойником, чтобы отбить запах тлена. Даже белый таёжный снег в моих снах, пах моим детством. Тем мучительнее мне стало, вырываться из забытья недолгих снов и возвращаться в нереальную реальность. А реальность просачивалась в мозг убийственным ароматом сырости. Не той сырости, которая стучит по оголённым ветвям осин, осенними дождями и шумит под ногами желтеющим ковром листвы. Эта сырость, не имеет сезона, эта сырость круглый год, она навсегда. Она от белья, которое постоянно стирается и тут же сушится на спинках шконок. Она, от постоянного, абсолютно не нужного мытья холодного, бетонного пола. От покрытой вечным конденсатом трубы с холодной водой у раковины. От матрасов, которые единожды пропитавшись солёным потом, уже никогда до конца не высохнут. Она от серого инея, оседающего многосантиметровым слоем, на зелёном стекле стеклоблоков и на обжигающе холодных штырях решетки. Десятки жадных зэковских глоток многократно успевают перекачать воздух душной камеры, пока он не осядет ледяным налетом у щелей небольшого окна и потом медленно-медленно по капле не стечёт обратно на сырой бетон отполированного ногами пола.
Липкий пот покрывает немытые тела и насквозь пропитывает одежду, наволочки, подушки и подматрасники. И к запаху хозяйственного мыла и сохнущих маек добавляется запах стольких же годами не стиранных вещей. Люди соседствуют разные, от бомжеватых интеллигентов до колхозников, видевших зубную щётку только на картинке и всеми силами теперь старающимися показать свою интеллигентскую суть. Люди бывавшие в бане не чаще одного раза в год, в редкие промежутки протрезвления - теперь через каждый час моют руки, и по четыре раза в день чистят зубы. Выражая брезгливое презрение тем кто так не делает, или пользуется щеткой не чаще одного-двух раз в сутки, и искренне убеждают других что были такими всегда. Бедолага – клоун из цирка и то не смешнее, это сейчас ты веришь себе, что этот спектакль поможет тебе стать выше других. Сути своей не изменить. На зоне, всё будет по другому. Лень будет чистить зубы даже раз в неделю и умываться каждое утро тоже перехочется, потому что, придётся потом с мокрой башкой и руками выходить на сорокаградусный мороз, на зарядку. А после зоны, тем более в облом. В первый же вечер на свободе, завалишься на постель в грязных ботинках. Давай понтуйся, не моё это дело… Запах пота так тесно переплетается с запахом влажного воздуха, что кажется, невозможно отделить одно от другого, но в разных камерах эта смесь пахнет по разному, это зависит и от контингента и от величины камеры, да и от того в каком городе тюрьма - тоже зависит.
Привносят необычный аромат в этот коктейль и многочисленные клопы, по российским обычаям живущие во всех тюрьмах. Иногда создаётся впечатление, что их разводят там специально. Камера без клопов это большая редкость. Такие камеры почти не встречаются. Раздавив очередного, не дающего спать клопа, кто нибудь обязательно расскажет старый анекдот слышанный здесь мной, уже по меньшей мере миллион раз. Мужик заказывает в ресторане дорогой коньяк, выпивает сто грамм и с отвращением поморщившись, произносит «Фу! Какая гадость! Клопами пахнет»! А через полгода, уже сидя в тюрьме специально отлавливает самого крупного клопа и раздавив его мечтательно произносит – «Какой кайф! Коньяком пахнет»! Такой анекдот можно слушать сколько угодно при этом совершенно его не слыша.
Иногда, ненадолго, это всё уходит на второй план, и ноздри качают горько-кислый запах палённой тряпки. На простынях варят чифир. В алюминиевую кружку высыпают пятидесятиграммовую пачку чёрного грузинского или цейлонского чая, заливают водой, и в течении пяти-десяти минут доводят до кипения, примостив кружку на уголке шконки чтобы не обжечь руки. Топливо – это порванные на полосы и свёрнутые в трубочку для лучшей тяги простыни, или любая другая ткань, из хлопка или льна. Она горит медленно, и при умелом обращении почти не дымит. Когда совсем туго - кипятят на газетах, но это и сложней и дольше. После этого можно ощущать терпкий аромат горячего чая, в котором всё ещё немного чувствуется молодой вкус свежесорванных листьев и кислого льняного дыма. Нужно отхлебнуть пару глотков и на несколько секунд избавиться от сумеречного наваждения серых, нависающих стен. В разных камерах - разный запах, но везде он одинаково противен. Изредка доползает до носа тоненькая струйка запаха земляничного мыла, хранящаяся у кого то в сидоре, среди запасных рубах и носков. Но это не тот запах, которым пахло мыло в детстве, нет, не тот… А по ночам, мне всё так-же снились зелёные сады, в небольшом селе, наполненные жаркими ароматами созревших вишен.
Немного иначе обоняние воспринимает пересыльные камеры-этапки, здесь, к уже привычному букету обычных камер добавляется сильный, резкий запах карболки, вечный запах мочи, и запах хлорки от которого поначалу режет глаза и болит голова. Но потом ничего, потихоньку, помаленьку перестаёшь замечать и его. Он раздражает только поначалу, когда громыхнёт тяжёлая дверь, и гулкая камера встретит тебя непривычной пустотой. Но постепенно она заполняется всё прибывающими жуликами, и уже через недолгое время разница стирается, нивелируется новым контингентом.
В сером столыпинском вагоне, воняло обычной железной дорогой. Креазотом которым пропитывают шпалы и мазутом для смазки вагонных осей. И ещё жирной, ржавой астраханской селёдкой. Я так возненавидел этот запах. Запах бочковой селёдки и дешевых советских сигарет. Мне казалось, что в этом вагоне сигаретным и махорочным дымом провоняло всё. Каждый сантиметр моей одежды, мои волосы, мои руки. Всё к чему я прикасался пахло селёдкой и махорочным дымом. Махорочным дымом и селёдкой. Даже сахар выданный в сухпайке, слишком сильно разил приторной свекольной патокой. И размешанный в жиденьком чае, тягучим комком падал на дно желудка. Может это было так на самом деле, а может это всё существовало в моём донельзя озлобленном реалиями жизни воображении. Жить было невыносимо, как моряк, давно не видевший земли радуется самому неприютному каменному берегу, так я хотел побыстрей попасть на зону. Зона, зона где много простора и свежего воздуха, где можно ходить и не тереться плечами друг о друга. Побыстрее выбраться из этого вагона, где невозможно свободно повернуться и из окон которого почти не видно неба. Синего неба - которое пахнет дождём и холодными, таёжными ветрами. Сквозь забеленные окна вагона иногда доносятся голоса красивых – я это точно знаю, непременно красивых женщин, но ни одну из них невозможно увидеть даже краем глаза. У них наверняка судя по голосу красивые загорелые ножки, короткие-прекороткие обтягивающие юбочки, лёгкое кружевное бельё, длинные светлые волосы и пухлые губы цвета спелой вишни. Вишни – пьяный запах которой опять мне снится ночью…
Ничего невозможно увидеть и сквозь оконце воронка, который везёт на зону, только страшная болтанка по разбитым дорогам доказывает что я попал туда куда меня и обещали услать. Невозможно представить что дальше дорога может быть ещё хуже – потому что хуже наверно невозможно. Значит, вылезай, приехали. Теперь это мой дом, дом на несколько бессмысленных лет. Это отчаянная печаль в самом конце которой зреет зерно света. Оно обязательно созреет и упадет к моим ногам как огромный сладкий мандарин, но как мучительно, как долго ждать его созревания. Пять. Целых пять лет.
Из широко распахнутых ворот зоны, доносится шум. Это тебе не беспокойная тишина ночной тюрьмы, и не надоевший перестук вагонных сцепок и колёс. Это издалека напоминает самую настоящую жизнь. Гудят тяжёлые, гружённые сырым лесом лесовозы, изредка завизжит панически - шпалорезка или туповатый строгальный станок, прозвякает расхлябанными гусеницами замасленный, обшарпанный до серой стали погрузчик, на котором вмятин больше чем болтов. Это живёт и тянет свой пожизненный срок, промышленная зона. А в жилой зоне потише… намного потише. И сразу бьёт в нос насыщенный запах хвойных опилок. Жилая зона тоже пахнет мазутом.
Жилая зона пахнет хвойными опилками, а ещё она воняет болотной грязью и универсальным лекарством карантина – серной мазью. Неплохая у меня альтернативка – вместо запаха селёдки, запах серной мази. Нюхай бедолага, это тебе наказание почище кандалов. И ещё в довесок, неистребимый кислый аромат столовской помойки. В тёплые деньки он будет тебя часто радовать налетая с нервными порывами северного ветерка. От этого можно укрыться в бараке, но и там, но и там душные духи, из не стиранных портянок, мутят сознание не мысленной жестокостью своего существования. Выхода нет… нужно смирится… Вот так, жил бы сейчас в Сочи, да и знал бы свой прикуп. Ну, вот и читай библию наоборот, где в финале боженька опять смешает землю с водою в один сплошной, неделимый ком, а я ему в этом помогу, перемешивая непролазную грязь зоны своими кирзовыми сапогами. Аллилуйя.
В столовой запахи не возбуждают аппетит. Совсем. Из всех ароматов превалируют два самых основных – во первых это прокисшая капуста, без которой повара не могут обойтись ни одного дня, и во вторых - это прогорклое подсолнечное масло, синеватый чад от которого дымкой стелется у раздаточных окошек. Развернутся бы да и уйти, но приходится вытерпеть и эту муку, запивая её чуть тёплым и чуть сладким чаем из кружки пахнущей половой тряпкой и вечно плавающими по верху мелкими круглыми жиринками. Зафиксируй и этот странный парадокс – ни в баланде ни в каше жира нет, а в чае его навалом. На второй день, в столовую мне перехотелось идти, и я стал посещать её только в случае крайней нужды. Если есть возможность туда не заглядывать… то лучше и не надо, забрал свою пайку хлеба и до встречи. Зрелище пятисот немытых, нечёсаных, дурно пахнущих существ, жадно поглощающих что-то отдалённо напоминающее еду, скандалящих из за лишней чашки похлёбки, заставляет усомнится в божественном происхождении человека.
Есть повод, ещё раз вспомнить прочитанную притчу о прекрасной китайской принцессе. Похоже на правду. Очень похоже. Видно не соврал жёлтый монах. Я вспоминал о принцессе, когда с плевритом лежал в больничке наполненной запахами заживо разлагающихся дистрофиков-полутрупов, покрытых гнойными коростами. Вспоминал, когда весной наступали тёплые дни и многократно усиливался тошнотворный запах болота, гниющего много веков прямо за забором зоны.
Много запахов отложилось навсегда в моей голове за не очень быстро прошедшие пять лет. Некоторые возникали и мгновенно улетучивались заставляя тревожно затрепыхаться сердце. Это были запахи немногих, очень немногих виденных мной за это время женщин. Они проходили мимо, не поднимая глаз и оставляли за собой тончайший шлейф из духов, косметики, запах свежего белья и ещё чего то такого - чем может пахнуть только женщина. Они пахли таинственно. Они пахли поцелуями и горячими ночными телами. Они пахли жизнью. И над всем этим парил вечный, неистребимый запах смолистого дыма. Это и днём и ночью и зимой и летом горела пожёг-яма. В ней сжигали отходы столярных цехов. Многолетний не сдуваемый ветрами слой дыма, как купол накрывал хмурые крыши бараков, цехов, заборы, колючую проволоку, вышки с часовыми азиатами и небольшой посёлок в котором жила такая же несвободная как и мы наша охрана. А ночью мне снился запах спелой вишни…
Когда через положенный мне срок я освободился и прибыл к месту своего назначения и немного потерянно бродил по усыпанному растоптанными бычками железнодорожному вокзалу - я увидел роскошную даму, торговавшую с лотка персиками, сливами и вишнями. Впрочем, для меня в ту пору все женщины были роскошными. Я покорно отстоял небольшую очередь, и купил пару килограммов сочной ярко-алой вишни. В нетерпении я нашел пустую скамейку в скверике и присел, в суетливом предвкушении блаженства. Я открыл пакет, глубоко вдохнул в себя так долго снившийся мне запах пьяной, нагретой тёплым солнцем вишни…
Я ушёл из скверика… оставив на скамейке полный, так и не тронутый мной пакет вишен. Запах вишни внезапно напомнил мне зону… А я хотел о ней забыть…
Не бойкий он этот Саня Бойко и не разговорчивый какой-то был. А в камере всего десять человек, все давно уже всё друг другу рассказали на сто рядов. А этот как не от мира сего. Молчаливый, спокойный слова не выдавишь. Сигарет не курит, с остальными почти не чифирит. Так иногда пол глотка, чтобы не обидеть. Живёт сам по себе. Каждое утро чистит зубы, делает зарядку, вызывая лёгкие подколы и некоторую зависть у остальных нервных сидельцев. Его привезли со строгого режима, на доследование какого-то дела. И он проходил там свидетелем, но свидетелем он скорей всего был плохим. Из него вытянуть слово было целой проблемой. Да и понятий он был правильных, а это означало, что давать свидетельские показания ему как нормальному жулику было нельзя. Но тем не мнение он уже почти восемь месяцев, сидел с нами в камере. Из редких его рассказов мы знали, что это его второй срок и второй за убийство. Второй раз он сел за убийство, не пробыв на свободе и трёх дней. После освобождения приехал в свою деревню, выцепил какого-то мужика, с которым у него были старые счеты, оглушил его обухом топора и утопил в местной речушке. Скрываться и сопротивляться не стал, дождался приезда милиции, и опять уехал на зону на пятнадцать лет. Странно было, что он даже не пытался скрыться.
Разговорился он только однажды уже перед самым отправлением из Сизо на зону, когда следствие уже было прекращено, и он уже мечтал о Столыпинских вагонах и дороге домой в зону. Как то на досуге мы поспорили с одним татарином в камере, имеет ли право на существование шашлык из свинины. Так как он считал, что шашлык блюдо дагестанское и поэтому если он не из баранины, то не имеет права называться шашлыком. Это типа просто поджарка из мяса. Потом постепенно разговор перешёл на другие темы, на другие блюда и завершился способами приготовления украинского борща. Когда внезапно, до этого всегда молчавший Бойко, вдруг подключился к разговору, все онемели от удивления. А он, не замечая наступившей тишины, негромко рассказывал.
- Настоящий борщ, должен быть с фасолью. С настоящей, домашней крупной и тёмной, ни какая баночная и зелёная не канает. Я так думаю. Тот жиденький супчик со свеклой, бледно-розового цвета, который нам подавали, под названием борщ… ничего общего с борщом иметь не может. Наверное, не нужно было вводить людей в заблуждение и все-таки называть его правильно – свекольный суп. Или даже так – суп со свеклой. А то борщ…, зачем так оскорблять блюдо? Настоящий борщ, даже на Украине не многие умеют готовить, а про Сибирь совсем молчу. Обычно его готовят в эмалированных кастрюлях, но я думаю, в чугунном казане он будет вкуснее, раньше были такие посудины, назывались – чугунок. Так тот совсем подходил идеально! Но и казан литров на десять - восемь тоже ничего.
Начинать готовить надо с фасоли и со свеклы. У нас деревня хохляцкая и свекла называется – буряк! Я то, раньше лет до двенадцати, думал это разные овощи. Берётся буряк, ну или свекла размером с кулак взрослого мужика. Чистится, и делиться на три части, две части нарезаются соломкой толщиной эдак по три-четыре миллиметра, но во всю длину ломтика и засыпаются в казан с водой. Где уже минут как десять должна вариться фасоль. Третья часть, оставляется на зажарку. Вода солиться одной столовой ложкой соли и пару листиков лаврового листа не забыть! Я ещё вливал туда стакан огуречного или капустного рассола. Когда вода в посуде закипит, наступает очередь мяса. Для настоящего борща, это должна быть свинина. Можно конечно и с курицей, можно и с кониной, но это уже будет не настоящий борщ. Настоящий борщ может быть только из свинины. И обязательно из жирной свинины. Обычно из мяса, которое находиться на шее туши или на животе. Там как раз оно с небольшими прослойками сала, или точнее даже внутреннего жира. Примерно шесть-восемь не мелких кусочков, размером со среднюю луковицу. Забросил и можно садиться нарезать капусту. Нарезать её нужно примерно такой же длины и толщины, как и свеклу. Так чтобы она по объёму заняла примерно третью часть казана. Через пять минут после того как мясо начало кипеть, можно бросать капусту.
- Слушай Санек, а за что ты первый раз попал на зону? - задумчиво спросил я его, - Ты случайно не поваром работал, ты так рассказываешь со знанием дела, смачно. Не за кражу мяса из столовой?
- Нет, - не замечая моей иронии отвечает он, - сел я в первый в восемнадцать лет тоже за мокруху. Поквитался с одним козлом. История, в общем то, достаточно простенькая. Мне ещё шестнадцать лет было. И вот поехали мы с моим отцом на рыбалку. А на реке он троих своих земляков встретил. Старых знакомых. Ну, всё как положено, достали пойло, сели бухать. А я то, пацан был, не интересно мне с ними сидеть. Взял спиннинг и отправился вверх по течению хариусов ловить. Я уже уходил, у них уже какой-то спор намечался. Но я по молодости не придал ему большого значения. Сейчас бы конечно остался с отцом. Назад пришел только через час. Отец уже мёртвый был. Сказали, что пьяный отошёл в кустики, споткнулся и упал в реку, там ударился головой о камень и захлебнулся. А когда они спохватились его искать, то уже поздно было. Ну потаскали их конечно пару месяцев но ничего не доказали, так и отпустили. Да только мне то, не надо было лапшу на уши вешать. Там на месте я видел топор в крови, которым они его оглушили, перед тем как утопить. А он потом исчез, топор этот бесследно. И нечего доказать было нельзя. Я был ещё несовершеннолетним, улики исчезли. У одного из этих фраеров, сестра в прокуратуре работала. У другого участковый в родственниках. Так всё и прошло без последствий. Как им сначала казалось. А когда меня в армию провожали, я первый раз в жизни напился. Не знаю, что на меня нашло, но убийство отца я им простить уже не мог. Долго точил я на них зуб. Пришёл к одному из них домой и оприходовал обухом по тыкве. Дали десятку. Вышел по Удо, через восемь лет. Досадно мне стало, что отца убили и никого не посадили, а я за правду восьмерик оттарабанил. Ну я на следующий вечер после освобождения и другого приговорил. Ну да ладно всё это пустяки…, слушай дальше:
- Когда капуста уже кипит, вот только после этого я сажусь чистить картошку. Не знаю кому как, а я люблю чистить картошку! Занятие позволяющее отвлечься и сосредоточиться на мыслительном процессе. На меня, почему то воспоминания детские наплывают. Вспоминаешь и чистишь, на душе спокойствие. Самый шик, это снять с картошки кожуру потоньше, и одной сплошной полоской. Такая, знаешь ли пружина, длиной метра полтора-два. На такую посуду надо около пяти или шести крупных картофелин. Нарезать надо не кубиками, а неправильными треугольниками, но только чтобы по размеру примерно одинаковыми были. Картошку нарезал, теперь можно и почистить одну крупную морковку. Половину морковки на зажарку помельче покрошить, а другую половину порезать, так же как и свеклу, и оставить, чтобы закинуть уже в самом конце.
Можно сидеть и ждать когда мясо свариться. Если кабан не старый, или положим это не кабан а молодая свинка, то минут пятнадцать хватит. Ну, а если ветеранистый хряк, то тогда минут двадцать пять. Если вариться не в кастрюле, а в казане, то готовность можно не проверять, всё равно потом само дойдёт. Ну вот, тогда и картошечку засыпаем. Вот так уже потихоньку, в дому настоящим борщом пахнуть начинает. Остальное уже полегче. За минут пять до конца закидываю оставшуюся, пошинкованую половину морковки и чуть-чуть порезанного лучка, самую малость. Ну и самое главное теперь – нужно долить ещё стаканчик рассола и закинуть в борщ парочку маринованных помидорчиков. Только их перед этим нужно порвать руками. Можно конечно и свежих помидорчиков парочку, но с маринованными лучше. Борщ почти готов.
Теперь зажарка…, одну луковицу нашинковать, половину морковки, и оставшуюся треть порезанной свеклы. Жарить нужно на сале. Обязательно на сале! И желательно на старом, на прошлогоднем. Проверенно практикой, так вкуснее. Можно и на подсолнечном масле, но это не тот цимес. Не по-нашему это. Горячую, шкворчащую зажарку нужно вылить в борщ. И ложкой смыть остатки поджарки в борщец. Тут уже совсем немного остаётся. Ещё добавить столовую ложечку домашней томатной пасты и опять довести борщ до кипения. Всё, принимай блюдо. Иди, ищи домашнюю сметанку и ни порть блюдо ни каким майонезом. Майонез это не сметана.
- Ну, ты рассказчик Саня, скрываешь талант, - говорю я, - тебе бы книги по кулинарии писать. У меня, аж слюнки потекли. Откуда ты вообще это знаешь, при твоих нехилых сроках? Слушай, у меня есть пол плахи чая. Заварганим чайку, покрепче или купчика? Как ты, ты что не хочешь? Ну, ты прямо образец житейской добродетели Саня. Сигареты не куришь, крепкий чай не пьешь. И не лень тебе каждое утро вставать - разминку, зарядку делать, да ещё и холодной водой обтираться, зачем это тебе? До ста лет прожить хочешь? Представь, до ста лет на зоне!
- Да, здоровый образ жизни он нигде не лишний, ни на воле ни в тюрьме, - мрачно улыбается он, - кроме того я всегда помню и знаю, что где-то на свободе ещё мой третий должничок ходит, и вот поэтому я должен ещё хотя бы раз выйти на свободу. Приговор - он обжалованию не подлежит....
Лидка, похоже, совсем не менялась с годами. Я приезжал в деревню двадцать лет назад, приезжал десять лет назад, пять лет назад приезжал, она оставалась всё такой-же круглой, бегучей, суетливой, краснолицей и толстогубой. Казалось, что её ангел временно остановил процес её старения или, может, просто забыл о ней в суете хозяйственных страстей церковных и перетрубаций в своей небесной канцелярии. Её глаза блестели всё таким же ярким голубоватым светом. На мою шутку по этому поводу, она ответила тоже шуткой: «Заспиртовалась я наверное, как уникум в трёхлитровой банке в кунсткамере, и если сладкой смертью не помру, грузовик с сахаром не раздавит, то ещё сто лет буду жить». Вот и сегодня она уже с утра «по-родственному» забежала ко мне в гости и сидела на табуретке, пила кофе треща обо всём без умолку, но постепенно и явно выгибая линию разговора в нужный ей угол. Через полчаса она решила, что подготовительный словесный артобстрел прошёл успешно и выдала конечный залп: «Калач на зоне умер, вот беда..., и денег нет, чтобы помянуть по-людски, может займёшь рублей двести-триста...? Вроде, не чужие же люди, а?» Я не стал у неё спрашивать, откуда ей стало известно о смерти Калача и другими подробностями не поинтересовался, потому что это могло обернуться новым двухчасовым монологом, просто дал её пятьсот рублей на водку и пообещал, что вечером зайду, посидим, помянем.
Калача я помнил и знал с самого моего детства. Бывал он у нас нечасто и не подолгу, но его визиты почему-то мне хорошо запомнились. Детские воспоминания всегда самые яркие и подробные, да и тем более Калач был гостем из самой Москвы! Мало кто в нашей деревне в то время мог похвастаться роднёй в столице, а у нас такие родственники были. Было у кого остановиться и отдохнуть, если судьба заносила в «не резиновую». Правда, жили наши родственники в двух комнатах обшарпанной коммуналки, с не то двадцатью, не то тридцатью дверями, выходящими в общий коридор, но их гордости за столичную прописку это не убавляло. Я помню этот длинный коридор, мрачный, как подземные катакомбы, с единственной тусклой лампочкой, висевшей над входной дверью. Ещё я запомнил косяк двери, сплошь увешанный кнопками звонков с двузначными номерами комнат, написанными на приклеенных бумажках. Тут и жил дедушкин племянник дядя Паша со своей женой тётей Нюрой, а Вовчик по прозвищу «Калач» был их единственным, но очень родным сыном. Вот в этом доме, выкрашенным вечнооблупившейся грязнозелёной краской, и прошло почти всё детство Калача. В этом дворе, куда редко заглядывал солнечный луч и всегда стоял устойчивый слабый запах не то помойки, не то погреба, и ковался его характер. Удивительно было, что если знать все проходные дворы, то до Арбата, например, можно было дойти пешком минут за тридцать-сорок....
А так как родни у наших москвичей было тоже негусто, то частенько на лето и они отправляли своего отпрыска-школьника погостить к нам в деревню. Я конечно же не мог этого помнить, так-как меня в ту пору ещё и на свете не было, а мой отец был немногим старше Калача, но, по воспоминаниям родственников, с самого детства Вовчик был человеком беспокойным и непредсказуемым. В деревне он постоянно попадал в непонятные ситуации. То сворует у кого-то вёсла от лодки, то угонит колхозного коня, то стырит у соседей колесо от велосипеда, а то подожгёт стену сарая, в общем, ни одного дня без приключений не обходилось. Особой радости такой гость никому не доставлял, но законы сибирского гостеприимства были незыблемы. Дед ходил извиняться перед соседями за едва не случившийся пожар, платил деньги за сворованное и раскуроченное колесо, отыскивал угнанного и брошенного в лесу коня, но непоседливого племянникова сына принимать не отказывался. Стеснялся обидеть родственников.
Я учился наверное в классе третьем-четвёртом, когда однажды, придя домой, увидел Калача, приехавшего к нам в гости. Точнее, приехал он не добровольно, а вынужденно, после очередной отсидки ему было видимо категорически запрещено появлятся в городе Москве и других столичных городах большого Союза и он решил временно обосноваться у нас. Это было зрелище! Громкоголосый и крикливый, он являл себя публике как личность исключительную и умудрёную жизнью. В хромовых офицерских сапогах, явно чужих и видимо украденных или выменяных у человека с небольшим размером ноги, в пиджачке с коротковатыми рукавами и светлой рубашке с отложным воротником навыпуск, он сидел на стуле, вальяжно закинув ногу за ногу, отхлёбывал из горлышка жигулёвское пиво, и, выписывая растопыренными пальцами в воздухе вензеля, так что летели искры от зажатой между пальцев сигареты, громко разглагольствовал назидательным тоном, обращаясь к отцу:
- Кто ты такой по жизни...? Ты мужик-трудяга. С ломиком в руках родился, с кувалдой в руках подохнешь. А я вор! Пусть не в законе, а по жизни, но я свободный человек! Я свободный человек, я никогда не пахал и не буду пахать на дядю! Я за день могу сорвать такой куш, что ты и за год не заработаешь, хоть в усмерть упашись! Что ты видел в своей деревне? Здесь даже поговорить не с кем. Ну о чём я могу говорить с этими чумазыми чертями? Они понимают только одно – всю жизнь в навозе ковыряться. А у меня в бригаде были профессора, и даже академики! Соображай! Я на зоне живу, как редко кто на воле живёт. Хочешь чай, хочешь курево, хочешь водку. Я в карты за вечер по тысяче проигрывал. Мне сам начальник оперчасти, за двадцать метров не доходя, руку тянет. Я даже за колючкой свободнее, чем ты в своём колхозе...!
- Ты что, с операми сотрудничаешь? – улыбаясь, спросил его отец.
Тот поперхнулся некстати отпитым глотком пива, долго откашливался, стуча себя костлявым кулаком по гулкой груди и покраснев лицом до багровой синевы. И наконец, с трудом, сквозь хрипы, выдохнул:
- Фильтруй базар! За такие речи можно и ответить. Какое сотрудничество? Уважают меня на зоне и побаиваются. Вот и ищут дружбы.
- Дурак ты, Калач, - спокойно ответил ему отец, - говоришь, что не пашешь на дядю, а сам всю жизнь только этим и занимаешься, что бесплатно валишь лес для государства. А что касается водки и чая - то этого добра для меня в каждом магазине навалом. Мой тебе совет – бросай так много курить, а то загнёшься от тубика. Разговаривать с тобой, только время напрасно тратить, - встал и пошел по своим делам, оставив Калача допивать тёплое пиво в одиночестве.
Ещё мне запомнилась его полушутливая, ну а может наоборот полусерьёзная тирада – «Фраер - бля буду ага, в натуре но. Через губу - цвырк. Пальцы веером, шобы фуфайка не спадала, зубы в шахматном порядке и трусы из марли», её он как присказку использовал каждый раз, когда хотел продемонстрировать полную, по его мнению конечно, ничтожность человека. И поэтому он использовал её очень часто. Всё человечество он условно делил на две неравные части: те кого он сумел «развести», были по его мнению «фраерами тухлыми», а те, кто не поддался на его разводы, были «козлами паршивыми». Вторых было несоизмеримо больше!
Его наколки тоже не отличались совершенством исполнения и изысканым вкусом. Какой-то утрированный профиль Сталина на левой половине груди и парусник, проплывающий мимо острова с пальмами и обнаженной красоткой на берегу на правой половине. Особенно выдавали его жизненное кредо его руки. Кисти были густо зататуированы какими-то уже размытыми и расфокусированными рисунками так, что конкретизировать их уже было невозможно, а общий негативный образ в памяти оставался надолго.
Ничего делать, как я понял, кроме как разглагольствовать «за жизнь» и играть в карты, он никогда не умел и ничему не хотел учиться. Ни забить гвоздя, ни вскопать огород. Да что там говорить, он даже воровать и то не умел толком. Потому-что всегда быстро и нелепо попадался. Наверное, из-за полного неумения заметать следы. Если, пожалуй, и мог он кем то быть, то только актёром. Но очень плохим актёром и в очень захолустном театре. Я вспоминаю, как картинно он делал самые простые вещи. Например, чего проще, чем нарезать сало? Но он так просто это сделать не мог. Он демонстративно медленно вынимал из заднего кармана штанов нож «выкидуху». Выставлял его перед собой на полусогнутой руке и резко опускал вниз, одновременно нажимая на кнопку. Раздавался громкий щелчок и в его руке поблёскивал наборной плексигласовой ручкой нож с изображением вульгарной голой женщины на рукоятке. Нарезав сало, он демонстративно проводил подушкой большого пальца по лезвию и снисходительно пояснял: «крупповская сталь, таких ножей всего десяток на весь Союз, умеет делать только один мастюшник на Колыме. По спецзаказу для меня делал. Стоит как новая Волга». Медленно складывал нож и прятал его в карман.
Один раз он забыл его уложить в карман штанов и отец взял его посмотреть. Покрутил в руках и на рукоятке увидел затёртую грубым напильником, но всё ещё хорошо читаемую надпись – «Жеке от корешей на день Ангела».
- У тебя-то хоть что нибудь своё есть? Хотя бы совесть, например? Нож и тот ворованный, крупповская сталь, крупповская сталь..., а почему не дамасская? – язвительно констатировал отец.
- Эх, быстрей бы домой, в Москву, - говорил он мечтательно поднимая глаза к потолку, - заждались меня там. Баба там у меня есть, красивая-я-я, любит меня как кошка, не оторвать. На всё ради меня согласна! Всё говорит тебе сделаю. Дочка профессора! Батя у неё в министерстве работает. Этом..., как его? Пищевой промышленности...! Да и вообще в столице бабы как надо. Сунешь ей трёшку в зубы и делай с ней что хочешь, безотказные как ломик и кувалда. Тут у вас разве нормальные бабы? Сама из себя колхоз колхозом, а гонору как у балерины. Толстожопые все куда не посмотри и сеном пахнут, как коровы....
Мать моя что-то кроившая из ткани в зале, случайно услышала эту тираду. На язык она была не очень воздержанной и приняла это близко к сердцу. Она выскочила из зала с большими портняжными ножницами в руках и чуть не набросилась на Калача:
- Ах, ты сукин сын! Казанова плешивый! Бабы ему толстожопые, на себя посмотри сморчок сопливый! Чего же ты тогда к Лидке бегаешь? Ешь у неё, спишь с ней, деньги клянчишь, если она тебе сеном воняет...?
Лидка была нашей совсем уж дальней родственницей, к тому же не родной нам по крови и была как говорили в деревне "порченой", то есть вернулась из города уже с "приплодом", но была она тихой, трудолюбивой и отзывчивой и поэтому её все жалели. Опешивший Калач медленно отступал к стене и испуганно глядя на сверкающие молниями ножницы бормотал:
- Ты что сдурела? Я же не конкретно о вас говорил, я же так в виде выражения слов сказал. Да убери ты ножницы, глаза мне повыкалываешь....
- Ничего, - отвечала мать, - московская професорша тебя и одноглазого любить обещала.
Под предлогом устройства на работу, а работать в должности ниже директора магазина ему, видимо, было «западло», хоть отец и предлагал ему должность пилорамщика у себя на деревоперерабатывающем комбинате, он выпросил у отца на один день редкие в ту пору лакированные туфли, серый новый костюм и кожанный плащ, которым отец очень дорожил. Теперь Калач форсил в нем по району, не снимая. Отец морщился, но отказать родственнику считал поступком совсем уж нетактичным. А может просто думал, что чем быстрее тот устроится на работу, тем быстрее освободит от своего становившимся тягостным присутствия. Тем более тот каждый день обещал – «вот завтра-послезавтра обязательно, уже договорился с начальником машино-тракторной станции, наверное возьмут замом» или «сегодня поговорю в передвижной механизированной колонне, там должны взять прорабом, начальник обещал». Отец ему абсолютно не верил, но исправно по-родственному спонсировал пару раз в неделю на дорожные и представительские расходы, прямо в глаза называя «шалаболкой» и «треплом».
Я не знаю, почему так было. Но даже в таком неисправимом моральном диссиденте, как Калач, тлела надежда на исправление. Не казался он таким уж совсем законченным деградантом. Атмосфера в обществе и на улице была другая, что-ли? Люди были как-то доверчивее и чище, вот может и поэтому, даже такой недалёкий человек как Володя, легко отыскивал простаков. Да процентов девяносто всех жителей моей деревни такими и были. Я закрываю глаза и вижу эти лица. Красивые лица женщин, одетых в лёгкие ситцевые платья, со своими родными длинными волосами, уложенными в незамысловатые причёски. Вижу светлую кожу их шей, с надетыми на них алыми бусами, их стройные ноги без нивелирующего все изгибы капрона, их глаза, ясные и доверчивые. Вижу мужиков, в немного мешковатых пиджаках и кепках на затылке, по той моде. С открытыми улыбками и папиросами «Север» в уголках рта. С устойчивым запахом мазута в будние дни и легким запахом «Тройного одеколона» и пива по праздникам. Я могу поклястся, что даже само небо и деревья были другими. Они были своими, родными, принадлежащими нам всем и одновременно мне одному. И тем удивительней были такие люди, как Калач.
Как-то с утра отец с матерью повздорили из-за долгих отлучек отца по работе. Мать высказала ему множество претензий о том, что он совсем забросил семью и детей со своими бесконечными поездками по делам лесхоза. Отец вяло отбивался аргументами о том, что всё это делается для блага семьи. Но победить мою маму в словестном соревновании было достаточно сложно, а порой и вовсе невозможно. И в итоге отец сбежал из дома в огород, где для успокоения нервов занялся колкой берёзовых дров.
Откуда-то в огороде появился и Володя. В своей привычной беспардонной манере он покровительственно обнял отца за плечи и назидательно изрёк:
- Чё-то ты, Андрюха, как не мужик! С бабами надо справедливо, но жестоко! Как только что нибудь не в строчку вякнула..., сразу бей в рог! Я своих ****ей, шкур этих держал вот-так...! – и он крепко сжал густо татуированные синими перстнями пальцы руки.
Отец молча воткнул топор в толстенную берёзовую чурку. И коротким, резким взмахом ударил нравоучителя кулаком в ухо. Калача сильно качнуло назад, колени у него стали разъезжаться в стороны, но на ногах он устоял и было видно как он сунул руку в карман нашаривая «выкидуху». Второй тычёк в челюсть был ещё более быстрым и коротким. Калач неестественно громко лязгнул металическими зубами и нырком упал в крапиву к забору. Отец перевернул его за плечо на живот, и вытащил из его кармана нож и зашвырнул его так далеко в росшую за огородом крапиву и коноплю, что сколько я потом не предпринимал попыток его отыскать, все они так и заканчивались неудачами.
- Выбирай выражения в следующий раз, - сплюнул отец и пошёл пить чай....
- Ты...? Братана из-за бабы...? Своего кровного...? – едва не со слезами на глазах кричал Калач, с трудом выбираясь из-под забора. – Фраер ты беспонтовый! - крикнул он вдогонку отцу, уже поднимающемуся на крыльцо дома.
Отец решительно развернулся и направился к нему. Двухметровый забор Калач преодолел за какую-то долю секунды. Появился дома он только через сутки, грязный и пьяный.
- Ты думаешь, я тебя боюсь? - демонстративно скрипя зубами, вопрошал он, - да я знаешь, каких быков на запретку фуфайкой загонял? – боязливо стоя у порога и готовясь в любую минуту сбежать, пыжился он, - я по жизни уркаган и авторитетный сиделец в любой зоне Советского Союза! А ты кто? Думаешь, что выбился в мелкие начальники и можешь бить по лицу людей? Да знаешь, что бы тебе за это сделали на зоне? Да за меня подпишется любой..., - и ещё много подобной ерунды наговорил он.
Отец сидел на стуле, прихлёбывая чай с сахаром, и весело ухмылялся.
- Ты пьяный, - наконец сказал он, - заткнись и иди отсюда, и тогда я тебя не трону!
Что-то ещё выкрикивая и пятясь задом к воротам, Калач растворился.
В следующий раз отец с матерью увидели его только через пару месяцев в суде. Той же ночью он, оказывается, «подломил» деревенский магазин и своровал два ящика водки и ящик шоколадных конфет, больше ничего ценного он там не обнаружил. Всю дневную выручку продавщица тётя Маша таскала в «сейфе», который всегда был при ней. Взяли его бесчуственно пьяным на хате у Лидки, к которой он и притащил плоды своего труда.
Кожанного плаща и костюма на Калаче во время суда уже не было. Одет он был в какую-то потрёпанную фуфаечку, видимо такую же, какой он и «загонял быков на запретку». Или он успел поменять плащ на чай, или проиграть в карты, или его просто с него сняли.
- Братка, - через головы конвоиров кричал он отцу, - братка, загони на тюрьму передачку! Колбаски там копчёной, сальца, глюкозы с килограмчик, сапоги желательно новые, новые сапоги, денег рублей двести на квиток закинь и главное курёхи, курёхи побольше, братка, не забудь. Помни! Если тебе будет что-то нужно, я всё для тебя сделаю! В лепёшку расшибусь, а тебя выручу! Я же всегда тебя выручал. Ты же мой братка!
Китайская мудрость: «Посеешь поступок – пожнёшь привычку, посеешь привычку – пожнёшь характер, посеешь характер – пожнёшь судьбу» тут сработала без осечки. Как и предрекала ему его мама, Калач всю жизнь прожил по зонам и по тюрьмам, лишь изредка выходя на свободу, как он говорил - «в отпуск».
Вечером я пришёл к Лидке. Выпив немного, она ещё пыталась показательно горевать : «мир праху», «пусть земля будет пухом», приговаривала она, наливая стопки. Но тоста после четвёртого, она уже не могла сдержать своих настоящих чуств:
- Жил, как бродячая собака, и сдох, как шелудивый пёс, - говорила мне видимо единственная женщина, когда-то любившая Калача, глядя в глаза и подпирая голову руками, широко расставленными на столе среди тарелок с солёными помидорами, квашенной капустой и блюдец с нарезанным салом. – Сдох и никто больше о нём не вспомнит, будто и не человек, а таракан какой-то под плинтусом, ни одного слова хорошего о нём даже я вспомнить не могу. А ведь он не таракан и не клоп..., а человек. И сделан был по образу и подобию Божию. Ну скажи, так же в Библии написано...?
Всякому, кто в той или иной мере был связан с неприглядной пенитенциарной системой Сибири, и особенно Красноярского края, известна фраза, на первый взгляд лишенная преамбулы и всякого реального смысла… Она звучит так: «И поэтому, прошу выдать мне сапоги». Что за сапоги? Зачем выдать? Почему именно сапоги? Обычно на зоне и в тюрьме ей заканчивали всякий рассказ или фразу, из которой нельзя было сделать разумный вывод и сформулировать краткое резюме. Это было как бы универсальное окончание всякого рассказа, которым можно закончить любое произведение, новеллу, повесть, роман, пьесу. Ну, типа - «он ушёл в город и больше не вернулся». Или очень распространённая у писак фраза, завершающая множество незавершённых сюжетов – «но это уже совсем другая история». Если спросить любого татуированного с ног до головы синими куполами и воровскими звёздами носителя этой достаточно закрытой субкультуры, что она означает - он обычно затруднится ответить, или выдаст версию, не имеющую к истинному её происхождению никакого отношения. Этот спич про сапоги уже появился и в информационном пространстве, но преподносится он всегда в усечённом варианте и с разной степенью правдивости. Чтобы поставить точки над «i», я просто обязан рассказать, как это было на самом деле.
Настоящий автор эти строк, исчез в неизвестности и в бесславии, так и не поняв, что сотворил как бы сейчас сказали «мем» или, по-другому говоря, универсальный смысловой суррогатный заменитель, для десятков тысяч своих безвестных последователей и собратьев по колючей проволоке и стальным оконным решёткам. Звали этого доселе неизвестного человека Лёха Онобченко. Это был долговязый и сутулый субъект, лет примерно сорока пяти – сорока восьми, отбывающий пятилетнее заключение на зоне ИТК – 288/28, расположенной в таёжном посёлке Верхние Тугуши, что на самой границе Иркутской области и Красноярского края. В принципе, до этого эта зона была знаменита только тем, что там отбывал наказание ныне известный поэт и создатель философских «гариков» Игорь Губерман.
Лёха Онобченко на лавровый венок и славу поэта не претендовал, но, тем не менее, небольшую всезоновскую славу обрёл заслуженно! Его перлы частенько вольно или невольно цитировались сидельцами и, будь я в ту пору дальновиднее, мог бы много чего записать из его «крылатых» фраз. Он мыслил нестандартно, и никогда нельзя было предугадать, в какие дебри напролом рванёт его фантазия. Даже сама его фигура выдавала в нём неординарного человека. Он был достаточно высокого роста, под метр девяносто, но при этом ещё и сутулый. И походка и решительное выражение лица говорили, что такой человек не стушуется и за словом в карман не полезет. Но при этом все его слова и манера общения были столь необычны, что невольно заставляли улыбаться. Хоть и был он доверчив и наивен как ребёнок. Сама эта фраза была вырвана из контекста его заявления к начальнику колонии Здорову и быстро была пущена в самостоятельное плавание по тюрьмам и камерам практически всего Советского Союза….
Само заявление начиналось стандартно и никаких неожиданностей не предвещало:
«Заявление! Начальнику колонии Здорову А. П. от осужденного по статье 98 ч.2 на срок 5 л.с. Онобченко А. В. 2от. 22бр.
Итак, многоуважаемые!
Речь идёт о сапогах! Практически год я уже хожу без сапог. Обратиться к вам меня заставила крайняя нужда. Я прошу выдать мне сапоги! Сапоги мне нужны! Так как прибыл я сюда этапом и успел сносить три пары кожаной обуви, в числе которых были и добротные сапоги. На моё обращение выдать мне сапоги, начальник тюрьмы ответил, что не может мне выдать сапоги, так как у меня имеется в наличии своя целая обувь, а так бы он мне выдал сапоги. Начальник пересыльной тюрьмы во Владимире тоже отказался выдать мне сапоги, сославшись на то, что выдача сапог не является обязанностью и прерогативой тюремных властей. Что он с удовольствием выдал бы мне сапоги, но не может выдать мне сапоги, так как сапог на складе не имеется в наличии. В тюрьме и нет сапог. Так я снова оказался без сапог. А народная мудрость вопиёт: « Носи сапоги - здоровье береги!», «Пристал жлоб – бей сапогом в лоб», «Нет сапог – не пройдёшь сто дорог», «Не отдавай долги, а купи сапоги!», «Два сапога пара, как гусь и гагара!», «Пока мокры сапоги – на работу не беги», «Сапог без подмётки – как свадьба без водки!», «Не жалей ног, а жалей пару сапог!». Ну и так далее. По прибытию на зону я обращался к старшему каптёрщику зоны с просьбой выдать мне сапоги. На что он только ухмыльнулся и сказал загадочные слова – «перебьёшься, буй тебе на всё твоё корявое рыло, а не сапоги» и не выдал мне сапоги. А мне очень нужны сапоги. Так как сапоги являются частью моей форменной одежды! Уповаю на вас, достопочтенный! Скоро наступит зима и мой взор тоскливо замечает, что у всех есть сапоги, а у меня сапог нету! А зимой без сапог никак. Вот такая ерунда! Поэтому-то я и прошу вас выдать мне сапоги.
Осужденный Онобченко А. В.»
Собственно заявление могло бы быть и просто спущено в мусорную корзину, так как у Онобченко были добротные рабочие ботинки, но, зашедший после прочтения этого послания начальник отряда, этого сделать не дал. Он так долго и утомительно выпрашивал какие-то стройматериалы на починку барака, что Здоров задумчиво выслушав его, неожиданно громко заключил – «и поэтому ты просишь выдать тебе сапоги?»
- Какие сапоги, товарищ майор? – удивлённо спросил лейтенант.
- Вот почитай, что твой Онобченко написал, - сказал Здоров и протянул заявление.
Придя в отряд, лейтенант конечно же не преминул рассказать завхозу и культоргу забавное содержание заявления и теперь при каждом удобном случае, например на просьбы - дать закурить, каждый жулик протягивая сигарету неизменно добавлял: «и поэтому ты просишь выдать тебе сапоги?». Буквально за месяц, эта фраза-паразит разлетелась по всем учреждениям, с которыми приходилось общаться сидельцам зоны. С колонией-поселением в соседней деревне Хайрюзовке, с межобластной больницей на Маерчака 47, в городе Красноярске, и оттуда уже уплыла в просторы тюремного мира и заразила самые тайные уголки вплоть до бараков усиленного режима и штрафных изоляторов.
Если кто не знает, то я не поленюсь напомнить, что все письма с зоны и на зону проверяются цензором. Есть такая должность в штате администрации. Делается это на тот случай, чтобы была возможность вовремя раскрыть преступный замысел побега или попытку скрытой передачи наркотиков в тайнике посылки или просто, если вдруг осужденный задумает пожаловаться на плохие условия содержания. Обычно должность цензора совмещает с основной профессией кто-то из сотрудниц администрации. Ну во-первых, так потому, что женщины более усидчивы в такой кропотливой и малооплачиваемой работе, во-вторых, они более любопытны и зачастую могут заниматься этим просто из спортивного интереса. Те фразы, которые могли нести угрозу стабильности зоны, тщательно вымарывались кисточкой с синей тушью или безжалостно вырезались ножницам, и в таком виде письмо продолжало свой путь в большой мир или наоборот в отряд, за колючую проволоку.
В нашей зоне, роль цензора выполняла прапорщица, работавшая на выдаче посылок и имевшая говорящую кличку Молочная Мама. Это была внушительная рослая молодая женщина лет тридцати пяти, имевшая приятное лицо, обрамлённое светлыми волосами и такой изумительный бюст, что ни один форменный китель не сходился у неё в области груди. Место выдачи посылок находилось как раз напротив дверей нарядки.
Я помню, как однажды она ввалилась ко мне среди бела дня, хохоча полным голосом. Форменная рубашка на ней сходилась еле-еле и поэтому мне, не видевшему женщину в естественном виде уже как года три, хорошо были видны только большие половинки её белой и тёплой груди, не помещавшиеся в тесный бюстгальтер. Возможно, именно поэтому мне это мгновение так и запомнилось. Она шлёпнулась своими упругими и массивными ягодицами на табуретку, так что взвизгнул пол, и сунула прямо мне в руки лист бумаги:
- Читай! Вслух! – почти потребовала она.
Я взял мелко исписанный лист в клеточку, вырванный из ученической тетради. Это было письмо Лёхи Онобченко написанное им своей бывшей жене.
«Милейшая моя Галочка! Еле нашёл время и бумагу с ручкой, чтобы написать тебе! Не бойся, я ни о чём тебя просить не буду! Хоть и жизнь у меня настала непрезентабельная, и нет такой минуты, чтобы я не лил слёзы, вспоминая наше с тобой прошедшее прошлое. Вкратце бы я описал её так – холодно, голодно, и комары грызут за шею так, что волки от зависти капают холодной слюной. Ни за что страдаю! За свою доброту и нежность природную. А хлеба я не ел уже почти целую неделю. А ни белого, а ни чёрного. Поэтому если тебе не трудно будет, вышли мне один единственный бутерброд, больше просить не смею. Дни сейчас холодные, поэтому посылка не должна испортиться. Бутерброд ты мне сделай такой:
Снизу положи ломтик чёрного хлеба потолще, такого хлеба, как мы покупали в магазине на углу Ленина и улицы Бетонной. На него положи кусочек колбасы Докторской, граммов на двести. Сверху положи опять кусочек хлеба немного потоньше, а на него небольшой кусочек сыра тоже граммов на двести, желательно Посольского. После него, можно и парочку плавленых сырков в следующем слое, я не привередливый. Потом опять прикрой всё это кусочком хлеба и добавь сверху котлету по-Киевски, а если они будут не очень крупными, то можно и две или сколько влезет. Когда положишь сверху ещё кусочек хлебушка, то не забудь и о сале с чесночком, много не нужно, но грамм двести не помешает, выбери кусочек, где побольше прожилок мяса. После очередного кусочка хлеба и о копчёном сале не забудь, деревенском, копчёном на вишне, думаю, грамм двести тоже хватит. Прикрой всё это дрожжевым хлебушком и сверху сделай мне пластинку красной рыбы примерно такого же веса, что и всё остальное. Дальше - в честь наших прошлых светлых дней добавь в бутербродик прослойку из бараньей ветчины с перцем, которую следом переложи небольшим кусочком из говяжьей печени, тоже грамм на двести-двести пятьдесят. Хлеб для прослоек режь не толсто, не толще двух сантиметров. Не отказался бы я также, если бы ты положила мне в бутербродик скумбрии холодного копчения - одну штуку. Грудку куриную отварную - одну штуку. Карася жаренного в сметане – одного. Соскучился по-домашнему. Ещё на один кусочек хлеба не забудь положить четыре слабопрожареные молочные сосиски. И напоследок положи в бутерброд кусочек грибной запеканки на ржаном хлебе и пару хорошо отваренных яиц с луком и хлебом белым. А также слой финского сервелата посыпанного сушёным укропчиком, думаю грамм на триста. Это сделать не сложно. Надеюсь, тебя не затруднит эта маленькая просьба. На большую посылку не рассчитываю. Но в одном бутерброде думаю, ты мне не откажешь. Заранее благодарен.
P.S. – А мать твою, я старой кобылой не называл, не верь ей, старой кобыле. И ту золотую цепочку с сердечком которую тебе подарил твой хахаль, из-за которой ты на меня грешишь, тоже не воровал, я её даже не видел в глаза, даю воровское слово.»
Прапорщица Молочная Мама, сидя на табуретке, взрывалась приступами неудержимого хохота. Она, оказывается, от природы была очень смешливой. Отчего её крупное тело колыхалось как большая пружина вверх и вниз. Грудь практически вываливалась из широко расстёгнутого разреза форменной рубашки, взлетая чуть не до подбородка, щёки с детскими ямочками раскраснелись, глаза сверкали, губы призывно алели на фоне ослепительно белых зубов, и была она в эти мгновения страшно прекрасна как бурная река, взламывающая весенние льды…!
Если бы я это прочёл бы где-нибудь в другом месте, в отрыве от подписи Лёхи Онобченко, я бы счёл, что это специально писал провинциальный юморист. Но его подпись удостоверяла, что написано это на полном серьезе и с полным осознанием поставленных целей и задач. И вот теперь, если вы вдруг услышите эту фразу – «и поэтому прошу выдать мне сапоги», помните, что её пустил по миру удивительный человек, тугушинский сиделец, жулик Лёха Онобченко.
Мороз на улице явно больше сорока градусов. Массивные и высоченные металлические ворота и такой же металлический забор, окрашенные половой коричневой краской, покрылись сплошным слоем мелкого инея, отчего пропускной пункт из рабочей зоны в жилую стал напоминать огромную порожнюю емкость нефтеналивного танкера, до этого перевозившего россыпи мелких алмазов. Целый час в этом контейнере без крыши нарезали круги два заиндевелых человека.
Учитывая то, что одеты они были по местной «блатной» зоновской моде, в чёрные обтягивающие мелестиновые штаны и начищенные до блеска сапоги с ушитыми голенищами, выдержать этот час было им не очень просто.
Один из них был заведующий зоновской столовой с достаточно необычной фамилией Роот, а другой - кубовщик этой же столовой с ещё более необычной фамилией Сявынцай. Эта прогулка на свежем воздухе была им наказанием за невовремя согретый кипяток, понадобившийся для рабочей зоны. Дежурный помощник начальника колонии, сокращенно ДПНК, майор Майструк отдал приказ, но кто-то невовремя его передал, кто-то не поспешил наполнить кубы для кипячения водой, кто-то не поторопился включить их на полную мощность, и вот результат: дежурный помощник воспылал гневом. Оглядев их непредназначенные для таких прогулок укороченные бушлатики и цивилиные лёгкие шарфики, он решил, что часа для сатисфакции им вполне хватит. Ну на самом деле, не лишать же зону заведующего и кубовщика из-за двух чанов кипятка. Ведь, чего доброго, замёрзнут или заболеют серьёзно. Вот и скрипели своими модными сапожками два жулика, проносясь от одних ворот до других короткими пробежками. Хрустели снегом под нашими окнами и не давали мне сосредоточится на написании строёвки в столовую.
Всё же есть в нас, в украинцах, что-то такое от природы, что тянет нас не только к перемене мест и бесконечному упрямому несогласию со всем миром, но и к зелени. Хочется отгородиться от мира цветущим оазисом ярких цветов и тенистых садов. Самые первые сады в наших суровых краях разводили именно переселенцы с Украины. И сейчас эта тяга явно или скрыто, но проявляется в каждом из нас. Знаю это и по себе. Где бы я не жил и в какие ситуации я бы не попадал, но всегда неизменно обустраивал свою жизнь, выстраивая защиту из сливовых и вишнёвых деревьев, декоративных пальм или уж совсем за неимением таковых, обходился хотя бы парой домашних цветов в декоративных горшочках, не дающих заболеть глазам снежной слепотой. Да хотя бы просто реанимировать и возвратить к жизни беспризорный чахлый кактус, и то дело! Зелёный цвет живых листьев, это лучший витамин для глаз в такие серые зимние дни.
Вот и сейчас на подоконнике стоял большой керамический горшок с выращенным мной за год высоким цветком. Я не знал его названия, потому что, случайно попав в кабинет, где сидели две женщины-экономистки, просто своровал отросток и выходил его неустанной заботой на непросматриевом с улицы конце окна. Потому что никому в зоне не разрешалось заниматься разведением цветов и других растений. Боялись, что изворотливые жулики могут так взрастить и что нибудь из наркотических экземпляров трав. Они были только в учительской вечерней зоновской школе и в кабинете у вольнонаёмных бухгалтеров и экономистов. На мои цветы посещавшие нарядку «дубаки» смотрели сквозь пальцы. Ночному нарядчику позволялись некоторые вольности. Прапора и летёхи из роты охраны и сами частенько забегали в нарядку погреться и попить чайку. А то и пропустить для сугреву души что нибудь и покрепче. Подальше от глаз начальства.
Но вот ударил мороз, и цветок потихоньку стал тоже замерзать. Рамы на окнах были одинарными и, как я его не придвигал ближе к обогревателю, кинжальный холод от стёкол всё же доставал его нежную зелень. Цветок был видимо очень теплолюбивым. Сначала медленно поникли и опустились до этого бодрые листья. На следующий день искривилась и безвольно наклонилась верхушка цветка, а потом он и вовсе опустил верхнее соцветие головкой вниз. Словно раненный боец, всё ещё пытающийся стоять на ногах, но уже лишённый сил для гордой осанки. Ещё пару таких морозных дней и он бы точно переселился в эдемский сад, чтобы услаждать зрачки бестелесых праведников, гуляющих по дорожкам, усыпанным алмазами, аквамаринами, изумрудами и рубинами. Что делать, я не знал. Разводить цветы на северном полюсе меня никто не учил. Да честно сказать, я и на южном не сумел бы их разводить. Это был чистый кураж, душевный протест или, может быть, душевный порыв и стремление из последних сил сделать мир светлее и краше. Даже в таком поганом месте, как эта зона, стоящая на тысячелетнем сибирском болоте.
Скрипнула дверь и в мою небольшую комнату вместе с клубами пара, стелящимися по полу, ввалились окончившие свой срок «штрафники», завхоз Роот и кубовщик Сявынцай, для особо избранных проходящий по кличке Сява. Их неприспосбленная для таких температур одежда: и шапки, и сапоги были покрыты белой изморозью, и даже на побелевших щеках и бровях серебрились мельчайшие кристалы инея.
- Серёга, братан! – непослушными зубами отстучали они, словно выдали в эфир сообщение азбукой морзе, - налей горячего чайку, будь человеком, - и, не спрашивая разрешения, плюхнулись на лавку и стали стаскивать свои фасонистые сапоги. Надетые на один шерстяной носок, они бы явно не спасли от обморожения, продлись прогулка ещё с полчаса. Я поставил на столик литровую банку с водой и бросил в неё самодельный кипятильник, сконструированный из двух пластин нержавейки. Свет в комнатке немного притух от такой непосильной нагрузки, но через минуту чай уже запаривался надёжно и заботливо прикрытый фольгой из обёртки этой же пачки чая. Минут через десять они пришли в себя и уже с весёлой самоиронией вспоминали свою беготню по пропускному стакану и грели внутренности крепким чаем, по очереди отхлёбывая из кружки чёрный, как дёготь, напиток.
Я поддерживал компанию, но старался много чифира не пить, пары глотков мне всегда было достаточно. Претила мне эта нарочитая показуха и демонстративное выпячивание своего статуса. Заядлый чифирист - это почти синоним такого понятия, как «бывалый зэк». Мне это было абсолютно не нужно, хоть я и признавал полезность этого напитка в определённых житейских ситуациях. Я иногда отхлёбывал из кружки чай и задумчиво созерцал мой замерзающий цветок, прикидывая варианты, куда бы его поместить в этом тесном помещении так, чтобы ему было тепло и при этом чтобы он не мешал быстро доставать карточки и дотягиваться к папкам.
Кубовщик проследил направление моего взгляда и, созерцая цветок, констатировал: «Замёрзнет к чёрту. Взбодрить его надо, немножко подлить чифиром, тогда отойдёт. Точно знаю!»
«Ну-ну», - подумал я про себя, - «давай, заливай, меня на этой мякине не проведёшь, представляю, как я буду по-дурацки выгледеть, поливая цветок чифиром, вся зона потом будет месяц животы надрывать, в тридцатый раз слушая историю о моих садоводческих экспериментах. Меня и за цветок-то подкалывали, а уж за чифир размотают дай Боже!» Но вслух, скривив саркастическую улыбку я добавил только: «Ага, чифиром полить и сметаной помазать!»
- Да нет же, я серьёзно тебе говорю, попробуй, увидишь сам, - без тени улыбки повторил Сява и стал натягивать сапоги.
Когда они удалились, я ещё раз задумчиво осмотрел цветок. «А чем чёрт не шутит?,- думал я.- Вдруг и на самом деле это не трёп? Надо всё же полить, получится, так получится. А не получится, так и ничего страшного. Ни кто же не увидет этого кощунства над этим почти ритуальным напитком». Я задумчиво вылил остатки чифира в горшок и потащил написанную строёвку в столовую и хлеборезку. Не помню , чего я там делал и где ходил ещё, но когда вернулся назад через пару часов, то не поверил сам себе. Цветок на подоконнике стоял, по образному выражению прапорщика Решкина, «как хрен в крапиве», и мне даже показалось, что я вижу как соки пульсируют по венам потемневших листьев. Сявынцай не обманул, средство сработало. Не зря жулики с таким трепетом относились к этой амброзии. Тогда это меня очень поразило.
Зима ещё долго не отпускала свою хватку. И я регулярно раз в три дня поливал цветок крепким чаем. Только со временем стал я замечать, что растение постепенно становилось настоящим зоновским чифиристом. Если раньше хватало ему дозы на самом донышке кружки и оно прекрасно чувствовало себя пару дней, то впоследствии оно стало сникать уже через сутки, а потом и вовсе через несколько часов. Как настоящий наркоман, оно требовало увеличения дозы и уменьшения времени между приемами. Как я потом с этим не пытался бороться, всё равно ничего не мог сделать. Никакие регулярные поливы и смены грунта не заставили его принять прежний бравый вид. Так я и ушел на условно-досрочное освобождение, оставив своим последователям этот странный цветок, который я сам и испортил, пытаясь сделать как можно лучше...!
Прости мне Господи и это моё невольное прегрешение...!
Обычно сразу после обеда разъезжались большие, выкрашенные серой краской створки переходного стакана, и на зону, тихо скрипя резиновыми колёсами, заезжала конная повозка. На этой повозке в зоновскую столовую завозили продукты. Хлеб, подмёрзшую картошку, капусту, морковку, маргарин в квадратных картонных коробках и «мясные продукты», которыми именовались почти голые говяжьи мослы и коровье вымя, которое поставляли для питания жуликов. На воле на такое мясо никто не покушался, а жуликам – так и в самый раз. Впряжена была в телегу пожилая вороная кобыла по кличке Сестра.
Небольшого роста, в меру лохматая и спокойная кобыла среди жуликов слыла «шерстяной». Не знаю где как, в других «местах отдалённых», наверное, как-то иначе, но у нас «шерстяными» называли сидельцев, по рангу явно не дотягивающих до блатных и тем более до авторитетов, при этом всеми силами пытающихся соответствовать званию «настоящего жулика». Они полностью перенимали их манеру общения с постоянной распальцовкой, все привычки и повадки, одевались исключительно в черное и всеми силами стремились влиться в круг «блатных». Вот и кобыла получила такую полунасмешливую кличку за свой глобально чёрный с синим отливом окрас.
Возницей этой повозки был меланхоличный расконвойник Будачевский. Это был высокий, немного сутулый, почти двухметровый мужик, с мощными руками, больше похожими на маленькие грабли, и с грубым вытянутым лицом, очень напоминавшим морду его подопечной лошади. Сходство усиливалось, когда он открывал рот и начинал говорить. Зубы у него были от курева желтоватого оттенка и необыкновенно крупные. На одном из передних верхних зубов сверкала золотая фикса размером с советскую двухкопеечную монету. Несмотря на такой угрожающий вид, он был очень спокойным и рассудительным. Просто было удивительно, насколько не соответствовал его внешний вид его внутренней составляющей. Пару раз почифирив с ним в «нарядке», я с удивлением узнал, что он раньше изучал Канта и Макиавелли. Очень любил и часто читал стихи Драй-Хмары на украинском языке. На русский в разговоре переходил неохотно и редко, только когда общался с непосредственным начальством. Я ни разу не слышал, чтобы он заматерился или просто повысил голос. Он и тихо-то говорил, будто тигр рычал. Таким был тембр его голоса. Был он каким-то одиночкой или точнее сказать - самодостаточным человеком. Потому что ни близких друзей, ни явных врагов у него почти не было.
Его внешность была предметом зубоскальства всей зоны. Но разозлить его было невозможно. А это ещё больше заводило шутников. Вспоминаю, как одним летним днём он подъехал к столовой с очередной партией продуктов. Кроме обязанности возницы, он был ещё и грузчиком и экспедитором. Оставив телегу у дверей кухни под присмотром старшего повара, он принялся сосредоточено перетаскивать мешки и коробки на склад, при этом внимательно поглядывая на кучку зэков, подозрительно близко крутившихся у самой телеги. Наконец все продукты были перенесены и сданы заведующему столовой под роспись, и он вышел на улицу закурить папиросу.
Кобыла, до этого смирно стоявшая, теперь подозрительно беспокойно мотала головой, перебирала ногами и всеми силами выказывала своё недовольство чем-то. Он обошёл её вокруг. Вроде всё было на месте. Прощупал упряжь. С упряжью тоже был полный порядок. А лошадь все сильнее дёргалась и беспокоилась и играла желваками, словно грызла несуществующие удила. И тут, присмотревшись внимательней к лошадиной морде, он понял, в чём дело. За то недолгое время, что он отсутствовал, бегая на склад, на верхнем зубе кобылы появилась сверкающая латунью фикса! И лошадь корчила морду, всеми силами стараясь от неё избавиться. Однако насадка была сделана так мастерски и была посажена на такой прочный моментально твердеющий цемент, что, как он ни пытался её снять, ничего у него не получилось. Он стоял в растерянности.
Как на грех, в это время на крыльцо «надзорки» вышел капитан Тимофеев, которого, впрочем, и зэки и офицеры охраны называли просто Тимоха. Удивлённый лошадиными гримасами, он остановился у телеги и, поняв в чём дело, широко улыбнулся, так что кончики усов почти достали мочек ушей.
- Во бля! Ну вот, Будачевский, - залился он мелким, каким-то бабьим смехом, - теперь она тебе настоящая сестра! А не только по кличке. Ну бля! Ваши морды, если их поставить рядом, можно и перепутать!.. И даже зубы теперь и фиксы, бля, одинаковые. – И ещё долго так смеялся, то хватаясь за козырёк фуражки, то приседая и хлопая себя по коленкам от удовольствия.
Будачевский, грустно улыбаясь, печально смотрел на капитана. И показалось мне, что была во взгляде расконвойника жалость и даже сочувствие.
Зона – очень невесёлое место. А зона общего режима, находившаяся в посёлки Верхние Тугуши, была и вовсе местом исключительно гиблым. Черти сбили кованные копыта, пока отыскивали этот уголок. Неправильный, плотно вытоптанный квадрат холодной Сибирской суши, со всех сторон окружённый колючей проволокой и собачьими конурами вышек, словно поставленных на высокие и косые ходули. Она, зона, стояла на отшибе от всех сносных проходимых и проезжаемых дорог, на тысячелетнем ржавом болоте со всех сторон окружающим зону. Крошечный грязный и неуютный посёлок, состоящий из двух десятков двухквартирных домишек, где жили офицеры, работающие в администрации зоны и их жёны, работающие там же учителями в вечерней зоновской школе и медсёстрами в зоновской же медсанчасти. Да одноэтажная мрачная казарма роты охраны, вот и всё, что находилось вне пределов колючей проволоки.
Так что разница между тем, что было внутри ржавой колючки и тем, что находилось снаружи, не была очень заметной. Пожалуй, на территории самой зоны даже было интересней. Там хоть был небольшой клуб, библиотека очень неплохая. За много десятков лет, каких только книг контингенту не высылали. И всё это, после освобождения оставалось в зоне. Честно сказать такой богатой библиотеки я долго нигде потом не видел. Я обнаружил там даже Маккиавели и Фрейда, что в ту пору в Советском союзе, было немыслимо. Даже свой вокально-инструментальный ансамбль был, в отличии от тоскливого посёлка, где не было совсем ничего. И единственный канал, который принимал телевизор на кривые антенны, тоже не слишком бодрил спящее сознание. А тут живая музыка! Нет, определённо на зоне было намного лучше!
Человек, который проектировал и строил зону именно на этом месте много десятков лет назад, вне всякого сомнения, был изувером. Построить казармы на болоте, в то время когда рядом раскинулась достаточно сухая и здоровая тайга, нормальный человек не может. Дороги на территории жилой зоны и промышленной зоны, каждую весну и осень вымащивались почти двухметровым слоем отходов деревообрабатывающего производства. И раз за разом, эти слои погружались в глубь бездонного болота. И КрАЗы-лесовозы снова утопали в грязи по самые колёса. То есть, по идее - слой отходов лежащих под зоной, должен был уже превышать стометровую толщину! Кроме того, что испарения гнилого болота плодили тысячи туберкулёзных больных, вечно гниющий болотный торф еще и создавал непередаваемый букет, сероводородных и метановых ароматов. Казалось, было сделано всё, чтобы показать попавшему туда человеку ад в миниатюре. Но удивительно! Даже и в таких условиях находились люди чувствующие себя достаточно комфортно. А порой и просто весело.
Особенно я запомнил двух, по своему замечательных весельчаков из роты охраны. Это были вечные прапорщики Иван Иванович и Лёха Решкин. Даже думаю я, что следующие звания - старших прапорщиков, они потом получили только в связи с выходом на пенсию. Именно так их все и называли, одного по имени отчеству, другого по имени и фамилии. Это был просто классический дуэт весельчаков – маленький, толстый и рыжий и высокий, худой и носатый. Жизнь в посёлке у них была настолько скучной и монотонной, что выход на работу, на зону, был для них праздником. Фейерверком эмоций. Они всегда дежурили в одной смене. В посёлке они жили жизнью простых поселян, держали гончих свиней, которые терроризировали пугливых кур, заготавливали сосновые дрова, так что поленницы бесконечными рядами уходили в тайгу. В общем, ничем не отличались от простых советских колхозников.
А на зоне они уже становились начальниками. «Гражданинами начальниками»!!! Каков был рост, в собственных их глазах особенно! Они проработали на этой зоне всю сознательную жизнь, обоим было уже за пятьдесят и говорят, что в большом городе – имеется в виду районный центр Канск, каждый из них был не больше двух-трёх раз. Так вот, эта грязная, вечная зона и была их жизнью. Жулики освобождались и уезжали в большую жизнь, а им уезжать было некуда.
С их то выходом на смену, и начиналась настоящая веселуха. Уже один их внешний вид вызывал невольную улыбку. Вот начинается утренний развод. Иван Иванович стоит с табличкой учёта, кривыми пальцами пересчитывая пятёрки жуликов, выходящих на работу в промзону. И вдруг замечает в толпе заключённых, своего вечного оппонента по спорам и по шахматам худого и сутулого еврея Перцовича. Развод тут же временно откладывается. Табличка со списком бригад суётся в руки стоящему рядом солдату узбеку. Шапка сдвигается набекрень и радостная улыбка озаряет лицо прапорщика.
- Лёха! Окружай Перца! - несётся над зоной. И два взрослых пятидесятилетних мужика, носятся по плацу, догоняя худого и юркого как суслик Перцовича. Матерясь так, что удивляются самые закоренелые зэки. Наконец, зажав его в угол у запретки, хватают за руки, за ноги и радостно дотащив до ближайшей лужи, с громким плеском роняют в самую середину. На лужах уже нарос тонкий ледок и вода холодная и грязная. Перцович поднимается и стоит в луже, обтекая мокрыми ручейками и обсыпаясь тающими кусочками льда. Вода хлюпает в кирзовых сапогах. Иван Иванович и Лёха просто сочатся полученным удовольствием от проведённой экзекуции, громко хохочут, дают на прощание Перцовичу лёгкого пинка по направлению к локалке и воодушевлённо продолжают развод. Впрочем, Перец на них не в обиде, макание в лужу, означает его освобождение от работы на сегодня. Его карточку они откладывают из заряженных на промзону, он разворачивается и идёт в секцию, сушить одежду, отдыхать и валяться на шконке, в то время как другим предстоит целую смену корячится на холоде. Так что неизвестно, кто больше выиграл.
Он был очень дерзок на язык и поэтому частенько являлся объектом их «реприз». Если они были в весёлом настроении. Увидев его небритую морду с большим носом, они вполне могли, выловив его после продолжительной беготни, попытаться, дико хохоча побрить его наждачной бумагой, так что лицо было потом красным как помидор. А в ответ на его крики – «козлы» и «менты поганые» - в виде наказания, сверху посыпать его зубным порошком вместо пудры. Ну а что? Не ходить же ему теперь с красной рожей! Впрочем, отношения были достаточно необычными. Они тут-же в ответ на его просьбу закурить, могли спокойно дать ему пару пачек дорогих сигарет. Или подарить хорошую перьевую ручку. Они не были злыми или жадными. Они были странными. Весь этот образ жизни, сформировал их такими.
При всей своей дремучести, Лёха и Иван Иванович обладали способностью плодить удивительные афоризмы и фразы становящиеся зэковской классикой. Зону, они знали гораздо лучше любого сидельца, и ни один закуток не мог остаться незамеченным и не просмотренным при их обходе. Так Лёха, застав в высоченном бункере из-под опилок спящего чумазого грузчика древесных отходов, схватил его за шиворот и притащил в «надзорку» из промзоны, писать объяснительную, с твёрдым намерением засадить его в штрафной изолятор на полных пятнадцать суток. И не со зла, а потому что так было надо. Но тому, очень не хотелось сидеть две недели в душном и тесном, но при этом холодном помещении и он всячески пытался избежать наказания. Он упирался до последнего и объяснительную писать отказывался всеми силами.
- Пиши! – настаивал Лёха, хватая за затылок и тыча жулика носом в бумагу, - спал на рабочем месте!
- Да я не спал! – отчаянно отбивался провинившийся, - я там просто отдыхал, сидел.
- Хорошо! – соглашался Лёха, - так и пиши! Сидел на спине!
Но особым удовольствием было для меня наблюдать, как Иван Иванович играет в шахматы. Шахматист он был доморощенный и не знал даже основ шахматной теории. Но настолько был увлечённым и азартным, что соглашался играть с кем угодно и когда угодно. Он любил сам процесс игры. Атмосферу боя. Я пытался с ним играть, и даже выиграл две или три партии. Но увидев, как тяжело он перенёс свои проигрыши, больше не рискнул. Иначе бы и я разделил судьбу замоченного Перцовича. Вроде бы это было и в шутку, но мокнуть в осенних лужах, мне очень не хотелось. А ведь потом и не обидишься всерьёз. Ну подумаешь, пошутили.
Любил с ним играть, только один жулик, Норильчанин – Слава Сергиенко! Но Слава и сам был большим юмористом и поэтому каждую игру он превращал в шоу. Отношения между контингентом и представителями администрации строго регламентированы. Шизо – штрафной изолятор, можно заработать и за одно неосторожно сказанное слово и просто, как однажды было написано в одном посадочном рапорте – «с ненавистью посмотрел в сторону надзорки». А игра в шахматы давала огромный простор для неформального словесного общения. Слава пользовался этим на полную катушку. Игра обычно происходила в «нарядке», помещении где работали нарядчики.
Иван Иванович и Слава гремя табуретками садились напротив друг друга. В литровой банке заваривался крепчайший чай, «чифир». И если с круглого лица Славы не сходила улыбка, то Иван Иванович сразу с ушами уходил в ситуацию на доске. Славик играл очень сильно, даже сильнейшие игроки выигрывали у него редко и прапорщик ему был явно не соперник. Но играл он не для того чтобы выигрывать. Дело в том, что прапорщик так уходил в игру, что как глухарь на токовище ни на что не реагировал и не обращал внимания во время обдумывания очередного хода. Двигались первые фигуры. И начиналось представление!
- Ты что, чума кривоногая, уснул, что-ли, - говорил Слава! – ходи давай! Или тебе пинка дать, под твой толстый зад, для скорости?
- А…? – растерянно вскидывался Иван Иванович, - не мешай, видишь, я думаю! – и медленно передвигал пешку.
- Чем там думать-то? У тебя мозги как у курицы, размером с горошину, думает он, у тебя единственная извилина и та от фуражки, - опять дерзил Слава и атаковал конём.
Иван Иванович чесал затылок, хватался толстыми пальцами за фигуры, опять убирал руки и только раза с пятого решался наконец на следующий ход.
- Ну ты и дебил! – почти кричал норильчанин, - вас что, там специально таких в дубаки отбирают, баран на баране. Смотри, как я вам падлам тупорылым глаз на уши натягиваю, - и рубил офицера.
Прапорщик чуть не плакал, - вот ты чёрт, ну как же так? – переживал он потерю очередной фигуры. То, что говорил ему Слава, он точно не слышал. Он был весь в игре, на клетчатом поле.
- Где тебя такого козла только родили? – издевался жулик, - вижу на уме у тебя только жрачка и водка, а ещё лезешь в шахматы играть. Вот гнида! Тебе только в куколки играть, а ты лезешь к серьёзным мужикам!
Это издевательство продолжалось на протяжении всей получасовой партии. И если бы в другое время, за такие слова, обращенные к любому представителю роты охраны, он бы давно уже парился в Шизо, то в момент игры ему всё сходило с рук. Потому что в самом конце игры, он имея самую выигрышную позицию, умудрялся незаметно поддаться и спустить игру. Иван Иванович прыгал на табуретке от счастья, угощал Славика хорошими сигаретами. Щедро вытаскивал из кармана запрещённую пачку цейлонского чая и вёл себя как милосердный победитель по отношению к убогому, поверженному варвару.
В такой момент его можно было просить о чём нибудь таком, что не очень одобрялось администрацией зоны. Поэтому-то и появлялась у нас в дни рождения водка или самогон. Не бесплатно конечно, не бесплатно. Иван Иванович был добрым прапорщиком, он был весёлым прапорщиком, но выгоды своей никогда не упускал.
- Все мы тут, у нас в Сибири, или потомки бывших заключённых или предки будущих сидельцев. Или то и другое, замешанное в одном гранёном стакане, и это верно на девяносто девять процентов, - говорил мне Юрка Стрелков. И заваривал в полулитровой стеклянной банке из-под сливового повидла, крепчайший чёрный чифир.
Это только дилетантам и непосвящённым так кажется, что нет ничего проще, чем залить парящим и бурлящим кипятком сухую заварку. И подождать некоторое время конечного результата. На самом деле тут очень важен и сам ритуал. Антураж и предвкушение, ожидание и трепет. Недаром величайшая из наций, существующих в настоящее время, китайцы, ещё несколько тысячелетий назад даже изобрели специальную чайную церемонию, не меняющуюся даже в мелочах уже несчетное число лет! С их лёгкой руки страсть к соблюдению этого философского священнодействия перехватили корейцы и японцы, у которых она достигла вершины эстетического совершенства, и некоторые другие приличные народы. Там же всё имеет значение: глубина посуды, температура чайника, его строгий дизайн, время сбора чая, сторона склона на которой он рос, место сушки, всё, вплоть до цветовой гаммы обоев чайной комнаты. А уж про девятьсот девяносто девять оттенков его вкуса и цвета и говорить не приходится. Несомненно - чай это философский напиток! И чем он крепче, тем глубже философия!
Да и мы ничем, оказывается, не хуже. Особенно жулики чистой воды. Романтики больших дорог. Тут главное соблюсти точное количество и свойства всех пяти наших родных ингредиентов – мощность самодельного пластинчатого кипятильника, количество залитой в банку воды, примерную массу заварки, объём посуды и время протекания самого процесса. Для каждого сорта эти цифры разные и, упаси Боже, напутать. Чай пить, конечно, можно и такой, не по идеальной технологии заваренный, но тогда обязательно прослывёшь среди друзей фуфлогоном. Никакие растопырки пальцев не помогут. Любая мелочь может выдать в тебе человека не сведущего. Ведь даже обертка от пятидесятиграммовой пачки грузинского или цейлонского чая, покрытая алюминиевой фольгой, надетая на горловину банки, значение имеет не только как дополнительный отражатель для лучшей теплоизоляции сосуда для заварки, но и показывает эрудированность сидельца в вопросах настоящего зоновского этикета. И не приведи Господь, если чай будет по крепости слабее максимально возможного.
Юрка в этом вопросе большой специалист. Он, как фокусник, быстро совершает манипуляции своими худыми татуированными пальцами, на которых синими кляксами темнеют перстни. Все эти – «привет ворам», «проход через зону», «малолетка», «свет ворам, тьма прокурорам» выказывают в нём человека опытного и вполне авторитетного в кругах весьма и весьма определённых. На нём, на всём его сухом и измученном теле, высушенном постоянными маршрутами в штрафной изолятор и БУР, красуется весь стандартный набор тюремной «иконописи», начиная от воровских звёзд на плечах и коленях и заканчивая большой аллегорической картиной на спине с гробом и со стандартными куполами. На нашей зоне таких называли не иначе как – «чёрными» или «шерстяными». И не только по цвету одежды. Это ещё и означало, что человек живёт по воровским законам, пытается им соответствовать внешне и внутренне, но до настоящего авторитетного «блатного» ещё не дорос и находится только на близких подступах. Осталось совсем немного. Но если чего-то не хватит, вдруг, например, проснется совесть или чувство сострадания, или не сумеет смотреть в глаза оппонента взором, полным мутного стекла, или просто пырнут на промзоне заточкой за карточные долги, то может никогда и не дорасти. Так часто бывает….
Юрка легко заводится и поддерживает любой разговор, а чаще всего сам является инициатором всякой беседы. Побазарить за жизнь – его конёк и система общения с миром! Вот и сейчас он, усевшись на край стола в ожидании, когда настоится чай, и как бы продолжая начатую беседу, размерено повествует о своей нелёгкой судьбе.
- Долго я не мог привыкнуть к крепкому чаю. Я же раньше только «купца» пил. С месяц, наверное, меня сильно подташнивало. Хотя, батя у меня был старым и прожжённым чифиристом. А что ты хочешь? Всю жизнь по тюрьмам и по ссылкам. Только выйдет, не успеешь оглянуться, опять на зоне чалится. Чего-куда-зачем-почему? Да ладно бы по делу, а то всегда по порожнякам. Подерётся по пьяни, побегает с кухонным ножом по району, или сворует на копейку, а неприятностей на пару-тройку лет. Собственно, сидел всегда недолго, но очень часто. Да у нас в посёлке почти во всех семьях так: либо когда-то раньше кто-то сидел, либо сейчас всё ещё сидит, либо находится под следствием и ещё только готовится к отсидке.
Но тогда я уже в техникум готовился, хотел свалить из этого дурдома, ну в смысле из нашего посёлка. Задрало, знаешь ли, это всё меня тогда. Все эти обшарпанные ещё со Сталинских времён кирпичные двухэтажки вокруг с холодными дощатыми туалетами на улицах на две дырки, и сто лет назад крашенными заплёванными подъездами без лампочек и с разбитыми дверями, с вечным запахом тлеющей помойки под окнами. Все эти ежедневные пьяные разборки под окнами с истошными криками, по всякому поводу. Этот вечный запах перегара, пива и бодяжного портвейна, эти страшные толстые тётки с одышкой и с нервными голосами на лавках, в очередях и автобусах. Эти наши вульгарно крашенные тёлки-пэтэушницы, которых можно в клубе снять за стакан водки или пару бутылок крепкого пива, и которые потом тоже станут такими же толстыми замужними тётками с мужьями алкашами. Тоска вокруг, бетонные заборы, брошенные машины без колёс, которые ржавеют во дворах с самого моего рождения. Полынь в палисадниках, крапива на огородах и никакой перспективы.
Думал, в техникум в городе поступлю, отучусь и куда-нибудь подальше из этих страшных мест. Чтобы не видеть эти опухшие небритые рожи и не нюхать этот дерьмовый запашок. А тут как раз и батя, и старший брат почти одновременно с зоны откинулись. Старший брат у меня тоже ещё тот кадр! По стопам родителя пошёл, не погубил семейную репутацию, не подкачал. Сначала у них как всегда объятия, сопли, слюни, слёзы, потом праздник по случаю обретения долгожданной, но как обычно временной свободы. Ну, как праздник?.. Как и обычно, банальная многодневная пьянка, с ежечасной беготнёй за водярой, и радость до состояния полной прострации с элементами белой горячки.
На третий день сантименты у них закончились и начались разборки по понятиям. Кто и где сидел? В каком отряде на зоне, и в какой камере на тюрьме? Кем был по масти и по понятиям? Зашёл спор о том, какая камера на Читинской тюрьме считается «обиженкой», сорок девятая или пятьдесят первая? Слово за слово, предъява на предъяву, пошла разборка. Кончилось тем, что победила молодость. Разбил брательник о батину башку увесистую табуретку, попинал его немного сапогами по рёбрам и свалил из нашей кухни бухать со своей третьей бывшей женой и её новым четвёртым мужем.
А я всё это время в спальне сидел. Уроки прилежно готовил. Нужен был аттестат без троек. Учился я тогда неплохо, всё не терял надежды сбежать из всего этого. И после всех этих криков, матов и стонов решил я сходить в киношку. Промыть душу первейшим из искусств, как говаривал один засушенный посредине столицы дедушка. Вышел в коридор, а там мой неразумный предок валяется на пороге кухни с пробитой головой в луже крови. И так картинно протягивая ко мне руки, просит слабым голоском, - «помоги сынок»!
- Чтоб ты сдох, придурок, достали вы меня уже все, - только и ответил я ему. Позвонил в квартиру напротив, попросил нашу соседку Людку-кондукторшу, чтобы вызвала скорую, и отправился культурно отдыхать в кино. Как раз шло что-то душевное, типа «Ленин в Польше». Другие фильмы, кроме индийских, до нас редко доходили.
Вернулся уже совсем поздно, очень не хотелось снова видеть эти рожи. Скорая в доме уже побывала. В коридоре пахнет врачихиными духами и больницей. Батя, слабо цепляясь за стены, шастает по квартире, как Чапаев, с полностью перевязанной башкой. Его в больницу никогда не брали, все уже знали, что скоро придется всё равно выгонять за пьянку. Я быстренько чая попил и в свою комнату удалился опочивать, чтобы быстрей светлое завтра наступило. Но оно так и не наступило. Потому что, когда уже совсем поздно было, заглянул в комнату батя, и ласково так, щуря белые от злобы глаза, сказал мне:
- Завтра, я приду убивать тебя, сынок….
Вот ничего себе заявочки! Тарасом Бульбой себя возомнил? Причём, хорошо зная своего отца, я ни на секунду не усомнился, что он действительно придёт! Когда разговор касается всяких мерзких пакостей, у него поганые слова никогда не расходятся с делом. Так я и не смог толком до утра поспать, всё ждал, когда он заявится, чтобы успеть выпрыгнуть в окно, благо мы на первом этаже жили. А назавтра с утра пораньше поехал я в Черёмушки к Мишке Проханчикову и выпросил у него на неделю обрез двустволки шестнадцатого калибра и четыре патрона с картечью. Врагу не сдаётся наш гордый Варяг…, и пусть попробует взять меня живым.
Самое поганое было то, что где-то у нас в сарае мать ещё насколько лет назад спрятала от всяких обысков охотничью двустволку. И отец мог об этом знать. Я знал, что где-то есть, но найти не смог. Мать молчит, говорит что выбросила, не хочет никому в руки давать козырный аргумент. Если он найдёт, то совсем нехорошо может получиться. Прямо тоскливо на душе. Вот так я следующую ночь и спал. С обрезом в руках. Только немного вроде задремаю, слышу, дверь тихонечко-тихонечко скрипнула. Отец приоткроет, посмотрит в щелочку, что я не сплю, и снова закроет. Всю ночь свет в кухне горит, он по квартире ходит, я выспаться не могу. Во-первых, боюсь уснуть. Во-вторых, у меня заряженный обрез на груди лежит, палец на спусковом крючке, чтобы не опоздать, если он надумает меня чем-нибудь, вроде топора, по голове тюкнуть. И задвижки на дверях нету. Была раньше, да дверь столько раз уже выламывали, что там живого места не осталось. Шуруп вкрутить некуда и дверь сама жиденькая, пни хорошенько и развалится.
Несколько дней я маялся. Пока однажды во сне с испугу не нажал пальцем на курок. Представляешь! Измучался от бессонницы, а тут почудилось мне, что дверь широко распахивается, входит отец, и палец непроизвольно сжался на курке, я даже ствол направить в его сторону не успел. Громыхнуло так, что чуть не отвалилась голова! Обрез лежал на груди стволом вверх, и картечь пролетела в сантиметре от уха и вывалила полметра штукатурки из кирпичной стены. Дым пороховой по всей комнате, пыль, мать носится с криками, а я сижу представляю, что было бы если бы ствол лежал немного по-другому. Короче, поехал я утром и отдал обрез Мишке назад. Какая разница, отец прирежет или я сам себя застрелю? Да и менты могли с обыском нагрянуть, все соседи слышали выстрел. Посредине ночи в нашем доме звукопроводимость идеальная….
Но как-то обошлось и как бы всё понемногу успокоилось-устаканилось. Вроде почудилось мне и отец после этого стал спокойней, да и у меня мандраж почти прошёл. Но, как говорится, нельзя терять бдительность, особенно живя на действующем вулкане. Я-то может и стал забывать, но батя сказанное привык долго помнить. Особенно память у него пробуждается в начале каждой новой пьянки. После первого гранёного стакана водяры. Неделя после этого прошла, или даже немного больше. И вот после школы сижу я, штудирую, например, буревестника нашей революции товарища Горького, на предмет предчувствия созревания народной революции в Империи, или изучаю валентность металлов платиновой группы, как вдруг дверь за моей спиной открывается при помощи сильного пинка, и на пороге возникает мой отец с двустволкой в руках. Курки взведены, отмечаю я мимолётным взглядом. Всё-таки он её нашёл….
- Руки за голову падла! Вставай сынок, я пришёл тебя убивать, - театрально декларирует он, и я чувствую, как разит от него самогонкой.
Делать нечего, думаю я, он сейчас в таком состоянии, что запросто может дать из двух стволов дуплетом. А куда можно спрятаться в шестиметровой комнате? Так что мозги от стенки потом и отскребать не придётся, проще будет заштукатурить по новой и масляной краской закрасить. Конечно испугался, а как тут не пугаться, если точно не знаешь, сколько ещё проживёшь, одну секунду или один час. Приказал он мне с поднятыми руками выходить на улицу и двигаться к речке Синявке. Помню, ещё когда мы выходили из подъезда, на лавочке как обычно бабки сидели. Ну, по известным своим старушечьим делам, выявлению всех местных проституток и наркоманов. Примолкли сразу как мыши, в лавку влипли и только одна из них не удержалась:
- Ты куда повёл его Володя? – спрашивает и очками как рентгеном режет.
- Расстреливать, – так коротенько пояснил им мой отец, и мы пошли навстречу с последним закатом. С моим закатом.
Там до речки-то и идти минут пять, я всё смотрел по сторонам, как бы слинять думал, ты не представляешь, как умирать в такие минуты не хочется. Но как на грех по дороге растёт одна мелкая крапива, а до кустов мне добежать никак не успеть, если он начнёт палить. А стрелять он будет, я в этом уже и не сомневался. Метров наверное пятьдесят не доходя до речки мы остановились.
- Давай, сынок, - говорит мне отец, - отсчитывай пять шагов, и пятый будет твоим последним….
Дурак. Что с него взять? Вот знаешь, я раньше не верил, когда говорили – вся жизнь промелькнула перед глазами. Думал, это так писатели украшают свои рассказики, для красного словца. Но в тот раз убедился в этом наяву. Но нет, действительно, оказывается, так, как плёнка в кино на быстрой скорости перематывается, и кадрики мелькают мутноватые и черно-белые. Почему-то больше всего праздники, дни рождения и мать в белом платочке. Так жалко себя стало, чуть не расплакался. И вот помню, что шёл я эти четыре шага, минут наверное десять и ещё минут десять решался на пятый шаг. И только уже собрался с силами, будь что будет думаю, как слышу за спиной его голос:
- Ладно, сынок! Не бойся! Это же я пошутил…
Я обернулся. Вижу он двустволку картинно откинул недалеко от себя и сидит на траве, ясно глядя на меня своими голубыми глазами, и даже, знаешь, слезинка на носу висит.
Я бочком-бочком малыми шажками подобрался к двустволке. Взял её в руки и так же медленно вернулся на то место, на котором стоял. Переломил её, увидел что она заряжена и сказал бате:
- А вот теперь молись, сука! Я в отличии от тебя шутить не буду!
Прижал приклад к плечу и прицелился. Помню, ещё подумал, куда лучше стрелять, прямо в лоб, или в глаз, чтобы долго не мучился…? Но только не успел. За спиной заскрипели тормоза и громкий голос такой, явно командирский проорал противно:
- Эй, вы! Два придурка с ружьём! Ну-ка бросайте ружьё на землю и идите оба сюда!
Мда-а-а-а…. Как оказалось, бабки сидевшие на лавочке, сразу после того как отец вывел меня из подъезда бросились к телефону и успели вызвать ментов. Вот они не вовремя и подскочили на своём голубом воронке.
Юрка замолчал.
- Так ты что, на самом деле готов был убить, родного отца…? – спросил я его.
- Конечно! Убил, если бы не помешали. Даже и не сомневайся в этом, – спокойно отвечал он.
- Но тебя же посадили бы лет на десять как минимум!
- А какая разница? – улыбнулся он, - я и сейчас как ты видишь, сижу! Правда, совсем по другому поводу, но разница невелика. Раньше сел бы, раньше вышел, всё равно от судьбы никуда не уйдёшь! Ладно! Чифир уже кажется заварился…, давай пить….
Свидетельство о публикации №119043001768