Пасха Христова 28 апреля 2019 г

Утро 28 апреля 2019 года. Светлая Пасха Христова. Иду пешком до кафедрального собора. Солнце ярко светит. Легкий ветерок гоняет подсохшую пыль по дорогам. Еще не всю ее смыли поливальные машины после зимнего гололеда, присыпаемого в нашем городе искони землей, а не солью. Но запах свежий, удивительно вкусный, морской. В этот Праздник праздников даже всегда шумные, неугомонные чайки от чего-то притихли и не оглашают небо над Магаданом своими голодными, истеричными воплями. Только мелодично чирикают воробушки. Весенняя соната. И так же камерно, без чаячьего надрыва, на пианиссимо весело поют себе негромкие птахи, славя Воскресение Христово. На небе ни облачка. Воистину, затупилось адово жало и сокрушаются все супостаты, не просто предчувствуя, а твердо и уверенно зная о конечности и кончине, смерти своего ада. Рукотворного ада. Как в пределах земных, так и вне нашего посюстороннего бытия. Кратковременной жизни. Того самого Пандемониума, осуществленного и обустроенного гордыней падшего ангела. Ибо нет ничего вечного в наших страданиях, когда воскрес Христос. Нет никаких вечных мук при Его бесконечной Любви и Милосердии.
Я шел по длинной улице, ведущей разбег от телевышки и заканчивающейся в сказочно отдаленной от нас Якутии. Неспроста проспект Ленина перпендикулярен улице Пролетарской, на которой и вырос в начале-середине прошлого десятилетия наш красавец Святотроицкий собор, спроектированный и построенный моими дорогими друзьями супругами Колосовыми. Наш магаданский собор входит в сотню самых красивых храмов мира по версии издательства ЭКСМО. И даже если бы какой-нибудь иной Франс-Инглишь-пресс или Дойче-фигойче ферлаг издали бы свой фолиант с собственным Топ-100 лучших храмов, для меня наш кафедральный собор всегда был бы и вовеки остался прекраснейшим в мире. Как та самая Роза для Маленького принца.
Христос и Ленин. Православный собор, стоящий в Магадане на улице Пролетарской, на улице всех тех, кто унижен и оскорблен, раздавлен махиной развращенной аристократии оффошоров – пиратской элитой, распластан и под грудой собственных грехов, грешков, грешочков, ошибок и ошибочек, преступлений и наказаньиц, но все же сохраняющих в душе благоразумие разбойника. Тулупчик заячий. Гагаринские солнечные крылья. Добродушный с калмыцкой хитринкой прищур Ильича. Улыбка в шаманские усы недоучившегося семинариста с заветной трубкой в углу рта. Вдох-выдох. Клуб дыма. Прорисовка грубоватых иконописных черт с припухшими веками и сильным, мясистым носом.
Как и Христос, по мнению фарисеев, «якшался-осквернялся» общением с мытарями и блудницами, не мывшими рук перед едой и торговавшими собственным телом, так и дворянин Ленин, несбывшийся священник-брахман Джугашвили спустились в адище города, в подвалы-клоповники, казармы рабочих и потогонные фабрики 16-часового рабского труда. И дали, дали, дали простому человеку Мечту – бессмертие его рук и духа. Парадокс? Бином Нютона? Это вряд ли, как говаривал боец революционного пролетарского полка имени товарища Августа Бебеля Федор Иванович Сухов. Это, брат, диалектика и марксизм!
Пришел в храм. Верхний, открытый накануне, был закрыт. Нижний, меньший размерами, тоже был переполнен причащающимися и ожидающими освящения куличей и яиц. Разные лица, разные возрасты. Молодые и старые. Совсем маленькие детки, нетвердо стоящие на гнущихся ножках, младенчики на руках молоденьких мамочек, подростки. В последнее время все чаще замечаю, что правая рука все больше уходит в отрыв. И стремится жить собственной жизнью. То тянется ко лбу, перекреститься. То рвется к виску – в военном приветствии.
Стоя у колонны, приложившись лбом к иконе, вдруг почувствовал, что и у меня ноги потихоньку подкашиваются, как у деток, держащих за руку родителей, вокруг меня. Удивительное спокойствие и умиротворение. Подумалось, что, если Господь приберет меня в сию же минуту, это была бы истинно «благоразумная смерть» раскаявшегося разбойника на кресте рядом. Похожее ощущение невесомости и легкости мне помнится из невинности детства. Когда лет в одиннадцать долго болел и тогда за мной ухаживала бабушка. Была зима, Рождество, которое мы не справляли, или просто зимние каникулы, не помню. А может просто поздняя осень с ее томительной промозглостью. Когда хочется валяться в своей норке, как медведь в берлоге, до самой весны и никуда не высовывать носа. Но хоть Рождества в те советские времена мы как-то не отмечали, но на Пасху всегда красили яйца и пекли куличи. Это никуда не делось. Даже в некогда мусульманском, а до того христианском, а еще ранее – зороастрийском Баку, где летом царит белое солнце в выжженных песках, точно таких же, по каким товарищ Сухов вел свою группу душевных товарищей – гарем Абдуллы.
Седые камни с копотью в старой крепости. Пальмы на бульваре. Зеленый оазис города и обгоревший на солнце, весь остальной оголенный, как нерв, как разорванный кабель военного связиста, Апшеронский полуостров…
Я болел тогда. А дома никого, кроме бабушки. Родители на работе, младший братишка в школе. И вот бабушка отлучилась в полдень в молочный магазин. Обычно это было моей обязанностью, после школы выстаивать очередь за сметаной, молоком, творогом и простоквашей. Но за окном противно дул пронизывающий ветер. Сердитый ветер. Осенний. И в квартире никого. Пришла бабушка. Выгрузила на кухне из сумки молочные продукты. Принесла мне чай. Сунула под мышку градусник. А я лежал совершенно умиротворенный. Невесомый. Словно парил над кроватью на незримых никому крыльях. Через пять минут бабушка вынула у меня из-под мышки градусник, посмотрела и ахнула. Ртуть вообще не поднялась ни на одно деление. Я просто медленно остывал телесно. А вокруг уже пели ангелы. Пространство постепенно вращалось, закручивалось, влекло и манило меня по Млечному пути. Но вдруг кто-то затряс, затормошил меня. Это бабушка начала реанимационные процедуры. Растирала, давала нюхать что-то резкое и противно пахнущее. Постепенно фокусировка земного зрения стала возвращаться, а сияющие небесные чертоги блекнуть. Ангельский хор и звучание золотых труб и сладкозвучной арфы затихало, отдаляясь. И я с очень большой неохотой вернулся обратно в этот мир. Хотя он мне еще не успел наскучить и надоесть пресыщением своих блескучих плодов. Запретных.
Если бы довелось улететь в состоянии невинности, стать бы мне ангелом. Стать бы хранителем своих родных. Но только их, кого знал и любил. Не очень многих. В самом нежном младенчестве, когда не знал еще никакой веры и молитвы, я почему-то молился неведомо кому. Суть моих жарких просьб была такова: «Кто бы Ты ни был, дай мне умереть за всех. И пусть я умру в страшных болях, страдании и муках, но пусть после меня уже никто не страдает, никто не умрет». Как наивны были эти детские мечты, которые еще нельзя было определить молитвенностью, но только естественным выплеском души – христианки изначально по Тертуллиану. А ведь это только Ему по праву, по силам и по любви подъемно. Смертию смерть попрать и сущим во гробех живот даровать.
У нас в роте был один Боря. Такой невысокий рязанский мужичок. Колхозник. Тракторист. У Бори было что-то не в порядке с почками или еще какая проблема. Не помню. Землистый цвет лица. Чуть больше нормы припухшие нижние веки. А еще он очень жалобно вздыхал во сне. Наши койки стояли рядом. Боря был в моем отделении. И охал он в точности, как мой папка. Горестно так.
Когда меня провожали в армию, мамка за что-то на меня обиделась и сказала: «Вот и уезжай! Не буду по тебе плакать!». А отец сказал то, от чего у меня до сих пор отдается точечной болью в левой, травмированной и до службы и после, руке. Она у меня как приемник воздушного давления на левом крыле ЯК-52. Он тоже первым врезается в небо, торчит, как единственный выпрямленный палец самолета и также связан с сердцем, со всей внутренней нервной системой воздушного корабля. Папа сказал мне негромко, так что услышал это только лишь я один. «Если бы я мог, то поехал бы служить вместо тебя, сынок». Отцовские слова для меня, бритого наголо, враз осиротевшего, оглушенного, как и сотни других призывников грядущей неизвестностью перед тем, что нас ожидало, затронули, пронзили. Но я стоял несколько заторможено, уйдя в себя. Мне только подумалось: «Бедный мой папка, как же я позволю тебе выпить все то, что предназначено лишь мне одному». Я был очень, очень-очень благодарен внутри отцу за эти его слова. За его решимость закрыть и заслонить меня собой, защитить. Но одновременно в моем мозгу пронеслись летучие мысли: «Я никому не дам пострадать за себя, не спрячусь ни за чью спину, а сам все выпью до дна. И никогда я не смог бы жить с чистой совестью, дорогой мой папа, если бы увильнул от своего долга. Это только мое. Как и ваша любовь ко мне с мамой».
Когда заиграл марш «Прощание славянки», когда покупатели – офицеры и прапорщики, сопровождавшие нас, рекрутов, выстроили разномастно одетую в старье – немыслимое рванье, которое не жалко выбросить в топку в армейской котельной, мама все же обняла и поцеловала меня на прощанье. Но гордо сохраняла деланое спокойствие. Ведь я был ее первенцем, а значит, сильнее и терпеливее, чем остальные к боли. Расставания, неизбежных тягот, которые каждый русский солдат обязан переносить мужественно и стойко. Нас повели строем по вагонам. Я обернулся и помахал на прощанье родителям, родному братишке и кузену, тоже пришедшему меня провожать, не понимая, что это действительно прощание навсегда, и что возвращения уже не будет. Просто не получится. Кто-то умеет вернуться домой, в семью, а кто-то рвет все узы бесповоротно, обрекая себя на скитания вечные. И по земле…
Это только три года спустя, когда я уже вернулся и мы провожали моего меньшего брата на службу, мамка вскрикнула, словно смертельно раненная и рванула бегом за бортовым ГАЗ-66, в кузове которого увозили моего братишку в аэропорт, чтобы самолетом унести в далекую Германию. Кто помнит фильм «Баллада о солдате», душераздирающую сцену в конце, когда мать бежит за полуторкой, в которой уезжает ее сын на фронт, у нас было то же самое. И так же оборвалось мое сердце, при виде не сдержавшейся от горьких слез мамы и ее хрупкой фигурки, бегущей вслед за грузовиком.
Но слава Богу, брат исправно отслужил в гвардейской части, в относительно благополучной ГДР, когда на родине уже все рушилось, а мы сами рубили сук и опоры, безумно аплодируя, вначале меченому Горби, а после беспалому Ельци в их убийстве СССР…
Брат вернулся. Его миновала чаша «блудного сына» и крест бродяжий, приросший к моим плечам вместе с погонами. Практически всю свою жизнь он с родителями вместе. И теперь, в их старости, присматривает за ними. О, как же ноет левая рука. И словно бы за многие тысячи километров родители почувствовали этот скачок напряжения в моем «приемнике воздушного давления» на левом крыле. Позвонили. Но я на работе хоть и в воскресный, тем более пасхальный день, не один. Не удобно было говорить. Ответил, что все у меня нормально, что поговорим завтра, в мой выходной. Но, Боже мой, как же ноет рука…
Пространство, простреленное временем и расстоянием. Колыма. Скитающийся по выжженным белым солнцем пескам прикаспийской пустыни товарищ Сухов. Ведь он, как Одиссей, шел домой не пять и не десять, не двадцать, а все тридцать лет. Если не больше. Старый охотник. Соколиный глаз. Натаниэль Бампо. Чингачгуков друг. Ты как здесь оказался, Саид? Стреляли…
При все этом сознание удивительно спокойное. Как уже сказал, умиротворенное. Готов к встрече, если придется хоть сию же минуту предстать. И даже ноющая, противная слабость в левой руке никак не влияет на мир в моей душе. Спокойствие благоразумного разбойника на кресте рядом со Спасителем. Помяни меня, Господи, во Царствие Твоем!
На данном изображении может находиться: 4 человека, люди стоят и ночь


Рецензии