1812 Бегство ч280

Ч280
Бегство

Страна исторгнула нашествие наречий,
Взяв на себя исток богоявления любви,
Огнём пожаров ,провожая Empereur речи,
Судьбой России , обретая доводы нужды.

Сопроводить Великой армии колонны,
В обратный путь и тучей грозовой,
Нависнуть , волей новой преисподней,
Над главным полем битвы родовой.

Гнетущей тишиной , предвечным знаком перехода  ,
В миазмах  торопя , храпящего  коня,
Вождя, смотрящего в итог великого похода,
Величием любви , за гибель армии казня .

Всех ,кто пришёл за славою мундира,
К российского величия стопам,
Гордиться результатом огненного пира,
И вознести его ,в победы вечной фимиам.

Считая вёрсты , у дороги дальней
И вспоминая дух родной страны,
Их ждущей , радостью брутальной,
Зовущей правом ,лучшей жизни и любви.

Идти и верить в воздаяние свободы,
Войною жить , творя войну врагам,
Преодолеть  тяжёлые невзгоды,
Жизнь отдавая родовым долгам.

Замёрзнуть  русской, снежною зимою,
Укрывшей следствия жестокостей войны,
Грядущей в поле, смертью роковою,
Без обьявления причины и вины.

Провозглашая суть богоявления народа,
Жить вечною любовью родовой,
Великой армии , отдав юдолю рода ,
Славян Великой Верой и Душой.

Огнём любви , творящей дух у обелисков,
Честь отдавая , павшим на войне,
Собрав в судьбе страны , родных и близких,
Отдавших жизни ,счастью рода и семье.

Их ждущей ,победителями зла,
Взращённого в душе героя,
Признавшего потерей,дух добра,
Изгнавший,из французов счастье строя.
 
Глава VI Вязьма
Двадцать восьмого октября мы снова увидели Можайск. Этот город еще был переполнен ранеными; некоторых из них мы захватили с собой, других собрали в одно место и оставили на великодушие русских, как в Москве. Едва Наполеон отошел от этого города на несколько верст, как началась зима. Итак, после ужасной битвы и десяти дней похода и маневров армия, захватившая из Москвы всего лишь по пятнадцати порций муки на человека, продвинулась в своем отступлении только на расстояние трехдневного перехода. У нее не было провианта; кроме того, ее застигла зима!
Уже погибло несколько человек. С первого же дня отступления, 26 октября, жгли провиантные фургоны, которые лошади не могли больше тащить. Тут пришло приказание сжигать за собой все; мы повиновались и начали взрывать дома, закладывать в них порох, вести который стало не под силу нашим лошадям. Наконец, так как неприятель все еще не появлялся, нам стало казаться что мы снова начали изнурительный поход; а Наполеон, увидав опять знакомую дорогу, успокоился. Однажды под вечер Даву прислал ему русского пленного.
Сначала он расспрашивал его небрежно; но показалось, что этот москвич имел некоторое понятие о дорогах и расстояниях: он сказал, что «вся русская армия направляется через Медынь на Вязьму». Тут император стал внимательнее. Неужели Кутузов, как при Малоярославце, хочет обогнать его, отрезать ему отступление к Смоленску, как и к Калуге, окружить его в этой пустыне, без съестных припасов, без убежища и посреди всеобщего восстания?
Впрочем, первым его движением было не обращать внимания на это известие; по гордости или по опыту, но он привык не подозревать в своих противниках той ловкости, которую обнаружил бы сам на их месте.
Здесь, впрочем, была иная причина. Его спокойствие было лишь кажущимся, так как было вполне очевидно, что русская армия направилась по Медынской дороге, по той самой, которую Даву советовал избрать для французской армии; и Даву, из самолюбия или по оплошности, доверил это тревожное известие не одной своей депеше. Наполеон боялся действия, которое произведет это известие на армию, поэтому он сделал вид, что не верит ему, но в то же время приказал, чтобы на следующий день его гвардия двинулась немедленно и шла, пока не стемнеет, к Гжатску. Он хотел дать этой избранной части войска отдых и съестные припасы, убедиться вблизи в движении Кутузова и предупредить его.
Но погода не посоветовалась с ним, она, казалось, мстила. Зима была так близко от нас, что достаточно было одного порыва ветра, чтобы она появилась, жестокая, враждебная, властная! Тотчас же она дала понять, что в этой стране она туземная жительница, а мы — пришельцы. Все изменилось: дороги, лица, настроение; армия сделалась мрачной, движение затруднительным; всеми овладело уныние.
В нескольких лье от Можайска нужно было переправиться через Колочу. Это был только широкий ручей; двух деревьев, стольких же подмостков да несколько досок было достаточно для переправы, но беспорядок и небрежность были так велики, что император должен был здесь остановиться. Тут же утонуло несколько пушек, которые хотели перевезти вброд. Казалось, что каждый корпус действовал на свой страх, что не существовало ни главного штаба, ни общих распоряжений — одним словом, ничего такого, что соединяло бы воедино все эти части войска. И, на самом деле, каждый из начальников был каким-нибудь высокопоставленным лицом и нисколько не зависел от другого. Сам император до того возвысил себя, что от прочей армии его отделяло неизмеримое расстояние; и Бертье, занимавший должность посредника между ним и начальниками, являвшимися королями, принцами или маршалами, должен был действовать очень осторожно. Впрочем, он не годился для подобного поста.
Император, остановленный таким незначительным препятствием, как рухнувший мост, выразил свое недовольство презрительным жестом, на что Бертье ответил только беспомощным видом. Император не говорил о таких мелочах, следовательно, он не чувствовал себя виноватым, потому что Бертье был только верным эхом, зеркалом — и только. Вечно на ногах, ночью и днем, он повторял Наполеона, но ничего не прибавлял от себя, и то, что упускал Наполеон, бывало бесповоротно упущено.
За Колочей все угрюмо продвигались вперед, как вдруг многие из нас, подняв глаза, вскрикнули от удивления! Все сразу стали осматриваться: перед ними была утоптанная, разоренная почва; все деревья были срублены на несколько футов от земли; далее — холмы со сбитыми верхушками; самый высокий казался самым изуродованным, словно это был какой-то погасший и разбросанный вулкан. Земля вся вокруг была покрыта обломками касок, кирас, сломанными барабанами, частями ружей, обрывками мундиров и знамен, обагренных кровью.
На этой покинутой местности валялось тридцать тысяч наполовину обглоданных трупов. Над всеми возвышалось несколько скелетов, застрявших на одном из обвалившихся холмов. Казалось, что смерть раскинула здесь свое царство: это был ужасный редут, победа и могила Коленкура[191]. Послышался долгий и печальный ропот: «Это — поле великой битвы!..» Император быстро проехал мимо. Никто не остановился: холод, голод и неприятель гнали нас; только при проходе повертывались головы, чтобы бросить последний печальный взгляд на эту огромную могилу стольких товарищей по оружию, которые были бесплодно принесены в жертву и которых приходилось покинуть.
Именно здесь мы начертали железом и кровью одну их великих страниц нашей истории! Об этом говорили еще некоторые обломки, но скоро и они будут стерты. Когда-нибудь путник равнодушно пройдет мимо этого поля, ничем не отличающегося от всякого другого; но, когда он узнает, что это — поле великой битвы, он вернется назад, долго с любопытством будет рассматривать это место, постарается запомнить все до мельчайших подробностей и, без сомнения, воскликнет: «Что за люди? Что за начальник! Какая судьба! Это — те самые люди, которые за тринадцать лет перед этим на юге попробовали победить Восток в Египте и разбились о его ворота! Позднее они победили всю Европу! И теперь они возвращаются с севера, чтобы снова сразиться с Азией и найти свою гибель! Что же толкало их на такую бродячую жизнь? Это ведь не были варвары, искавшие лучшего климата, более удобных жилищ, более пленительных зрелищ, больших сокровищ; наоборот, они были обладателями всех этих благ, они наслаждались всякими утехами, и они покинули все это, чтобы скитаться без убежища, без пищи, чтобы либо погибнуть, либо превратиться в калек! Что же принудило их к этому? Что же, как не вера в их начальника, непобедимого до сих пор! Желание довести до конца столь славно начатый труд, опьянение победой и главным образом той ненасытной страстью к славе, тем могучим инстинктом, который в поисках за бессмертием толкает людей в объятья смерти».
Между тем армия в сосредоточенном и безмолвном раздумье проходила мимо этого зловещего поля, как вдруг, как рассказывают, здесь была замечена живой одна из жертв того кровавого дня, оглашавшая стонами воздух. Подбежали: это был французский солдат. В битве ему раздробило обе нога; он упал среди убитых; его забыли. Сначала он укрывался в трупе лошади, внутренности которой были вырваны гранатой; затем в течение пятидесяти дней мутная вода оврага, куда он скатился, и гнилое мясо убитых товарищей служили ему лекарством для его ран и поддержкой для жизни. Те, кто говорил об этой встрече, утверждали, что спасли этого несчастного.
Дальше был виден большой Колочский монастырь, или госпиталь, — еще более ужасное зрелище, чем поле битвы. На Бородинском поле была смерть, но и покой; там, по крайней мере, борьба была окончена; в Колочском монастыре она еще продолжалась: тут смерть, казалась, все еще преследует тех из своих жертв, которым удалось избегнуть ее на войне; смерть проникла в них сразу во все пять чувств. Чтобы отогнать ее, не было ничего, кроме советов, остававшихся невыполнимыми в этих пустынных местах, да и советы эти давались издалека, проходили столько рук, что были бесплодны.
Тем не менее, несмотря на голод, холод и полное отсутствие одежды, усердие нескольких хирургов и последний луч надежды поддерживали еще большую часть раненых в этой нездоровой жизни. Но когда они увидели, что армия возвращается, что они будут покинуты, что для них нет больше никакой надежды, самые слабые из них выползли на порог; они разместились по дороге и протягивали к нам с мольбой руки!
Император отдал приказ, чтобы всякая повозка, каково бы ни было ее назначение, подобрала одного из этих несчастных, а наиболее слабые были оставлены, как в Москве, на попечение тех русских пленных и раненых офицеров, которые выздоровели благодаря нашим заботам. Наполеон остановился, чтобы дать время выполнить это приказание, и при огне брошенных нами и вспыхнувших пороховых ящиков он воспрянул духом, как и почти все мы. С самого утра многочисленные взрывы давали знать, что это приносились те жертвы, к которым нас принудили обстоятельства.
Во время этой остановки мы были свидетелями одного жестокого поступка. Несколько раненых было помещено на повозки маркитантов. Эти негодяи, повозки которых были нагружены добром, награбленным в Москве, с ропотом недовольства приняли эту новую поклажу; пришлось заставить их взять; они замолчали. Но едва тронулись в путь, как они стали отставать; они пропустили всю колонну мимо себя; тогда, воспользовавшись временным одиночеством, они побросали в овраги всех несчастных, которых доверили им. Лишь один из этих раненых остался в живых и его подобрали в ехавшую следом карету; это был генерал. От него узнали об этом бесчестном поступке. Вся колонна содрогнулась от ужаса, который охватил и императора, потому что в то время страдания его не были еще настолько сильны, чтобы заглушить жалость и сосредоточить все внимание только на самом себе.
Вечером этого бесконечного дня императорская колонна приближалась к Гжатску; она была изумлена, встретив на своем пути только что убитых русских. Замечательно то, что у каждого из них была совершенно одинаково разбита голова, и что окровавленный мозг был разбрызган тут же. Было известно, что перед нами шло две тысячи русских пленных, и что их сопровождали испанцы, португальцы и поляки. Все, смотря по характеру, выражали кто свое негодование, кто одобрение, кто полнейшее равнодушие. Кругом императора никто не обнаруживал своих чувств. Коленкур вышел из себя и воскликнул:
— Что за бесчеловечная жестокость! Так вот та цивилизация, которую мы несли в Россию! Какое впечатление произведет на неприятеля это варварство? Разве мы не оставляем ему своих раненых и множество пленников? Разве не на ком будет ему жестоко мстить?
Наполеон хранил мрачное молчание; но на следующий день убийства прекратились. Ограничивались тем, что обрекали этих несчастных умирать с голоду за оградами, куда их загоняли на ночь, словно скот. Без сомнения, это было варварство; но что же было делать? Произвести обмен пленных? Неприятель не соглашался на это. Выпустить их на свободу? Они стали бы рассказывать о нашем бедственном положении и, присоединившись к своим, яростно бросились бы за нами. В этой беспощадной войне даровать им жизнь было равносильно тому, что принести в жертву самих себя. Приходилось быть жестокими по необходимости. Все зло было в том, что мы попали в такое ужасное положение!
Впрочем, с нашими пленными солдатами, которых послали внутрь страны, обходились нисколько не человечнее; а здесь уже нельзя было сослаться на крайнюю необходимость!
К ночи добрались, наконец, до Гжатска[192]; этот первый зимний день был заполнен ужасными впечатлениями: вид поля Бородинского сражения, вид двух покинутых госпиталей, множество пороховых ящиков, преданных огню, расстрелянные русские, бесконечно длинный путь и первые зимние холода — все это действовало тяжело. Отступление превратилось в бегство и невиданное зрелище: Наполеон должен был уступить и бежать!
Многие из наших союзников радовались этому, испытывая то скрытое чувство удовлетворения, которое возникает у подчиненных при виде того, как их начальники теряют, наконец, свою власть и в свою очередь принуждены подчиняться. Прежде они чувствовали мрачную зависть, вызываемую обыкновенно в людях чьим-нибудь выдающимся успехом, которым редко кто не злоупотребляет и который оскорбляет равенство — эту первую потребность людей. Но эта нехорошая радость скоро погасла и исчезла во всеобщем горе!
В своей оскорбленной гордости Наполеон угадывал эти мысли. Это было замечено при остановке в тот же день: здесь, посреди замершего поля, изборожденного следами колее и усеянного русскими и французскими повозками, он хотел с помощью своего красноречия избавиться от тяжкой ответственности за все эти несчастья. Он заявил, что виновником этой войны, которой он сам всегда опасался, он считает *** и выставляет его имя на позор перед всем миром.
— Это — русский министр, продавшийся англичанам, вызвал эту войну! Изменник втянул в нее и меня, и Александра!
Эти слова, произнесенные перед двумя генералами, были выслушаны с тем молчанием, которое вызывалось прежним почтением, к чему присоединилось еще уважение к несчастью. Но Коленкур, может быть, слишком нетерпеливый, вышел из себя: с гневным жестом недоверия он быстро отошел и тем самым прервал этот тягостный разговор.
От Гжатска в два перехода император достиг Вязьмы[193]. Здесь он остановился, чтобы подождать принца Евгения и Даву и наблюдать за дорогой на Медынь и Юхнов, которые в этом месте соединяются с большой Смоленской; по этой-то поперечной дороге, идущей от Малоярославца, должна была встать на его пути русская армия. Но 1 ноября, прождав тридцать шесть часов, Наполеон не заметил никаких признаков армии. Он отправился дальше, колеблясь между надеждой, что Кутузов проморгает его, и страхом, как бы русский полководец, оставив Вязьму вправо, не отрезал ему отступление на два перехода дальше, около Дорогобужа. На всякий случай он оставил в Вязьме Нея, чтобы он дождался 4-го корпуса и заменил в арьергарде Даву, которого он считал утомленным.
Наполеон жаловался на медленность последнего; он ставил ему в упрек, что он отстал от него на пять переходов, тогда как должен был отстать только на три; он считал этого маршала слишком большим методистом, чтобы соответственным образом руководить таким нерегулярным походом.
Каждую минуту дорога пересекалась болотами. Повозки по обледенелым склонам скатывались в них и застревали там; чтобы извлечь их оттуда, приходилось взбираться в гору по обледенелой дороге, на которой не могли держаться лошади с плоскими подковами; ежеминутно лошади и возницы падали друг на друга. Тотчас же изголодавшиеся солдаты бросались на павших лошадей и рвали их на куски; затем жарили на кострах из обломков повозок это окровавленное мясо и пожирали его.
Тем временем кавалеристы, как избранное войско, во главе с офицерами, окончившими лучшие школы мира, расталкивали этих несчастных, выпрягали лошадей из своих собственных фургонов и повозок, которые они тут же бросали, и спешили спасти орудия. Они впрягали в них своих лошадей, даже впрягались сами. Казаки, видевшие издали этот беспорядок, не осмеливались приблизиться; но из своих легких орудий, везомых на санях, они бросали ядра в эту сумятицу и тем самым еще больше увеличивали ее[194].
1-й корпус уже потерял десять тысяч человек. Тем не менее ценой больших усилий и жертв Евгению Богарне и Даву удалось 2 ноября быть уже в двух лье от Вязьмы. В эту обманчиво-спокойную ночь русский авангард прибыл из Малоярославца, где наше отступление прекратило отступление неприятеля; русский авангард миновал два французских корпуса и корпус Понятовского, прошел мимо бивуаков и расположил свои наступательные колонны с правой стороны от дороги, в промежутке двух лье, которые были между Даву и Вязьмой.

Сегюр Филипп-Поль - Поход в Россию. Записки адъютанта императора Наполеона I

Преобразив его отвагу и почин,
В Величии Любви Судьбе отдаться,
Внесённой в воздаяние причин,
Зимою русской с шиком наслаждаться.

Их ждавшей неминуемой бедой,
Отечества Величия Секретом,
Вернувшим души в аналой,
Найти себя в содоме этом.

Не раз напомнив истину пути,
Сложённым памятью величия от гарды,
К великой горести придти,
Увидев русских боевые авангарды.

Пересекавшие клинком потоки слёз,
Пролитых под ноги ,зарвавшимся героям,
Убрав любовь из вечных славы грёз,
И разразившись в поле, русским авангардным боем.


Рецензии