Из книги В Петербурге время блюза. Раздел Город

ОБВОДНЫЙ КАНАЛ, II

Как проспиртованная глотка,
Вздыхает Нарвская слободка
Под тепловозные гудки,
Заглянем тропкою случайной
С душой беспечной, беспечальной
В ее глухие закутки.

Спешит к станкам народ фабричный,
Вслед пес плетется горемычный,
И дворник, сгорбленный бобыль,
Сгребает угольную пыль.

Во мгле, над спецмонтажлесами
И над складскими корпусами
С оттенком сизым и седым
Струится ядовитый дым.

Как инвалид с заплывшим оком,
Плафон в подъезде одиноком
И ночью теплится, и днем
Одним бессмысленным огнем.

В окне клубятся испаренья
От ревенёвого варенья
В кастрюле сладкой, и в стакан
Вползает рыжий таракан.

Во двор из форточки открытой
Летит мотивчик позабытый
На ретро-частоте, а фон
Скрипит, как старый патефон.

В такую пору в час вечерний
Забраться б в глубину харчевни
И выпить медленно до дна
Бокал венгерского вина,

Заев горячим бутербродом,
Общаясь с уличным народом
Сквозь запотевшее стекло,
Вкусить блаженство и тепло.



В МАГАЗИНЕ «СТАРОЙ КНИГИ».

Лучи полуденного солнца
сквозь задымленное оконце
и полувыцветший витраж
полуподвала осветили
в уютном, старомодном стиле
в углу устроенный стеллаж.

Здесь средь гербариев и схем
есть звездный купол мирозданья.
Полузабытые изданья,
давно не чтимые никем
потухшим золотом горят.
Здесь же ютятся дружно в ряд
времен прошедших анекдоты,
сэр Конан Дойл и Томас Мур,
старинных грамот и гравюр
малиновые переплеты,
Рембрандта, Дюрера, Доре
собранье оттисков в картонах,
парижский русский Похитонов -
квартал Монмартр и Маре,
анонсы церемоний брачных,
фотопортреты важных лиц,
эмблемы старых фирм табачных
и кипы строгих и прозрачных
математических таблиц.

Кто был до нас, кто нам вослед
пройдет в борении упорном
звеном цепи нерукотворным
сквозь искусы грядущих лет?
При всех грехах мы все же часть
неоскверненного пространства
бессрочности и постоянства,
не угодившего во власть
природы, зыбкой и неверной,
изменчивой и лицемерной,
не оставляющих следов
людских воззрений и судов.
Мы капля водного потока,
что от далекого истока
неведомо куда рекой
влеком неведомо откуда.
Мы образ явленного чуда
судьбы, неведомо какой.
Мы буква записи ученой.
Мы камень улицы, мощенной
нечеловеческой рукой.



МУЗЕЙ МУЗЫКАЛЬНЫХ ИНСТРУМЕНТОВ

Вот исторический музей –
дом камергеров и князей.
Тот, что достался по наследству
потомкам графа. По соседству
с зеленым мебельным сукном
и органическим стеклом
висят творения Амати,
страны Марчелло и Скарлатти,
где католический хорал
из века в век сопровождал
в церквях молитвенный Розарий,
в суровых тихих мастерских
расцвел вдали от глаз людских
скрипичный гений Страдивари.

И инкрустацией горят
у стен составленные в ряд
великой Вены клавесины,
что с тех прославленных времен
хранят узоры древесины,
как иероглифы имен
когда-то живших здесь племен.
Чьи к ним притрагивались руки?
Чей дух когда-то в них вникал
и чьею волей извлекал
в них зарождавшиеся звуки?
Чья судьбоносная рука
их пронесла через века?
Чьи осчастливленные гости:
дворцовых бонз иль королей,
или имперских ассамблей,
в отделке из слоновой кости
ловили с отблеском свечей
последний смысл их речей.

Вот стенд – неоценимый дар,
дар прозорливца иль гадалки,
со всем, что тот ему предрек,
маэстро Ягодкин сберег
в послевоенной коммуналке.
Собранье редкое гитар,
гитар концертных итальянских,
французских, польских, мексиканских…
Столярный клей, смолистый вар…
Сосредоточенный и строгий
старик, угрюмый и убогий,
в шкафу из стеллажей складских
в горячке творческого бденья
хранил свои произведенья
от преусердных глаз людских,
от грубых коммунальных орд...
И без единого огреха
из палисандра и ореха
летит классический аккорд,
гудит малиновая дека…
Как наркоман, колдун и вор,
цепляя собственные ноги
за все, что встретит на дороге,
бредет цыганский перебор.

Ну что ж, в компании беспечной,
сойдясь в содружестве хмельном,
поднимем кружки с безупречным,
хорошей выдержки вином.
Почтим всех тех, кто сохранил
от угасанья и забвенья
давно затоптанных могил
плоды тепла и вдохновенья.
И после множества годов
пустого тщанья и усердья
угрюмого жестокосердья,
нам не оставивших следов,
почтим достойный удивленья,
спасенный временем от тленья
веселый список их трудов.



БЛОШИНЫЙ РЫНОК

Мелькают футболки с цветными флажками,
где жмутся друг к дружке латки с пирожками,
где старый тряпичник, сопя и ворча,
торгует обновкой с чужого плеча.

Былой красоты дорогие осколки
ютятся в углу городской барахолки,
и тлеет соблазном в зрачках продавщиц
таинственный блеск старомодных вещиц.

Мерцает в собрании скупочной лавки
граненый рубин антикварной булавки,
и гордо маячит над пыльным столбом
игрушечный пупс с целлулоидным лбом.

В таверне, где бродят бокалы пивные,
плывут под стеклом осетры заливные,
совеет от дыма, вина и жратвы
лихая компания местной братвы.

Любуясь собой, петербургская дива
плывет в полудреме, хмельна и блудлива,
и скорбно глядит на базарный кабак
голодная свора бродячих собак.



***

Знакомая улочка – центр квартала,
убогий пейзаж – проходные дворы,
как ретро-музей кирпича и металла,
зачем-то оставленный здесь до поры.

Приезжий таджик - гастарбайтер Джафарка,
вздыхает, что дом затравили клопы.
Бутылка (на сленге – «пузырь») и цигарка –
набор приблатненной, хмельной шантрапы

мы видим на старой, разбитой лавчонке.   
Старик-книгочей протирает очки.
Скукожившись жмутся подростки-девчонки,
хихикая дружно себе в кулачки.

Бранит богомолка соседа - пьянчужку.
Тяжелую дверь отодвинув плечом,
протиснувшись тихо в пустую лачужку,
она с самопальным спешит куличом.

Старушка, пристроив слепого котенка,
блюдет сиротинку и ночью, и днем.
От красных салфеток ее комнатенка
сверкает воскресным, пасхальным огнем.

Да, это в эпоху измен и распада –
всего лишь мираж, ностальгия, но ты
не рушь этот призрак надежды... Не надо!
Пусть он помаячит среди пустоты.



ЖАРА
               
Помидорным настоем и кофе облиты
раскаленный асфальт и гранитные плиты.
Перспектива безлюдна, торговый простой.
Городской перекресток сегодня пустой.

Не слыхать восклицаний базарного братства:
ни страстей гастарбайторства, ни азиатства.
Замолчал необузданный рыночный рой,
обращенный в ничто петербургской жарой.

Где торговки, глядящие злыми очами,
леденящие воздух своими мощами?
Где стремящий навстречу свой огненный бег
с никому непонятной улыбкой узбек?

Ни работы, что алчет поденщик пытливый,
ни старья, что блюдет антиквар кропотливый,
ни причуд бакалейных, ни круп, ни лапши,
ни жующих насвай продавцов анаши,
ни убогих, что делят вино и гроши –
всех подмял солнцепек, не щадя ни души.

По знакомым проулкам я шествую ныне,
как верблюд-наркоман в марокканской пустыне.
И стучится ко мне в ностальгический сон
из пустого окошка французский шансон.

Мой квартал, оскудев под космическим гнетом,
словно дом, что ограблен бандитским налетом,
скинул с плеч непомерный и тягостный груз
в повседневной тусне обязательных уз.

Из угодливых жестов кабацких халдеев,
из лукавых гримас маклаков-лиходеев,
из притворных ухмылок со вкусом халвы,
из, в ответ, лицемерных кивков головы.

И теперь, как отшельник в Египте безводном,
он, представ неподкупным, прямым и свободным,
как молитвенный скит иль тюремный острог,
от людей отстранен, непреступен и строг.

Будто некто, кто страждал недугом суровым,
отойдя от наркоза живым и здоровым,
под ножом, удалившим гниющий нарост,
в просветленном бесстрастье спокоен и прост.



ОСЕНЬ В ПЕТЕРБУРГЕ

Случайный встречный бабьим летом,
ты гость с просроченным билетом.
Ты не найдешь в душе моей
веселой лени прошлых дней.

Из глубины созвездий вечных
или из недр тайн сердечных
иных миров иной резон
стучится в сумрачный сезон
средь завсегдатаев печальных
унылых кабачков случайных,
где как не впасть в глубокий сплин
от сарафанных их былин.

Смотрюсь в вечерние витрины:
вербены, астры, георгины,
лелея собственную блажь,
как ностальгический мираж.

Гудит реклама средств лечебных,
тесня гербарий трав врачебных,
как старый шмель, что залетел
в пустырник, в мак иль в чистотел.
Из-под прилавка с пол-аршина
торчит остаток  крепдешина,
багровый бархат и сатин,
тесьмы атласный серпантин.
Украшен кованым барьером
и довоенным интерьером
овал конструкций и лекал
оконных стекол и зеркал.
Сверкает в их глубинах дымных
огнями люстр старорежимных
минувший век, как гвоздь в виске,
в его триумфах и тоске.



ОСЕННИЙ СПЛИН

Горит осеняя лампада
в густых объятьях листопада.
Навстречу тусклому лучу
то ли плыву, то ли лечу.

Осенний сплин, ты наважденье,
или сигнал миров иных,
от летаргии снов земных
ты что-то вроде пробужденья?

Так, после долгого забвенья
трепещет скорбная душа,
когда восстав, ее страша,
грядет минута отрезвленья.

Так, абстинента-наркомана,
по счастью слезшего с иглы,
страшит виденьем грозной мглы
освобожденье от дурмана.



***

Сколь ни был бы мир суетлив и проворен,
канун Новолетья всегда чудотворен,
и мир, беспробудным забывшийся сном,
его не постигнет унылым умом.

Кончается улочка узкой дорожкой.
Клубится дымок над фабричной сторожкой.
Засыпаны стороны старой тропы
небесными струями снежной крупы.

Во мгле, в полумраке сверкают витрины.
На рынке в гирляндах лежат мандарины.
Наполнен декабрь петербургской зимы
оранжевым соком медовой хурмы.

Наш помысел в снежную бурю ныряет.
Нас кто-то разглядывает и проверяет.
Явившись в сиянье искрящихся глаз,
какая-то сила исследует нас.

Кружась под хмельком с ностальгической грустью
по старым углам городских захолустий,
в глубокой нирване забудемся мы,
живя в сновиденьях балтийской зимы.



***

Полуразрушенный завод.
Послевоенные застройки.
У старой городской помойки
смердит канава сточных вод.
Торчат убогие жилища.
С кастрюлькой шествует бедняк
голодных потчевать дворняг.
Дымит складское пепелище…

Здесь умер друг мой, сих дворов
покинув мир несовершенный,
как в древнем храме оглашенный,
не пригубив его даров.
Здесь не оставив никому
ни жалобы, ни обещанья,
не скрипнув дверью на прощанье,
вдруг отворившейся ему.

Так, Провидением влекомый,
ступивши в город незнакомый
и не найдя в укор всему
чего-то важного ему,
в свои сомненья углубленный
пришелец, больно уязвленный
безумьем толп в очередях,
на торжищах и площадях,
не разменявшись, не прогнувшись,
не сделавшись угодным всем,
плащом дорожным обернувшись,
уходит прочь, не оглянувшись,
оставив дом сей насовсем.



ПЕТЕРБУРГСКИЕ ДВОРЫ

Здесь тоже иногда с утра
стоит синайская жара.

У тротуара люк чугунный
лучом полудня опален,
как сковородка раскален.
Пылает жаром таз латунный
и разогретый дермантин
в витринах скупщика картин.

Когда в июле мостовая
изнемогает от жары,
асфальт дымит, не остывая,
есть петербургские дворы –
оазис, скрытый до поры.

Здесь иногда в свои миры,
как караван к далекой Мекке,
бредут таджики и узбеки
с ватагой смуглой детворы.
Их царство солнечной окраски
цветет в Багдаде и Дамаске,
они ж лишь странники, увы,
из Самарканда и Хивы.

Вдали от суеты публичной,
в тени глухой стены кирпичной,
в углу цветет соседский хмель.
В нем обитает толстый шмель,
без перерывов и простоя
в огне цветочного настоя
подобно хитрому дельцу
усами щупая пыльцу.

С суровой сумкой толстокожей
в чаду похмелья бомж прохожий
косится в мусорный бачок.

Как долгожданный родничок
средь злых пустынь, во мгле безводной
сверкает кран водопроводный,
питая праздность и труды
струей спасительной воды.

У труб водонапорной бочки
как славно постоять в тенечке,
от всех сует, хоть здесь, вздохнув,
когда соседский кот, зевнув,
вновь засопит в кирпичной нише,
когда к ногам с горячей крыши
за скудной трапезой своей
слетится стайка голубей.




ИЛЛЮСТРАЦИЯ Наталии Клёминой


Рецензии