Павлик, мальчик

 Рассказ Андрея Кончаловского

«Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу — восторг — и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово — нежность.

Чтоб голову свою в шальных кудрях
Как пенный кубок возносил в пространство,
Чтоб обратило в угль — и в пепл — и в прах
Тебя — сие железное убранство.

Когда ж к твоим пророческим кудрям
Сама Любовь приникнет красным углем,
Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом.

Вот талисман тебе от красных губ,
Вот первое звено в твоей кольчуге, —
Чтоб в буре дней стоял один — как дуб,
Один — как Бог в своем железном круге!»

<Mapт 1919>
«П. АНТОКОЛЬСКОМУ»

Марина ЦВЕТАЕВА
***

Павел АНТОКОЛЬСКИЙ:
«Поздняя осень 1918 года, не то октябрь, не то ноябрь. Мне сказали, что на кухне меня спрашивают. Я вышел и вижу в полумраке силуэт женщины с маленькой девочкой. Она сказала, что должна передать мне привет от одного общего знакомого, предложила спуститься вниз и проводить её.
Мы вышли. Шёл мелкий, мокрый снег. Я услышал, что она только что вернулась с Дона, провожала мужа, который бежал к белым…
Моя спутница не назвала себя. Мы шли по Пречистенскому бульвару. Она сказала, что Сергей в вагоне читал мои стихи и они ей понравились. Было темно. Я не видел её лица. Она говорила чуть отрывисто, высоким голосом. В подборе слов, в манере произносить их чувствовалась особая выучка. Она выбирала слова точнее, чем это требуется в житейском разговоре. Каждая фраза была по-своему отточена, не скажу кругла или изящна, нет, просто отточена. И вдруг меня осенила догадка! Как же!

— Скажите, вы не Марина Цветаева? – обратился я к собеседнице.
— Да, это я.

Мы условились встретиться ещё. Она позвала меня к себе.

Марина ввела меня в свою комнату. Это была крохотная мансарда с низким потолком. Здесь и днём было темно, так как единственное окно всегда было плотно занавешено. Марина была ночной птицей и день превратила в ночь. Мебель была старая, дедовских времён, дворянская. Какой-то секретер, какие-то ампирные канделябры, чучело орла на стене, маленькие французские книжки начала прошлого века, широкая тахта, покрытая ковром, — да мало ли в Москве странных человеческих берлог, ещё и поныне дышащих прошлым, мрачно говорящих о чьём-то чудаческом одиночестве! Я перевидал их многое множество на своём веку, но комнаты Марины не забуду никогда. Она была воплощением неблагополучия, неустройства, полного презрения к хозяйству, к быту. Всё вверх дном, в беспорядке, в забросе, как будто это старая корабельная каюта, пережившая двенадцатибалльный шторм.

Хозяйка сварила кофе на маленькой спиртовке, поставила корзинку с чёрными сухарями. Впоследствии оказалось, что это вообще её единственная пища. Я пробыл у неё всю ночь, и много раз приходил потом. Очень пылкая дружба соединила нас. Имя этой дружбы: поэтическое братство. Любви между нами не было.

Стихи Марины в то время представляли собой поэтический дневник, который она вела непрерывно, изо дня в день. Всё, что она думала и чувствовала, противоречивое, смутное, бесформенное, глубоко личное или общезначимое, — всё это немедленно, по горячим следам превращалось в короткие стихи. Она жила только для того, чтобы писать стихи. Это была стенограмма минутных прихотей, но за прихотями всегда стояла душа, живая, изменчивая, ещё очень молодая — может быть, молодая навсегда.

Марина была рослая, некрасивая женщина с открытым, скуластым русским лицом, стриженая по-курсистски, с ровной чёлкой на лбу. Она шагала по улице широкими мужскими шагами. Через плечо у неё висел охотничий патронташ, набитый папиросами. Все её дружбы — это короткие, но очень пылкие и восторженные привязанности. Они возникали внезапно и исчезали без следа. Впрочем, след всегда оставался в стихах. Марина зачёркивала не стихи, а предмет своего увлечения.

Вообще, многое она впервые открыла мне в поэзии. Через неё, сквозь неё я начал понимать Лермонтова, Гёйне. Я по-новому, как-то легче и свободнее отнёсся к своим собственным пьесам и стихам. Дружа с нею, я понял, что воистину не боги горшки обжигают, что искусство можно делать голыми руками. Я увидел кухню очень одарённого и оригинального поэта и понял, что эта кухня, пожалуй, не лучше моей.

Крылатое и лёгкое шло от Марины. Пушкинской «внутренней свободой» полно было её существо. Она всегда была в устремлении, в душевном порыве, — бессонная, смелая, по-настоящему она любила даже не себя, а свою речь, своё слово. Но и чужое слово она любила вполне бескорыстно и готова была трубить в честь чужой славы день и ночь. Множество людей прошло и ежечасно проходило перед её глазами. На основе мимолётного, случайного впечатления она строила фантастический образ того или другого из встреченных ею людей, и фантастики своей придерживалась. Выходило, что X — это чёрт, Y — будущий Гоголь, Z —Казанова. Романтические реминисценции раздавались, как дарственные грамоты. Она возводила случайных проходимцев в бог знает какой сан, делала это наивно, в силу свойственной ей ребяческой игры в мир, в любовь, в таинственно важные отношения между всеми нами.

Внезапно Марина исчезла. Я узнал, что её нет в России. Она стала эмигранткой. Прошли многие годы….

Перед самой войной Марина вернулась в Москву с сыном, шестнадцатилетним высоким юношей, очень на неё похожим. Она пришла ко мне — седая, полная дама. Немногословная, настороженная, может быть чуть-чуть враждебная. Разговор был деловой, профессиональный, скучный. Марина не хотела даже остаться, чтобы выпить чаю. Потом я видел её и слышал чтение новой её поэмы у одного друга. А через год узнал о страшной её гибели в глухой деревушке на Каме. Шла война. Многие известия о гибели друзей и близких скрещивались друг с другом, как прожектора в ночном небе. Они безжалостно вытягивали свои длинные ручищи, а небо было чёрное, беззвёздное, полное новых угроз. И гибель Марины затерялась в этом грозовом мраке так же, как года через два затерялась в нём гибель на фронте её любимого, единственного, никем не оплаканного сына. Совсем недавно в Коктебеле вдова Волошина рассказывала мне о безоблачном отрочестве Марины у блаженной черноморской бухты, под окнами Волошинского дома. Он был ещё тоже не стар, этот чудак и отшельник парижской выучки, волосатый и бородатый мэтр, воротила московских вкусов. Легконогие девочки Цветаевы, Марина и Ася, обожали его. Он целовал их и гладил их русые кудри. А для них впереди был простор, путешествия, любовь, победная юность, крылатая походка. И снова простор. Ничего кроме простора.

И я понял, что жизнь Марины — несмотря на её ужасный конец — никогда не была и не могла быть несчастной. Она прожила свою жизнь вольно, как сама хотела, в безостановочном движении, радуясь тому, что всегда вокруг люди, которых она так умела идеализировать, создавая их портреты по своему образу и подобию. Многое тяжёлое обрушилось на неё в последние годы её жизни, утрата мужа и дочери, полное одиночество в эмиграции, нерадостный возврат в Москву. Но всё это ничего не значило, всё переломил бы, переработал её вольный характер, её творческий дар. И если в тот чёрный час она покончила с собой, значит действительно рядом с нею не нашлось ни одного человеческого лица, не было русской речи…»

<1953>

(П.Г.Антокольский «О М.И.Цветаевой». Автобиографическая повесть П.Антокольского «Мои записки». 1953. Фрагмент).
***

1 июля — 120 лет со дня рождения русского советского поэта, переводчика драматурга Павла Григорьевича Антокольского (1 июля 1896 — 9 октября 1978).

***
На фото — Марина Цветаева (в 1924 году) и Павел Антокольский в молодости.

Зачем в глазах остекленела дико
Посмертная одна голубизна?
Не оборачивайся, Эвридика,
Назад , в провал беспамятного сна!

И звезды упадут тебе на плечи!
Зачем не гаснут смутные черты.
И как далеко, далеко - далече
Едва заметно усмехнулась ты?

Павел Антокольский. «Марина»

Павлик, мальчик… В поезде знакомство.
Ты читала вслух свои стихи.
И его прочла. Удушье. Сходство.
Жизнь – отсек. Театр. Любовь.Грехи.

В повести о Сонечке воспеты
Ваши встречи, Павлик дорогой.
Ночью сочиненные сонеты
Над Москвой промчались чередой.

И , как отклик - песня  Эвридики.
Через много горьких, слезных лет.
Где- то меж кустами повилики
Ты возникла розаном в ответ…


Рецензии