Cмазчик Лирический Диптих

 СМАЗЧИК
«Человек не властен над духом, чтобы удержать дух,
и нет власти у него над днем смерти,
и нет избавления в этой борьбе,
 и не спасет нечестие нечестивого».
Екклесиаст, 8,8.
«Что город разрушенный, без стен,
то человек, не владеющий духом своим».
Притчи, 25, 28.

  Нагнись к земле – трава выше, подбери к ней по высоте и по цвету огонь, но спички не зажигай. Не спеши. Разведи стебли, всмотрись, как в детстве, что у тебя под ногами. Определи направление ветра. Теперь скомкай конверт и положи его туда, где меньше сухих былинок, так, чтобы пламя, вспыхнув, едва их достигло, чтобы они выгорали по очереди, чтобы одна, уже погасая, зажигала следующую, а та – ближнюю себе. Тогда огонь будет расползаться клином по ветру. В форме капли. Может быть, слезы, поросшей уцелевшими зелеными, достаточно стойкими стеблями. Это придаст огромной слезе, помимо общего печального вида, вид заброшенности и вызовет большую жалость.
Пусть огонь погаснет сам. Тогда встань и посмотри на дело рук своих.
Ты думал о том, будто эти сухие былинки – люди. Каждая – поколение. Сгорая, они передают огонь друг другу. Погибают сами. Воспламеняют следующие. С той стороны, куда огонь несет ветер. Ты думал, что ветер – это движение жизни. Он непостоянен, непредсказуем. Для огня он – и источник, и убийца. Всегда в конце концов – убийца.
    Но если бы ветра не было…
  Не спеши. Разложи костер – небольшой, чтобы только обогреть ладони. Тебе не совестно смотреть на пламя?
    Здесь никого нет. Просто отвернулся спиной к городу и сразу пропал, здесь, за дорогой, в кювете, в поросшей травой яме или старом овраге, где, чтобы усмотреть небо, нужно высоко задрать голову. А опустил глаза – и исчез. Ждешь, пока догорит. Уничтожаешь в пламени след слезы на траве. Где тот конверт?..
    Догорело. Пепел. Последний уголек насмешливо подмигнул красным. Не верь. Упрись руками в колени и встань. Слышишь: город шумит? Значит, пепел еще горячий. Надо идти. Не думай, ничего не погибло. Хочешь убедиться – справь на костер малую нужду. Зашипит.
  Вот так. И поднимайся в гору. Здесь недалеко, каких-то двадцать метров, и вот он – твой дом. И не только твой. Общий, почти белый, многоэтажный.
    Через дорогу перейти и … Куда?!
Дурак ты, дурак! После такого костра такие фары не углядел!
    И не надо, не надо шептать, что это ветер. Ветер – в другую сторону…








ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
    Первая жена Ф.Ф. умерла при странных обстоятельствах. По его рассказу, Тоня (а ее Тоней, наверно, звали), выходила с полным тазом белья на балкон и наступила на кочан капусты. Нет бы упасть вдоль полезной площади, так она опрокинулась навзничь, отпихнув таз, и проломила застекленную дверь балкона. Разбившееся стекло разрезало Тоне шею. Пол залило кровью.
  Белье же из подброшенного Тоней таза попадало скрученным с седьмого и повисло на соседских балконных веревках. Дело было в субботу. Кто-то из соседок тоже стирал и заметил, что чье-то чужое белье сверху свалилось. Пошли по квартирам искать хозяйку. К одной зашли, к другой, ну и до Тони добрались.
  Дверь закрыта была. Сам Ф. Ф. тем временем сидел в подъезде возле мусоропровода, курил и читал газету. Тоня посылала его вынести ведро, а он зачитался. Соседки к нему пристали, чтобы он открыл дверь. Ф. Ф. сказал: звоните, Тоня откроет. Тоня не открыла. Ф. Ф. сказал: давайте белье сюда. А когда соседки ушли, сложил белье в пустое мусорное ведро и дочитал газету до конца. Потом покурил. Потом открыл дверь и поставил ведро в коридоре. Собрал брошенные там половики и спустился на лифте, чтобы их вытрясти. Вытряс. Поднялся. Ведро стоит. Тогда он бросил половики, взял ведро и вытряхнул из него всё белье в мусоропровод. И опять поднялся, а половики лежат. И еще вода бежит в ванной. Через край бежит.
  «Ну и пусть!» - рассказывал Ф. Ф., так он подумал, выругался, наверно, но Тоню не позвал, а пошел во двор играть в домино.
    И только когда пятую партию закончили, и соседка, что под ними, крикнула с балкона, что ее сверху заливает, Ф. Ф. сплюнул, поднялся наверх в квартиру, а там – по щиколотку воды.
    И Тоня лежит с перерезанной шеей, и вода вокруг красная.
  Потом уж сказали, что Тоня захлебнулась. А Ф. Ф. до сих пор жалеет, что кран не закрыл.
    - Судьба! – вымолвил Смазчик.
  Они с Ф. Ф. чокнулись, выпили. Ф. Ф. крякнул и попросил у новой жены подложить гостю капустки. Пока новая жена копалась с тарелками, Ф. Ф. пригнулся к самому уху Смазчика и шепнул:
  - С того самого кочана!
  Смазчик понимающе прикрыл глаза. Он уже знал, что, допив эту бутылку, Ф. Ф. осоловеет, уставится на квашеную капусту и, не слыша ничего, скажет:
    -Эх, Тоня!
  Его новая жена заплачет, Смазчик будет ее утешать. Тогда Ф. Ф. очнется и накинется на него. Приревнует, выгонит, проклянет. А с получки пригласит вновь. Потому что Смазчик – это не просто фамилия. Это призвание! И сам Смазчик, подсказавший Ф. Ф.  эту мысль, согласится с ним пойдет пить водку. Потому что Ф.Ф. уже не с кем пить, чтобы его слушали, когда он в двадцатый раз будет рассказывать про капусту, белье и половики.
    Смазчик живет в этом доме дольше Ф. Ф., но Тоню его никогда не видел. Возможно, что ее никогда и не было, а вся история с капустой – бред. Но Смазчику нравится, что, рассказывая, Ф.Ф. никогда не прибавляет и не отпускает каких-то деталей. Если уж это бред, то бред вжившийся, устоявшийся. А Смазчику всегда нравились устоявшиеся люди. Главное – от них всегда можно было ожидать только строго определенного. Даже в бреду. Поэтому быть с ними Смазчиком очень просто. Но и полезно – для поддержания спортивной формы.
  А ведь поначалу с каким трудом давалось! Какая уж там капуста!
  Не влезая в подробности, скажем: город во всем виноват. Или тот, кто его таким придумал.
    Жили себе люди по деревням, каждый отдельно, зато каждый на виду. И чего скрывать, если даже сортир на улице?
    Свой дом, своя оградка, только скотина сообща в стаде кормится. И еще сообща делали, коли одному не поднять – церкву клали, хоронили, с кольями на барина шли. А с остальным редко друг друга беспокоили. Бывало, пуп надрывали, а не звали никого. И чем больше сам, тем, больше уважения к человеку. Так и уважали себя и других. И утешались этим.
    Когда горе случалось – валили на Бога. Копались в душе своей, ища грехов. И никогда соседа не винили в кознях, а искали ведьм на стороне, по крайней мере, на отшибе, на окраине собственной деревни. Еще лучше – в соседней. Или в лесу, в поле, у черта на куличках.
    И работало все как отлаженный механизм, без всякой с м а з к и.
  А в городе разве так можно?
    Здесь и соседний подъезд вроде соседней деревни, а ведьма с ведьмаком селятся обязательно над тобой – кричат, топочут, воду льют, музыку не твою заводят, и – главное! – ночью такое делают, - просто стыд один. Хотя их сортир в их собственной квартире. И как они туда ходят, тебе не видно. А все равно кажется, что знаешь о них больше, чем о своих детях, хотя и был на верху только раз, да и то – не поздоровались, а все на ноги смотрели: как бы не наследил.
    И потому торопишься домой, разговор комкаешь, лишь бы побыстрее добраться до своей двери и ею хлопнуть. Отгородиться от чужого, провалиться в свое, погрязнуть по уши и никого не пускать. Позвонят, - Здравствуйте, кого надо: - А вы не подскажете? – Не подскажу! – Извините. Кушайте на здоровье. Как со мной, так и я с вами. С кем? А со всеми!
    Идешь по улице – еще хуже. Нет родного лица. Так всё примелькается, что знакомых узнавать не захочешь. Кивнешь головой на всякий случай и – мимо. Только глазами по сумкам шастаешь: кто чего откуда несет. Заметил – бегом в очередь.
  - А сколько? А за сколько? А хватит?
  Хватило. Тащишь. Урвал. Вот и вся радость. Только денег жалко. Потому что в городе они – и дом, и скотина, и огород, и все остальное. И если в деревне это все отдельно, то здесь вместе. Истратишь на дом – на скотину не хватит, истратишь на скотину – не хватит на огород. Вот и делишь их всю жизнь, делишь, а все безлошадный.
 
  Нет, деньги в городе – сила. Если они есть, к ним никакой смазки почти не нужно. Да много ли тех, у кого есть? У кого бы из них, по деревенским понятиям, на всю усадьбу хватило? Раз, два – и обчёлся. А остальные – друг у друга перетягивают и злятся, если кто не сразу отпускает.
    Выровнял всех город по себе. По типажу в квадратных метрах, по общим кормушкам и тропам асфальтовым, что тысячами одинаковых ботинок протоптаны.
    Одна отдушина – работа. Вот тут – жизнь. Страсти. Делёж. Пот и болячки. Так разогреешься, что дома к утру не сразу остываешь. И снова в неё, в родную, за кусок, за живот, за детей.
  - Пропади оно пропадом!
  - Спокойно, - говорит Смазчик. – Всё ломается, всё стареет, всё на утиль идёт… Так что возделывать надо – сгинем не за понюх без работы. И счёт здесь нужен, и хранение, и транспорт. Всяк всякому – поддержка, подпорка. И пастухи. Разбредётся без них наше стадо. Всё в жизни к работе приложено. Сдвинешь – упадёт.
  - Ой, ли? – Смазчику в ответ. – А трутни?
  - Они сами себя производят. Когда много – с краю всегда висит. Никуда не денешься! И прослойка путёвому пирогу нужна, и основание, жирком подмазанное, чтоб не подгорало, и верх со сладким, чтоб, глядя на него, прошибало тягучую слюну. Вот такой пирог на празднике жизни!
    Что сказать? Умел Смазчик в разговор слово вставить! Ведь  работа – это не только руками да мозгами вертеть, это даже не привычка, а тяжкий людской крест. Что лень – двигатель прогресса, уже всем ясно. А вот что работа его – тормоз, не всякий без Смазчика поймёт, хотя объясняет он просто.
  - Куда ни кинь, великие мысли к необыкновенным людям приходили в моменты отдыха. Ньютон – под яблоней валялся, Архимед ванну принимал, Менделееву его таблица вообще во сне приснилась. Отдыхал народ и двигал прогресс в правильную сторону. А на работе только убивал самое творческое время, выдавая вал; потел, уставал, гробил качество, дурел, портил нервы, снижал умственные потенции, тормозил развитие. И это ещё не известно, чем бы всё кончилось, если бы все бросили работать и вдруг задумались. Вот скаканули бы? В смысле прогресса…  А с другой стороны – куда? Пусть лучше работают и тормозят понемножку. Пусть поживут, как спокойнее. Не мне вам объяснять к чему все наши достижения пока привели.            
И в этом вопросе со Смазчиком было трудно не согласиться.
  - Так кто же такой Смазчик? – спросите вы.
   А мы возьмем да и скажем.
   Впервые он явился в моем воображении, когда я лет в семь утонул. Это было летом. В деревне стояла жара, мы только что с родителями приехали к деду и пошли с дороги искупаться на речку. Плавать я не умел. Дед, играя, всё переставлял меня в воде, где поглубже. Я барахтался и выплывал. Он смеялся. Потом деда позвали на берег закусить, а я оступился и пока они там разливали по стаканам, успел глотнуть. И тут же камнем пошёл на дно. В омут.
   Там, на дне, я его и встретил.
   Был он зелёный, страшноватый, больше похожий на лягушку, чем на человека. Я уже утихомирился, не надеясь выплыть на поверхность, а он нагнулся надо мною и пробулькал:
   - Я вам не помешаю?
   И лёг рядом.
   Тогда меня впервые назвали на «вы». Я несколько растерялся и не нашелся, что ответить. Смазчик был предупредителен. Он ещё раз извинился и спросил:
   - В школе – то хорошо учились?
   - Не успел, - булькнул я в ответ.
   - Ну, ничего, - успокоил он. – При нынешнем уровне педагогики это совсем небольшая потеря. Читать - то выучились?
   - Мог.
   - Это главное. Всё – в книгах. Прочитали бы, что нужно, и своим умом дошли. Способности в вас угадывали?
   - Говорили: умный мальчик.
   - Вот видите! А кто говорил?
   - Мама, папа.
   - А соседи?
   - Говорили: шибко умный.
   - Тем более!  Школа вам ни к чему, и переживать не стоит. Чем увлекались? Кем хотели стать?
   - Шофёром, как дядя Толя.
   - Немного  низменно, однако практически всегда достижимо. Крутить баранку по дорогам жизни... Это вам подошло бы. Только не надо говорить «как».
   - Почему?
   - Дядя Толя жив? Жив! А сказать «как» о живом, всё равно, что лизнуть ему руку. Это портит живых. Лучше промолчать. Хотите совет?
   - Я на берег хочу.
   - Вы должны хотеть и то, и другое одновременно. Вот вам, - упав на дно, не разевайте попусту рот, а шевелите плавниками.
   - Но я не умею плавать!
   - Умей вы плыть, не находились бы здесь и не услышали бы дельного совета. Считайте, что вам повезло. Итак,  будем подводить итоги… Скажите, много ли зла вы натворили в своей жизни?
   - Не знаю
   - «Не знаю» значит «ничего». Ничего не натворили. Отлично. А добра?
   - Я маму люблю.
   - Любили! Помогали, в магазин ходили за хлебом, знаем, пойдёт… А целовали девочку?
   - Целовал. Таню.
   - Молодцом. Вы правильно сделали, что утонули.  Дальше было бы хуже… И последний вопрос:  если бы продолжить жизнь, вы хотели бы остаться таким же, или повзрослеть?
   - А… можно? Разве ещё можно жить?
   - Предположим.
   - Я хочу вырасти и стать таким, как папа.
   - Хотели вырасти. Хотели стать. И опять «как»… Вы упрямый и совсем не умный мальчик. Вам будет трудно там, наверху. Вы не слушаете советов, живя в этой стране, и не хотите учиться подводить итоги, когда захлёбываетесь. За вами плывут… Что ж? Вы ещё вспомните обо мне, когда не раз пожалеете о том, что именно сейчас не утонули. Лишиться такой чистоты! Ай-я-яй! Даже в горле пересохло…  А вам? Вам не хочется выпить? Давайте-ка ещё глоточек, ну? Последний?
   На берегу меня откачали.  Очнувшись, я всё искал рядом  Смазчика. Я прекрасно помнил: когда отец вытягивал меня из воды, Смазчик уцепился за мою ногу и тоже выкарабкался на берег. Куда он пропал, я так и не понял. Перепуганные родственники заторопились домой. Отец донес меня до амбара и уложил на старую кровать. Я уснул.
   Спал, видно, плохо. Всё дёргался, порываясь плыть куда-то. А чуть забылся, как услышал знакомый голос.
   Было жарко. Дверь амбара оставили распахнутой, и я, открыв глаза, сразу увидел его стоявшим на руках против деда. Теперь Смазчик был в спецовке, кирзовых сапогах с соляными наплывами. Собственно, это был и не он, а один из тех временных рабочих, мужиков из соседней деревни, что столовались и жили у деда во время сенокоса.
   - А вот если я этаким образом до того столба дойду, - говорил снизу вверх Смазчик, - стопку нальёшь?
   - Давай. Налью, - поваживал дед.
   Вокруг начали собираться другие мужики. Я встал с кровати и подошёл к ним, чтобы лучше его видеть.
   Смазчик легко добрёл на руках до недалёкого столба и крикнул оттуда:
   - А если назад? Ещё одну нальёшь?
   - Валяй!
   Смазчик притопал обратно. Мы встретились взглядами, он подмигнул мне и сказал:
   - Привет! Давай знакомиться!
   И оторвал от земли руку. И не упал, оставшись стоять на одной руке.
   Я был поражён. Я попятился назад от этой заскорузлой коричневой ладони. Смех мужиков меня оглушил. Я вцепился в деда и, наверное, закричал.
   - Ну, будет, будет! – скомандовал дед. – Испугал пацана. Переворачивайся!
   А Смазчик поковырял пальцем свободной руки в носу и усмехнулся:
   - Тогда три стопки получается, хозяин? А?
   Дед опрокинул его на траву, согласился. Потом он оторвал меня от себя и увёл Смазчика в избу расплачиваться за потеху. Я вернулся в амбар.
   На следующее утро мужики уехали. Знакомство наше так и не состоялось. Зато плавать я не умею до сих пор. До сих пор боюсь таких коричневых рук, которые ходят как ноги. И, когда вижу их у людей, мне нестерпимо хочется закричать.

   Через много лет, сидя ночью у костра, на рыбалке, я слышал, как человек с этими руками беседовал с моим товарищем.
   - Кто ты есть? Ты есть рабочий класс! Пролетарий - это тот, кого нанимали, а ты нанимаешься сам. Приходишь и говоришь: я требуюсь, у вас так написано, берите меня, я буду на себя работать. Тебе советуют: иди, работай, сразу в грязь, бери больше – кидай дальше, вредность пойдёт, на пенсию раньше выйдешь. И ты идёшь и работаешь, чтобы раньше выйти, а потом работать на детей. Так и идёт: первый класс, второй класс, остальные, и – рабочий класс. Все! Пока другие на шее сидят, ты уже и льготу к пенсии заработал. И купил всё, что надо. И квартиру пробил.  И палец теперь тебе в рот не клади: любого осадишь, на любом собрании, потому как правда всегда теперь за тобой. По закону ты - всему хозяин. Гегемон. Хоть и с лопатой. И никто теперь тебе не указ. Ты – сила. В партию первого тебя! Профсоюз весь твой! Молоко тебе на работе – бесплатно!
   И пусть себе другие книжки читают. Ты за это время дачу построишь.  И пока они вместо лопаты что-нибудь изобретут, ты с нею на «Жигули» наработаешь. И знай: не ты на них, - они на тебя пахать обязаны, все эти мудрилы. И лечить тебя, и детей твоих воспитывать, и обслуживать тебя во всём. Всё государство – на тебя!
   Ты - главный, его смысл, его опора!
   И пусть они тебя «быдлом» меж собой зовут, от мата морщатся, мясо ножом пилят. В тебе гордость должна быть! Помни про себя: всё перевернуться может, одно не изменится, - пока ты рабочий класс,  ты один им и суд, и опора, и защитник до поры, до времени. Ты всегда нужен. Тебе всегда почёт. И на начальство не пеняй. Оно понятие текучее. А основание – ты. Гранит! Что бы они там себе не придумывали, знай, работай. Всё будет!
   Так он говорил и тёр друг о друга коричневые ладони. А меня пробирала дрожь: «Как же так?»
   Но товарищ мой с ним соглашался. Ему нужно было жить сейчас, немедленно. И до пенсии успеть выжать всё из своей работы. Ничего не пропустить, что она даёт. Он внимательно слушал человека с руками и очень завидовал тому, что тот не пропустил. Успел взять. Честно.
   И мы выпили за эту честность.
   А потом человек показал товарищу, как правильно наматывать портянку. А у товарища всё не получалось, потому что он не служил в армии, но уже успел жениться, народить детей и вылететь из института.
   Был ли тот человек Смазчиком, мне до сих пор невдомёк. К тому времени я насмотрелся на него в самых разных обличиях. И руки его не всегда были грубы, и голос его подчас было трудно узнать. Но что он всегда был рядом – это бесспорно.

  Я вспоминаю его второе явление со стыдом и страхом.
   Лет в тринадцать меня мучил мальчишеский грех. Наученный дворовым другом я пристрастился к нему столь внезапно и столь яростно и часто повторял эту пытку, что некоторое время находился в полубезумном состоянии. Открытие неземного блаженства, вырабатываемого таким неприхотливым образом, меня потрясло. Стоило остаться одному, как руки мои сами тянулись к обласканному месту, а пульсирующее воображение всплесками рисовало обнажённые женские формы, которые по мере приближения к восторгу тоже приближались, вспыхивали и вдруг расплывались в вяжущем тумане утолённого желания.
   Успокаивался я ненадолго. Достаточно было самой пустяковой детали, слова из книги, бретельки, выглянувшей из-за выреза платья учительницы, какого-нибудь урока физкультуры и девочки в трико, даже её запаха, завитка на шее,- я немел, я отказывался что – либо соображать, мне необходимо было дополнить эту деталь подробностями и, как можно быстрее, предаться греху.
   Куда бы это привело трудно представить.
   Я стал замкнут и безразличен ко всему, не касающемуся единственного смысла моей порочной страсти. Вероятно, состояние моё заметили родители. Ночью мы стали соревноваться, кто раньше уснёт, и утром мать уже совсем откровенно проверяла мою простыню. Я стал осторожен, даже хитроумен в способах обманывать их. Грех побеждал. Он требовал всё более частого повторения. И я, идя у него на поводу и всё-таки сознавая установленную за собой слежку, - скоро из безумия впал в непреодолимую полосу страха перед родителями.  Мне казалось, что если грех откроется, я не выдержу этого и что-нибудь над собой совершу. Должен буду совершить! А иначе - как нам жить рядом.
   По-моему, родители почувствовали это тоже. Они молчали, боясь обнаружить своё всеведение. И я это понимал.
   Осознание своего греха и полной безвыходности легло на меня тяжелейшим гнетом. Я честно пытался покончить с привычкой, но оказывался бессилен перед плотью. Сила воли окончательно мне изменила.
   Вот тогда и пришёл Смазчик.
   Ночью, когда я только что вкусил восторг и тревожно вслушивался в темноту, отгораживающую меня от родительской кровати, он возник надо мной и, приподняв край одеяла, лёг рядом.
   «Всё! – подумалось мне. – Вот она смерть!»
   Страх сожрал меня целиком. Какое-то время я ничего не слышал, приняв его за отца. Но, наконец, сквозь звенящую тишину ко мне прорвался его голос:
   - Мальчик, мальчик, зачем ты не утонул тогда? Как бы всё прекрасно кончилось, представляешь. А теперь? Завтра твой отец напьётся пьяный и отрубит тебе вечером руки… Чем же ты будешь рулить на своей машине? И кто кормить тебя будет? Ведь отца посадят, а мать с горя, наверняка, повесится… Так уже было. Ты – не первый… Хочешь совет?
   - Да, да хочу!
   - Ты поумнел. Так вот, чтобы не сойти с ума от страха, тебе нужно будет сознаться в своём пороке женщине
   - Кому?! -  с ужасом промолвил я.
   - Женщине!  Именно той, о которой ты сейчас подумал
   - Ларисе? Ларисе Владимировне?
   - Да. Подойди к ней, она возле учительской будет стоять. И так и скажи: я люблю вас, вы снитесь мне ночами, но я - онанист  и ничего не могу с собой поделать. Скажи, что отец поклялся отрубить тебе руки и что ты просишься пожить  некоторое время у неё. Если сразу не согласится, можешь рассказать и про меня, и про то, что боишься возвращаться домой. Всё!
   Смазчик исчез, а я так и не уснул в ту ночь…
   Утром мать показала отцу мою простыню.
   В школе, после третьего урока, я подошёл к учительской.
   Ларисе Владимировне, нашему преподавателю истории, минуло, от силы, двадцать три. Она была ослепительно красива. Сам директор школы не мог встречаться с ней взглядом и на глазах таял и млел. Тогда я подходил к ней, будто преодолевая отчаянный встречный ветер. Остановился в полушаге. Одеревенел.
   - Ты хочешь что-то сказать? – спросила она, заражённая моим волнением.
   - Да! - выпалил я и замолчал.
   Лариса подождала. Потом сорвалась:
   - Ты хочешь сказать что-то важное? Может, не здесь? Не сейчас?
   - Нет!
   Она пыталась запастись терпением, но вновь не выдержала:
   - Говори, или у меня лопнут нервы! Убил ты, что ли, кого-нибудь?
   - Убил бы! – прорвался во мне какой-то пузырь. - Я люблю вас, вы снитесь мне по ночам, но я… Я онанист и ничего не могу с собой поделать!
   - Тише, Господи, тише!
   - Отец поклялся отрубить мне руки. Я не могу идти домой.  Возьмите меня к себе. Не насовсем. Придумайте что-нибудь… Я обещаю, что брошу…
   И тут я поднял глаза и взглянул на неё. Весь мой страх, казалось, перелился в это лицо. Как оно преобразилось!  Отвращение, омерзение сделало его неузнаваемым. Нахлынувшие было, слёзы разом высохли.
   - Да, да конечно…- процедила она. - После занятий, подождите… Я должна маме… Я ей позвоню… И предупредить родителей… Нет!!!- вздрогнула она. - Вам надо срочно к врачу! Это лечат! Да, да это лечат! Вы непременно обратитесь к … Ну уж я не знаю к кому! Запишитесь на приём…
   Тут она усмотрела, наконец, перемену в моём лице, зажмурилась, затрясла головой:
   - Не слушай меня! Я - дура, дура! Господи, что я говорю!
   Лариса присела на корточки, показав колени, и положила мне руки на плечи:
   - Я всё устрою, - сказала она своим голосом. - Не безумствуй! Сегодня мы идём ко мне.

   Я прожил у неё целый месяц. Не знаю, что она говорила моим родителям, что она сказала собственной матери и почему та в один день собралась и переехала к сестре. Но, так или иначе, мы прожили этот месяц только вдвоём.
   Смазчик был прав. Именно она смогла меня вылечить. Пресыщением к своему телу, прекрасному телу, которое она передо мной не закрывала. Пресыщением ко всем её тряпкам, которые перестали быть для меня сказочными загадками. Ежевечерними беседами на запретные темы, в которых она сама до конца не была искушена. И постоянным своим присутствием. Во всём. Во всех моих делах.
   Когда Лариса мыла меня в ванной и отводила глаза, я готов был провалиться сквозь землю. Когда она своими руками стелила мне хрустящую простыню, желала «спокойной ночи», я чуть было не лез на стену. А когда в воскресенье утром заставляла меня приносить ей в постель завтрак и смело выныривала из-под одеяла, горячая, свежая, дурманящая, я до крови закусывал губы, но улыбался ей.
   И свершилось чудо.
   Я поборол себя. Смазчик был прав. Её красота сожгла мой грех изнутри. И с ним из меня ушёл страх перед женщиной.
   Позже, когда мы встречались взрослыми людьми, она рассказывала мне, как тот месяц изменил и её жизнь. Что она повзрослела со мной на десяток лет. Научилась сдерживать себя во всём, узнала свою силу и с тех пор смотрела на мальчиков как на мужчин, с той лишь разницей, что последние  с возрастом  всегда самоуверенно переоценивали свои возможности.
   Лариса Владимировна так и не вышла замуж. Но меня в этом ни разу не упрекнула.

   Освобождение от греха и страха дало мне огромное преимущество перед моими товарищами. Это была высокая ступень, на которую другие взбирались годами, путались в любви, идеализировали, проваливались в пошлость и цинизм. Я же преодолел её махом.
   Сейчас уже смешно вспоминать глаза той девочки, что смотрели на меня со смущением и испугом. И я искренне желал её, и в то же время понимал, насколько животное желание во мне сильнее, чем то, другое, в которое искренне верит она. Так верит, что оно может оправдать для неё самое постыдное, самое низменное, дай я себе волю. И мне приходилось только гладить её скользкие волосы и говорить: «Я ненавижу тебя. Я готов растерзать тебя за то, что ты есть. Я никак не могу от тебя избавиться. Исчезни, пропади! Дай мне вздохнуть!» А она понимала всё наоборот, хотя я говорил сущую правду. И всё ждала чего-то, и была необыкновенно предана и прекрасна в своём отчаянии, когда я на самом деле к ней остывал.
   Это непонимание преследовало меня всю жизнь. Ведь был я неостановимо влюбчив, и тот выбор, что я делал, только тогда казался всем странным.
   Мне нравились даже дурнушки. Я будто зацикливался на одной из них, донимал преследованиями, устраивал сцены, мог публично и откровенно оказывать знаки  внимания предмету своей страсти. Но когда предмет этот мало-помалу поддавался моему напору  и начинал задумываться, что выбор мой пал на неё неспроста и,  значит, она и впрямь этого стоит, - с девочками происходили неожиданные метаморфозы. Одни навсегда отворачивались и вдруг,  тут же переключались на более достойного, по их мнению, партнёра. Другие вплотную начинали заниматься собственным усовершенствованием с помощью косметики и ярких тряпок, делая вид, что я здесь ни при чём... И только редкие из них, поверив в мою откровенность, позволяли себе покраснеть, когда в их присутствии склоняли мою фамилию.
   Теперь-то я понимаю, что движило ими, а что руководило мною. Они искали, загадывая вперёд, а я – назад. С оглядкой на грех и Ларису, казавшуюся мне неприкасаемым совершенством. Любое приближение к ней, к составленному мною образу, казалось мне кощунственным. И порочным. Не с их – с моей стороны.
   Так Смазчик подарил мне восторженную оторопь перед женской красотой. Чувство достойной мужчины сдержанности. Взгляд на женщину как на событие. Как на предел, которого не суждено достигнуть. И чувства мои были похожи на вспышки, обжигающие, неуправляемые. Но это было движение внутрь. В себя. Будто там я концентрировал их до той, единственной, что раскрыла бы меня, потребовав взрыва.
   И однажды мне показалось, что я нашёл.

   Беседы с Ларисой не прошли даром. Мне пригрезилось стать историком, таким, как она.
   От её речей веяло не минувшим временем, не фактами, а парадоксами их сознания.  Она говорила, что история – тайна, которую не суждено разгадать. Потому что история – это жизнь. А биться над её смыслом и логикой – всё равно, что искать философский камень. Чем больше её познаёшь, тем  загадочней она становится.
   - Забудь всё, что тебе говорили, - вещала она голосом Смазчика. - Забудь и послушай.
   Было иго. И держалось оно триста лет. А – на чём? Подумай.
   Прошла орда с огнём и мечом. Разор. Запустение. Народ выжгли, истребили, увели в полон. Ограбили города. Истощили мошну. Будто смерч прошёл по Руси. С кровью и пламенем.
   Но ведь не атомная бомба.
   И по лесам попрятались, и по оврагам, и пожарища травой заросли. И князья вновь встали.
   Христианству уже двести лет. Монастыри. Летописцы. Культура.
   Богатейшая земля, хлебная, зверем богатая, рыбой. Золотом, жемчугом речным.
   Народ сильный, не раз хазарами, печенегами, немцами да шведами проученный.
   Отборные дружины, латники, ополчение.
   Не всякий и сунется! А татары приезжают верхами с Волги, издалека по тем временам, с какой-нибудь сотней-другой головорезов. Ясак: выворачивают мошну, и опять полон и смерть.
   Что это?! И не год, и не два – целых триста насчитали! Пятнадцать поколений людей… Подумай!
   А может, за татарской спиной просто князьям - то легче жилось? На откуп давали народ свой? И держали сказочкой про буку – Батыя? И пока ханы глотки друг другу не перерезали, только тогда  и за вожжи сами взялись?
   Ведь сначала Орда развалилась, а уж потом укрепилась  Московия.
   И было ли иго? И чьё? И по чьей вине?...
   А Грозного заслуги в чём? Проклятья он достоин, этот параноик! Ни одна орда такого не натворила! Нет в истории больше примеров, чтобы царь так зверски истреблял не чей – то, а свой собственный народ. Бессмысленно. С жестокостью и коварством. Куда до него и Тимуру, и Аттиле! Ведь это Грозный уничтожил последнюю Республику, Господина Великого Новгорода.
   И цель всё – таки была, - страх! Вогнать народ в страх! Вогнать народ в страх! Чтобы от одного собачьего хвоста в дрожь бросало. Чтобы знали: нет закона, нет суда, есть смерть! Есть рабство!
   А ведь только поднялись после одного ига! Нет! Не дышится власти на Руси, когда народ спину разгибает!
   А чем Пётр Великий? Тем, что мужичьими головами окно в Европу прорубил? По Алексашке судил о народе, что и алчен тот, и низок, и хитёр. Работника ему подавай! Способных изыскивал? И тут же над ними немца из Лефортова ставил. Какую культуру истоптал! Церковь в расколе. Зато детишки навигацию учат… Публичный дом в окно это из Европы ввалился! С презрением, с издевательствами к народу русскому. Это Пётр тот самый ров прокопал между властью, бюрократией – и быдлом. До сих пор ни расхлебаться, ни перепрыгнуть не можем.
   Нет, всё – таки «в интересах государства» - это «в интересах машины»! Той самой «машины угнетения», про которую нам всем родной Ильич говорил.
   А вот Наполеон был республиканец, зазнавшийся, но республиканец! И если бы англичане Александра на эту войну не подтолкнули, быть Тильзиту до первой мировой. И в этом тоже Пётр виноват, что к тому времени к англичанам больше прислушивались, хотя и говорили по-французски. «Нет пророка в своём отечестве» - это про наших царей.
   А потом «аракчеевщина»… После Ивана Грозного здесь и объяснять нечего. По инерции уже пошло. По схеме. Хоть и повесился великий министр…
Пойми одно: народ и власть по интересам - вещи не совместимые. Отсюда есть две истории – история народа и история власти.
   - А церковь? А культура?
   И здесь две правды. Развитие мысли и способ её угнетения. Развитие устанавливается по источникам, а угнетение – по их отсутствию.
   - Есть ещё история партии.
   - Название есть, а подлинной истории пока нет.
   - Это будет тоже история власти? Или история народа?
   - Это будет единственная история власти людей, «вышедших из народа». Если будет…
   - Почему?
   - А ты можешь раздеться на площади? Что? Только до плавок? Тогда из дальних рядов не поймут, мужчина ты или женщина. Понятно объясняю?
   - Значит, нужно время…
   - Сознание! Только сознание! Ведь не стеснялся же ты предстать таким перед матерью в младенчестве? Так вот, этого не случится, пока партия не осознает себя дитём народа… Каковым она, собственно, и считается…

   По окончании школы Лариса Владимировна вручила сопроводительное письмо к своей подруге на университетской кафедре, и я отбыл в столицу.

   Тогда мне не приходило в голову, что я увожу с собой, помимо записей её исторических толкований, то разрушающее чувство, которое в отрыве от неё решит мою судьбу скоро и непоправимо. Тогда я ещё лелеял надежду, что этот отрыв от родной почвы, от стен школы и дома восполнится памятью, а новое скрасит неминуемые потери радостью новых ощущений. Я надеялся на успех, воображая в мечтах, как вернусь на родину победителем. И, став, таким образом, на собственные ноги, смогу, наконец, дать себе волю и раскрыться перед той, которая всё больше занимала мои мысли. Но пока – шаг назад…
   Как – то лет двадцать тому, Смазчик с издёвкой говорил:
   - Зачем ты закрепощаешь себя? Останься внутренне свободен! Сложи всякие обязательства перед людьми! Одолжением не очистишься, да это и противоречит человеческой природе. Стереотипу свойственно искать проторённое, чтобы констатировать похожесть идеалу, очерченному вровень с сознанием и представлениями общества. Не будь глуп до этой крайности! Выноси себя сызнова, родись через кесарево и прокляни оболочку. Твоё призвание: крик. Так кричи! И да будешь услышан!
   - А как же пионерский сбор? -  спрашивал я. Я был ещё пионером, и мне надо было выносить знамя, а не себя, но мне больше нравился барабан.
   - Плюнь! – советовал Смазчик. – Это – язычество.
   И я отказался. Со слезами и с криком. Тогда барабан мне вернули. Но и его я отпихнул, почувствовав такую внутреннюю свободу, что заявил:
   -Одолжением не очистишься. Моё призвание – крик.
   -Что?! – переспросили меня и больно дёрнули за ухо.
   От боли я завопил. Директор понял. Поручил дать мне срок и слова.
   - Пионеры, к борьбе за дело Коммунистической партии будьте готовы!
   - Всегда!!
   Она была в зале, она рассказывала мне об этом потом, через несколько лет. Мой крик заставил её вспомнить поцелуй. Звали её Таней.
   Чудеса.
   Ночь на выпускной мы впервые  были вместе, а перед ночью не помнили даже имён друг друга.
   Была музыка. Ром в туалете. Драка. И полная отчаяния темнота парка. Она ждала меня, она была уже там. Увела. И, чтобы перехлестнуть мою подавленность, моё унижение, рассказывала о своём.
   - Милый Смазчик! Завтра ты исчезнешь… Тебя примет Москва, потом Париж, потом Нью-Йорк… И я исчезну с тобой. Но прежде чем это случится, крикни обо мне. Что, мол, жила Таня. И была Таня красива. Не потом, а красива всегда. И что в шесть лет Таню целовали, в девять начали щупать, а с двенадцати прижимать. И что полюбили её насильно сразу трое, когда Тане едва исполнилось пятнадцать. Крикни, что она промолчала, и что промолчали они. Потому что Таню многие любили и любили так, что боялись сказать об этом друг другу и самой Тане. А когда устала бояться и полюбила, и сказала об этом, назавтра любимый исчез. Потому что его принимала Москва… И Таня исчезла с ним. И Тани не стало…
   Моему побитому лицу было больно прикосновение её твёрдых губ, а сознанию больно от того, что эта девушка действительно исчезнет завтра, и, может насовсем. Не поверить ей было невозможно. Не честно. Гадко ей было не поверить. А не любить – подло…
   Тогда я сказал:
   - Я не знаю тебя, но если ты хочешь…
   А Таня не отстранилась.
И только потом, когда рассвело и она увидела моё лицо, и заплакала, я отвернулся и попросил прощения. Вот так, по – скотски. А она почувствовала мою ложь.
   - Одолжением не очистишь, - сказала за меня.
   Чудеса! С ложью я полюбил.
   Я взял с неё клятву, что она не исчезнет. И назавтра уехал.

   Город. Град. Ограда. Гора. Горе. Гордыня.
   То место, откуда я прибыл, трудно было назвать городом. То, куда я приехал, впитало в себя и само понятие, и все его производные.
   Подруга Ларисы Владимировны вопросов не задавала, а, выслушав меня, тихо, но категорично подвела итог:
- Вы – дики! И невежественны до абсурда, до такой степени, что вам начинаешь верить, зная, что вы не правы. Это страшно! Вы заражены от Ларисы способностью убеждать в обратном, в мерзком. По-вашему, история Великого Государства – цепь злодеяний, преступлений Власти. Власть у вас – самоценна и зациклена на самосохранении. А народ – толпа, следующая кнуту и посулам. У вас даже не проскакивает предположение о возможности развития национального осознания. Ваша история - течение реки, для которой все эти плотины – революции, кормчие, народы – первопроходцы и т. д. всего лишь щепки, которыми она крутит, как захочет, и как бы мы её не перегораживали, ни рыли отводных каналов, - река течёт под уклон. Но вам и этого мало! Вы утверждаете, что все могучие человеческие потуги реке во вред?  Вас не заносит? Это анархия с каким-то экологическим уклоном! Законы развития общества незыблемы! Их формулировали с кровью народной те, кто не нам чета! И игнорировать, а тем более извращать историческую правду – грязное и бесполезное занятие. К опыту прошлого надо относиться не как к разрушающему, а как к созидающему инструменту. Иначе ваши рассуждения наводят на мысль о никчёмности улучшения человеческого устройства. О бессмысленности жизни вообще, а уж тем более – исторической науки…
   Она сама вдруг удивилась сказанному.
   - Да, да… Именно так… Ваша история – это крушение смысла…
   И, крошечная, тоненькая, нагнула голову,  уставившись в пол, став совсем беззащитной.
   Мне сделалось зябко. Я отвёл глаза.
   «Возрази, - подсказал Смазчик. – Она колеблется, она просит подтверждения тому, в чём ты уверен. Она готова поверить всему, чтобы обрести твою уверенность».
   - Правда не может быть бессмысленной. Осмысление нужно факту, но не правде. И если правда сокрушительна для смысла, она от этого ничего не теряет.
   - Словоблудие…
   - Нет. Научная позиция.
   - Только не мните себя учёным! – Она села. Поправила причёску. – Так… У вас золотая медаль. Что ж, попытайтесь… Хотя мой ответ вам известен. И я не собираюсь отказываться от него в приёмной комиссии. В этом году - я её председатель. У меня свои принципы.
   - С принципами жить легко. Думать не надо. Что бы ни случилось, примерил под принципы, не подошло – выбросил. И дальше плыви…
   Она вскинула брови.
   - Мне кажется, Лариса Владимировна, живя с вами, переусердствовала.
   И тогда я понял, что она знает о грехе…
   А Смазчик сказал: «Плюнь на эту бабу!»
   И я плюнул. Поднялся этажом выше и подал документы на геологический.

   В столице отец поселил меня у родственников, в однокомнатной, в Сокольниках. Там жили два брата моего деда, Фёдор и Василий, и жена Фёдора Мария. Квартира была ещё дедова, довоенная, с тех времён, когда крестьян согнали с земли голодом, и дед с лошадью прибыл в столицу за куском. Он был ломовым возчиком, потом лошадей отобрали и он начал строить дороги, по грамотности пошёл в чинах и перетянул в Москву братьев, а уж после войны, после отсидки, в столицу не вернулся. Застрял в деревне, оставив жильё Василию, а тот, недолго думая, пустил на квартиру Фёдора с бездетной Марией. И запили они вместе.
   Когда я прибыл, дедовы братья пили уже четвёртый десяток лет, не просыхая. Но и сильно не бузя. Фёдор работу давно бросил, Василий подрабатывал урывками. Тянула дом Мария, тётя Маруся, по крови еврейка, сирота, воспитанная в поповской семье, сама Бога помнящая и щадящая сожителей своих по-христиански.
   Фёдору рано утром давала она трояк и ложилась досыпать, а когда будильник поднимал её на работу, муж бывал пьян уже, и готов лечь на её пути, коли та не одарит его ещё двумя рублями. Тихая битва неизменно кончалась победой Фёдора. Мария, тяжело вздыхая и переставляя больные ноги, уходила. А Фёдор укладывался в постель.
   Лишь только дверь захлопывалась за хозяйкой, в коридоре на софе начинал кашлять Василий. Кашель и поднимал его на ноги, выводил на кухню к крану с холодной водой. Василий пил и кашлял, пока не закуривал. Закурив, проверял кастрюли. Подбирал ложкой с краюшку, по многу засовывал в рот, жевал, давился, а проглотив, делал очередную затяжку и вновь кашлял, - уже со стонами, с мокротой и рыкающими матами. Это могло продолжаться час или два, покуда не просыпался Фёдор.
Они, не здороваясь, сразу начинали ругаться, и так, ругаясь, перебирая вчерашнюю грязь, выходили из дому вместе  в только им известные места, а возвращались всегда по очереди. Первым – сизый, налитой, никого не узнающий Фёдор. Следом – бледный, угреватый Василий, заснувший ещё на предпоследнем лестничном пролёте и каким-то чудом доползший – таки до своей софы. С обеда до прихода Марии они бесшумно почивали, пока с кухни не тянуло духом стряпни, и вставали уже на готовое, окуривая кухарку смрадом дыма и перегара.
   Ели вместе, роняли на стол, выпрашивая по рублю. И исчезали вновь до темноты.

   Многочисленные гости, прибывавшие в столицу за кормом и тряпками, вносили в их уклад изменения незначительные, а нередко и сами ублажали дедов бутылочкой, что не сбивало пивцов с ритма и принималось ими в качестве необходимого дополнения к пришлецам.
   Я, по молодости, явно выпадал из этого правила, потому как бутылки поставить не мог. Данные отцом рубли я разменивал в метро на проезд, а зелёные полсотни тетя Маруся поделила на щи, мясо и рыбу, которыми питала мой молодой организм.
   Поначалу занимался и спал я, за редкими исключениями, на балконе, куда тяжёлый запах дедов доходил несколько разжиженным. Позже я вовсе перебрался с книгами в парк, где ютился на лавочках по аллейкам или в розарии, среди цветов таких невиданных раскрасок, что в правдоподобие их с трудом верилось. А часто и не верилось совсем. Как и в то, что в этом городе может кто-то работать, - с утра до вечера парк был наводнён людьми – пьющими и курящими, играющими в шахматы и домино, прогуливающими детей и собак, читающими, глазеющими, крутящимися на аттракционах, просто слоняющимися… «Вечные каникулы у этого города! – думалось мне. – Он только учит и учится, а больше отдыхает… От самого себя… И от этого ещё больше устаёт».
   Возвращаясь, я обречённо шествовал к балконной двери, но иногда мне это не удавалось…
   - Ты рупь брал? Железный. С Лениным. А? – Дед Фёдор обрюзг до такой степени, что кожа с него вот – вот стечёт.
   Я молча вынимаю из кармана рубль и отдаю ему. Он берёт, прячет и начинает капризничать:
   - Ты дурак? А? Я тебе говорю: же-ле-зный с Ле-ни-ным!
   Жму плечами, отказываясь понимать, чего он хочет.
   - Васька! – орёт дед Фёдор Василию, глядя на меня. – Это ты, сука рубль долбанул?
   Приходит Василий: на грязно бледном лице – маска возмущения.
    - Гад! Подлец! Сволочь! Да я у тебя, и давать будешь, не возьму! Чтоб я с таким говном связывался? Да я!...
   Дед Фёдор начинает подмигивать Василию, кивать на кухню: мол, пошли, а с этим – кивает на меня – всё в порядке. На кухне о чём – то они долго шепчутся с Марией и вскоре уходят.
   Темнеет. Тётя Маруся зовёт пить чай. Болтаем. А как спать ложиться, она спрашивает:
   - Так ты рупь – то брал?
   Я молчу. Что говорить? Зачем?
   - Не бери ты у них… - уговаривает она. – Хоть это и не их рубли, а лучше - не надо…
   Я долго не могу заснуть, шепчусь со Смазчиком, а утром по его совету меняю ещё один бумажный рубль на железный в табачном киоске. И отдаю его с извинениями тёте Марусе.
   Деды спят. Я читаю на балконе. Тётя Маруся убирается в комнате.  Мне видно, как она стряхивает со стола крошки и пепел и кладёт мой «рупь» на краешек, Лениным кверху.
   Оглядывается, но я успеваю уткнуться в книгу и скрипнуть зубами. В книге - письмо…
   «Милый Смазчик! – писала Таня. – Как ты там? Как твои успехи? Я здесь влюбилась. Его зовут Олег. Он старше тебя. Высокий и сильный мужчина. С ним я почти забываю о тебе и это очень хорошо. Ведь всё неправда, что с нами было! Не могли же мы за один вечер так полюбить друг друга? Всё равно я тебе не пара. А Олег меня любит и хочет жениться. Только я пока не соглашаюсь. Мы ходим вместе на танцы. Он заходит за мной, и мы идём. Маме он очень нравится, потому что хочет жениться. Только пусть сначала закончит военное училище и станет настоящим офицером. А там ещё, может, пошлют к чёрту на кулички, и будет мне – жизнь! Так что я пока не соглашаюсь. Он подарил маме духи, а мне – кольцо с камешком. Рубин – это мой цвет, потому что я в декабре родилась. Олег всё знает. Я ему рассказывала о тебе. Он передаёт тебе привет. Хочет с тобой познакомиться.
   А на адрес мой ты лучше больше не пиши, а то мама будет сердиться. Пиши на Вальку, она в соседнем доме живёт, №22. Она мне передаст, и я тебе отвечу.
   Пиши, как поступишь, и быстрее приезжай.
   Мы все тебя ждём.
    Целую. Твоя Таня».

   На следующий день я сдавал физику.
   - Что держит тело на наклонной плоскости и не даёт ему скатиться вниз?
   - Сила трения. Одна из величайших сил во Вселенной. Она действует при соприкосновении тел. Ей обязано движением всё на Земле. И существа, и машины, и истины. Одно цепляется за другое и тащится вперёд.
   Силой трения зажигали огонь, лечили, массажируя кожу и ткани, благодаря ей возбуждали друг друга и продолжали род. Она выравнивала горы и гнала волны. Она разрушала и строила. Она ограничивала скорость и не давала скатиться вниз.
   От неё избавлялись, выдумывая всяческие колёса, летательные аппараты и новые материалы. От неё пытались оторваться. А она жгла, крушила, истирала.
   Через трение – к звёздам?
   В пустоту? В одиночество?
   Чтобы никто не тёрся и не мешал двигаться в пустоте?
   И люди придумали смазку и Смазчиков…
Ходят- бродят по земле Смазчики. Избавляют других от трения, помогают скользить, чтобы не перегрелось, не искрошилось, не истёрлось. Чтобы жилось вольно, без боли и ожогов, без острого и шершавого.… А где перестараются – люди поскальзываются и катятся вниз.
   Я – тоже Смазчик. Я хожу и слушаю: когда заскрипит Земная Ось?

   Экзаменатор поставил «удов». А ещё попросил остаться, и скоро я был уже один на один с ним в лаборатории, запертой на ключ…
   - Меня зовут…
   Нет, он сказал, как его зовут. И я помню, но не хочу, чтобы вы запомнили это тоже. Давайте назовём его Доном. Не рекой, а Доном Хосе, например, или Доном Педро. Хотя в нём и не было ничего испанского. Разве что живот, этакой крутой, огромной обвисшей грушей, а также могучий нос и разделённый напополам и торчащий параллельно животу вперёд подбородок.
   - Меня зовут Доном, - он так сказал, сидя, сжимая своими мои колени. Я стоял между его ног с его ладонями на бёдрах. Я слушал.
   - Вот здесь никого нет. Видишь, на полках лежат камни? Они не просты. В каждом заключена тайна. Мы освобождаем её из камней. Эти камни как люди. Есть попутчики, есть предатели, есть носители истин. Они все хранят историю Земли. По их залеганию и соседству можно прочитать, как по книге, земные катастрофы, изменения климата, периоды тоски и буйства земного.
   Ты хочешь научиться читать эту книгу?...
   Дон крепче сжимает ноги. Я отвечаю ему, что предпочёл бы читать в человеческих сердцах. Но, верно, кроме жизни, такой науки нет.
   - Есть, - возражает Дон. – Есть школа чувства. Есть школа страсти. Она позволяет взглянуть в сердце другого…
   И он сказал, что может помочь мне. Дал свой адрес. Утешил и поцеловал на прощанье.
   Пока мы спускались по лестнице, он уже знал обо мне всё: о дедах, о письме, о грехе, о коричневых руках. Его руки были творожно мягкими. Тогда он пригласил меня в гости. Немедленно, сегодня же вечером.
   
В метро пахло палёным.
   Полупустой прохладно – голубой вагон покачивал меня вместе с равнодушным Смазчиком. Смазчик молчал. И, смерив безразличным взглядом, взял да и вышел остановкой раньше. Я отнёсся к этому как к должному.
   Станция «Колхозная», кинотеатр «Форум», дом, подъезд, квартира. Дон – в домашнем. На халате по низу живота – никчёмный поясок с кисточками. Стульев в доме нет. Пуфики. Горбатая оттоманка, низкий инкрустированный стол.  Во всю стену – огромный ковёр с коллекцией старинного оружия.
   Пока Дон собирает на стол, я снимаю с ковра дуэльный пистолет и щёлкаю курком. Он понимающе улыбается, не спешит, извлекает набор «Охотничьего» коньяку, масло, икру, сервелат. Режет тонкими эллипсами, покрывает вровень кусочки батона, советует налегать на паюсную. Мол, редкость.
   Рассаживаемся.
   - Кури, кури… Тебе сколько? Семнадцать? А я уж лет семнадцать как бросил. В аэропорту проторчал двое суток, к другу на похороны летел, рейс откладывали. Ни есть, ни пить не мог, всё курил… И докурился, чуть самого не похоронили, так вот с тех пор…
   У Дона – голос. Он его показывает, садясь за пианино. Я признаю: да, голос есть. И наливаю себе коньяку.
   Дон не останавливает. Дон понимает. Коньяк кончается – он приносит вино. И ещё икры, и, кажется яблок, и ещё чего-то, не могу вспомнить…
   Я тоже пытаюсь петь. Это у меня получается уже значительно лучше, чем разговаривать, хоть пою я ужасно.
   Дон смеётся, обнимает меня и смеётся. Спрашивает: а тётка, мол, знает, куда я пошел? Ты ей позвони, пока язык-то работает. Да и оставайся у меня, чего там?
 Спать у меня есть где: жена – на гастролях, дочь – на югах. Позвони, позвони…
   - Теть – Марусь? Я здесь, у товарища, ты не волнуйся…
   - Приезжай немедленно! Уже двенадцать ночи! Возьми такси, я расплачусь! Немедленно!
   Я вешаю трубку. Что? Да сказала, что хоть насовсем! Надоел к едреней матери!
   Дон спохватывается, что рано вставать. Пишет на клочке салфетки номер аудитории, где завтра сдавать химию. Уверяет, что там всё будет о кей. Дон суетится и, тряся животом, проходит в спальню.
    - Вот здесь ложись.
   Включает транзистор. Я падаю на кровать. Он помогает мне раздеться…
   - В туалет не хочешь?...

Проснулся я от какого-то мерзкого, липкого ощущения и пульсирующей головной боли. Приподняв одно веко, я разглядел сидящего на пуфе Дона, покрытого рыжей шерстью, голого, с широко раскинутыми ногами. Дон тяжело дышал, упершись волосатой спиной в кровать, уронив на грудь голову. Его левая рука лежала  у меня на пояснице. Я попробовал избавиться от неё, перевернулся на спину и медленно сел. Рука  Дона упала, стукнув деревянно о ковёр. В голове забили колокола, глаза сами закатились, и я ещё долго не мог прийти в себя, пока не почувствовал влажность простыни. И вдруг понял – откуда этот запах.
   Первым желанием было – прикрыться. И я бросился собирать раскиданные вещи, косясь на Дона, который то ли спал, то ли переваривал наслаждение. Уже одевшись, я понял, что поспешил и надо было – в ванную, а потом уж… Но тут Дон пошевелился. Из приоткрытого рта на его подбородок потекла слюна…
   У меня застучали зубы. Не от страха – от волнения. Я понял, что я сейчас сделаю. И подошёл к ковру, и снял с него что – то острое, и – не сразу, нет, - я долго метился! – я воткнул это туда, где болтались вечером кисточки пояска на халате.
   Дон Педро сухо взвыл, будто через эту дыру из него выпустили воздух. Пуф залило кровью. Дон поднял глаза и встретился с моими глазами, а увидев, что оружие у меня в руках, прохрипел:
   - Что же ты? Скорую, скорую вызывай!
   Телефонный провод я перерезал уходя. И что стало с Доном позже, я не знаю и знать не хочу. И вам не советую. Только, думаю, если бы он сказал, меня бы нашли. А вот я бы вряд ли проговорился, за что я его порезал.

   Зелёный,  битком набитый людьми и колбасой вагон вёз меня назад. Я плюнул на химию вкупе с университетом. Рядом со мною сидел Смазчик, рядом – ещё один. Они мирно беседовали.
   - Человек – всего лишь животное, и не «высоко», а «по-своему организованное». Ведь, в конечном счёте, о человеке судят не по уму и силе, а по нравственности, мере сочетания добра и зла. И уж за этим оценивают его деятельность на пользу семьи и общества.
   - Теоретически – так. Но кто судит и оценивает? То самое общество, которое окружает его и само находится на определённой ступени развития.  По мнению общества, вероятно, добр и тот людоед, что угостил голодающего товарища куском мяса и в то время сошел за праведника. Да что такое мораль? Сменяемая ширма, отгораживающая в человеческом разуме принятые нормы поведения от инстинктов. И человек человечен на данный момент ровно на столько, на сколько эта ширма задернута обществом.
   Слишком просто. Избавление от животных инстинктов в то же время – способ выживания и самозащиты. Дело сугубо личное. Без положенного минимума их подавления – заметьте: подавления, акта, воли, а не ширмы как вы говорите! – без этого человек будет обществом отвергнут, заклеймен, наказан. А с ширмой я согласен в одном случае – в качестве политики нравственности официоза. Это скорее – желаемое, но не действительное…
   - Что не мешает большинству доживать до глубокой старости, придерживаясь именно её…
   - И что мешает меньшинству быть тем, кем оно есть! Скрывать свое истинное лицо и, принуждая слабых к падению, изламывать им психику, переворачивать представление об обществе в целом. А может ли быть что-нибудь страшнее разочарования в людях?
   - Может. Разочарование в смысле собственной жизни…
   - При наличии первого не далеко и до второго! Попавшему в такой оборот совет один…
   - Жить дальше?
   - И дальше. Но – глубже. Человек так деятельно разнообразен, что забывает о главном. Помимо создания и применения орудий труда, он способен мыслить абстрактно, отвлеченно от предмета или действия. Так что нужно возблагодарить Бога за случай, предоставивший возможность шире познать человеческую природу. А осмыслив сладчайшее самоуничижение, превозмочь его. Подавить ненависть к себе или просто испугаться и попробовать забыть. Запретить себе помнить об этом.
   - Получается – трусость спасительна?
   - Бесспорно! И это – есть легчайший способ выжить.
   - Но как же совесть? Стыд, наконец?!
   - Так вы сами минуту назад говорили о ширме нравственности! А я вас убеждал, что выживание, подавление инстинкта – акт воли!
   - Но и трусость инстинктивна!
   - Трусость трусости рознь. В данном случае, чтобы струсить, надо быть очень человечным, даже мужественным.
   - Абсурд!
   - И вполне логичный! Такой же, как наличие таких слабостей, как стыд и совесть, говорит в глазах общества о моральной силе в человеке. Оно его за это любит, за счет него живет, и как самому подопрет, тихо прикрывает глаза…
   Тут в разговор вмешалась рядом сидящая девушка:
   - Что же это получается, товарищи? Если меня изнасилует какой-нибудь ублюдок, я должна это забыть, потеряв стыд и совесть? Да еще благодарить Бога за науку? Вы думаете, что говорите?!
   Оба Смазчика промолчали и тогда я сказал:
- Вас насиловали когда-нибудь?
   - Как вы смеете? – возмутилась девушка и оскорблено отвернулась.
   - Да или нет? – переспросил я.
   - Хам! – ответствовала она.
   - Тогда одно из двух. Или вы не имеете об этом состоянии никакого представления, а значит, не имеете права об этом рассуждать. Или это было, и вы запретили себе об этом помнить. Со всех сторон Смазчики правы!
   Тут девушка выругалась так своеобразно, что в вагоне густо запахло моей милой родиной. А один из Смазчиков, что сидел ближе ко мне, а не к ней, грустно улыбнулся.
   Девушка была некрасива. Редко кто из некрасивых умеет смотреть незнакомому прямо в глаза.

ГЛАВА СКИТАНИЙ

   Мои отношения с родителями и без того были сложными, а уж после труднообъяснимого бегства из Москвы вовсе зашли в тупик.
   Проболтавшись у них неделю, я решил покинуть город, благо, ни Тани, ни Ларисы Владимировны встретить не мог, редко, а последние дни совсем не выходя из дому, ссылаясь на то, что меня снедает стыд за непоступление. И родители постепенно прониклись пониманием этого. Сами прятали меня от соседей. Для всех, кроме них, я был еще в Москве. И так как скрывать это становилось все трудней, они согласились на мое предложение отправиться к деду, в деревню. Чтобы пробыть там положенный для сдачи экзаменов срок и возвратиться со всеми непоступившими.
   Провожая, отец оглядывался на остановке и облегченно вздохнул, только посадив меня в автобус.
   Дорогой я трясся на заднем сиденье и попутно беседовал со Смазчиком о родительской любви.
   - Сплавили с глаз долой. И поделом! Будешь делиться с родственниками несчастьем!
   - Не поймут. Откажутся понимать. Да и все, до конца, рассказать я не смогу. Что толку?
- Всегда ты так: судишь, не пробуя, и делаешь выводы из не случившегося. Кому, как не им, понять тебя?
   - Не понять. Родительская любовь тем и опасна, что простирается за пределы понимания. Из какой-нибудь мелочи они могут вылепить трагедию, а дойди дело до серьезного, встают на защиту, на дыбы, и вон лезут из кожи, чтобы обезопасить, сберечь собственное чадо для продолжения испорченной жизни. Будто огораживают себя этим на случай непредвиденного, дабы сказать самим себе, когда худшее произойдет: мы сделали все возможное… Любовь и здравый смысл здесь никогда не сойдутся.
   - В чем – то ты прав. К родительской любви применимо скорее чувство собственности, а не рассудка. Она более инстинктивна и всепростительна.
   - Опять же до определенных пределов. До края. Понимаемого сердцем. А дальше – почти жестокость, если не сумасшествие. «Я тебя породил, я тебя и убью».
  - И ответом на это - жестокость детей?
   - Да. Разность во временном опыте ни при чем: обыкновенное отторжение органа при способности, а чаще – потребности самостоятельно существовать не может пройти безболезненно.
   - И еще одно свойство.  Приписывать положительные качества в детях родству, а отрицательные – постороннему влиянию.
   - Это закон. И если родители и соглашаются на обратное, такое бывает в результате или лицемерия, или странного удовлетворения пороком, доказывающим их кровную, наследственную связь.
   Автобус тряхнуло на колдобине. Пожилая женщина, не извинившись, навалилась на нас и вновь приняла полусогнутое положение. Осмотрев ее тяжелые сумки, Смазчик мысленно прикинул, сколько она возьмет за их содержимое на базаре, и места не уступил. Женщина со стоном вздохнула, а мы, сидя, продолжили разговор.
   - Мне видится, - говорил Смазчик, - что еще библейские заповеди об уважении к родителям грешили против правды. Скорее всего, уже тогда, понимая всю несуразность приводимых доводов, люди решили вложить эти слова в божьи уста, дабы с Богом не спорили, а слепо следовали ему. Тем паче, подаренная отцом и матерью жизнь была совсем не сладкой, и благодарить их, собственно, получалось не за что.
   - Ты прав. Оказывать уважение человеку за то, что он, подчинившись страсти, произвел тебя на свет, по долгу и тщеславию вырастил, вкладывая в тебя лучшее по его, а не по твоему усмотрению; что одевал и кормил тебя, соразмеряясь не с твоими потребностями, а со своими возможностями; что выпустил тебя в люди, обремененного обязанностью перед ним за все совершенное для тебя, опутанного долгами перед обществом и государством, - все это не уважения, а, по крайней мере, иронии достойно.
   - Если не усмешки! Хотя смеяться здесь и не над чем.
   - А давай посмеемся? Уступим бабе место, а сами пешком пойдем?
   Так мы и сделали. Вышли из междугороднего и пошли к деду напрямик. Лесом, полем и деревнями.
   Хорошо не знать дороги, а лишь направление. Можно идти, отклоняясь от призрачного маршрута, не кривя душой, подчиняясь только прихотям рельефа. И отдыхать там, где свалит усталость, и не обязательно ночью или после обеда. А можно просто лечь и лежать, уставившись в небо, которое, чем дольше смотришь, тем ближе становится. И пить из лужи через носовой платок, когда жарко, и мучиться голодом, а всё равно ни у кого не просить, пока сами не предложат. И краснеть от стыда, напихивая в рот, и благодарить, зная, что угощен по доброте, а не по долгу…
   И кивать, кивать головой, когда тебе сами рассказывают:
  - В Бога-мать такую жизнь!
   И Богоматерь предстает перед глазами, с каким-нибудь ведром или с граблями, без младенца, который давно вырос и выучился в ПТУ, и отслужил, а теперь просит денег на свадьбу, где-то там, в городе, в общаге, а здесь дом еще хороший, и скотина, но руки уже болят: опухшие суставы, узлы вен под блестяще-красной кожей.  А лицом – Богоматерь! Глубинным взглядом, скорбью о потерянном сыне.
   Я вру, что заблудился, надеясь на ночлег. Она с недоверием косится, но стелит.
   Выхожу на двор, потом – к огороду, и – почти бегу в ночь, в поле, зная, что скоро меня хватятся, но догонять не станут, а начнут проверять, все ли цело в доме, и когда не обнаружат пропажи, лягут в постель. Мать будет думать о сыне. А отец о том, как бы вернуть Ваське трешку, чтобы Богоматерь не уличила его в содеянном. И уснет с тем, что решит, будто я стянул у него из кармана. И сам поверит в это назавтра, поддатый, когда будет виниться перед женою. И ложь простится, хотя Богоматерь и не поверит, но ничего не сможет ответить ему на вопрос:
   - Так чего же он удрал?

   Мы со Смазчиком разводим костер в лесопосадке, чтобы согреться перед сном. Я сыт. Он – голоден и немного простужен. Кашляет и сует руки в огонь.
   - Сколько раз жалел… Вторую тысячу лет брожу по земле, а все никак не привыкну ни к голоду, ни к огню согревающему. Иные Смазчики живут при храме и молят за отца и сына, и кормят других пьяной плотью. Народ сам идет к ним. А моя доля – вечно искать и бродяжничать, не замаливая, а выискивая грехи. Ублажать смертных, уговорить их еще на один жизненный шаг, а когда они ступят, получить взамен не слова благодарности – горсть проклятий. Ни разу еще выбор мой не падал на праведника. Перехожу ангелом души в смятенных. И мерзну с ними, мерзну и голодаю, даже когда они сыты…
   Скажи, зачем я тебе? Чем я могу помочь? Я устал от прожитого, я предвижу – в твоей судьбе уже все сказано. Дальше - лишь подтверждение разочарований.  Чем я утешу? Обманом? Но нет ничего тяжелее, чем крушение заведомо несбыточных надежд… Отпусти меня. Я болен. Я устал. Я жажду одиночества…
   - Пройдет! – уговаривая Смазчика. - Садись ближе. Давай обнимемся и будем смотреть на пламя. Мы познали грех, и измену, и унижение. Мы были преданы и выгнаны. Мы любили и были любимы. Давай теперь испытаем нужду и холод. Может, это дарует просветление. Так говорят. И не покидай меня. Без тебя моей душе станет одиноко.
   - Жажду одиночества…
   - Видимо, нам этого не дано.
   Сидя, мы засыпаем. И открываем влажные от росы веки с восходом солнца. И, обнявшись, трогаемся в путь.

   Длинна дорога, которой нет. Нехоженая, неезженая, в сучках и колючках. Под знойным солнцем марево колышется над травой. И возникший призрак, полупрозрачный и невесомый, проходит меня насквозь, двигаясь в противоположную сторону.
   Смазчик стонет, осаживаясь на траву. У него жар. Призрак поворачивает и застывает над нами.
   - Прекрасная погода, не правда ли?
   - Иди своей дорогой… - просит Смазчик.
   - Куда спешить? – призрак пристраивается рядом. – И где она теперь, моя дорога? Вечно – назад! Вспять, исчезая, растворяясь в памяти. Пока моему холодному телу не предоставят земной приют, я, душой усопшего, двигаюсь вспять времени, навстречу живым, уходящим в будущее. И сколько мне уходить по дороге памяти, никто не ведает!
   - Оставь нас…
   - Что вы, коллега! Молодому человеку полезно мое присутствие. Пусть составит себе представление об обратном пути. Пусть поперхнется!
   Смазчику становилось хуже, а призрак не исчезал. Казалось, ему было приятно следить за агонией.
   - Душа твоя отходит, парень! Еще немного и кончится! Возьми на себя ее боль. Выручи, и она выручит не раз. Раздели с нею смерть, и проживешь вместе половинкой жизни. Очерствей, помоги…
   Я был взволнован, не зная, как поступить. Потом решился, и жар охватил меня. А Смазчик открыл глаза. Задышал. Ожил.
   - Вот и все, - сказал призрак. - Вот вы и ополовинены. И теперь умрете когда-нибудь вместе – и телом, и душой. И некому будет идти вспять, тревожа чужую память.
   Призрак встал и двинулся прочь. Прихрамывая, правое плечо опущено, шаг не ровен. Что-то знакомое кольнуло меня в самое  сердце…

   Был август. К вечеру, минуя очередную деревню, я спустился к реке, где через ограду сада свешивались ветви с зелеными яблоками. Мы решили дождаться темноты, чтобы полакомиться ими. Метрах в десяти за густой ветлой лежала компания из пяти подростков. Они шептались, советовались. Мне показалось странным лишь то, что один из них, вероятно, приходится сыном хозяину яблок. И зачем ему лезть в собственный сад?
   Однако дело скоро решилось.
 - Падла! – говорил сын об отце.  - Шпекулянт! Не хошь мопед покупать, обожресси своих хруктов!
   Он все пытался подбить своих друзей спалить ульи – «а то пчелы кусаюцуть!». Но друзья отказались. «Тады я сам!» - прохрипел сын и двинулся первым на изгородь.
   Они проломили в ней целые ворота от столба до столба. Трещали сучья, яблоки тяжелой дробью падали на землю, из глубины сада потянуло дымом. Мы со Смазчиком прокрались поближе и не успели вкусить плода, как в саду раздался выстрел. Следом - еще один. Подростки кинулись врассыпную. И лишь последний, тот самый, не спеша перекинул ноги через ограду, потому как руки у него были заняты яблоками какого-то отборного сорта. Он дожевал, сидя прямо на заборе, очередной огрызок и уж собирался спрыгнуть, как в третий раз раздался выстрел, и подросток упал ничком на траву.
   Я не удержался и подобрал рядом с залитым кровью мальчиком два диковинных яблока: себе и Смазчику. Они были на удивление вкусны. Но не успели мы их доесть и взяться было за вторые, из сада медленно вышел мужик с ружьем. Прошел мимо, не удостоив нас и взгляда, и склонился над сыном.
   - Ванёк, сучья плоть, вставай!
   - Не встанет он, - подсказал Смазчик, откусывая яблоку бочок. – Абзац твоему Ваньку! Что-то ты, батя, с патронами перепутал: уж больно соль крупнокалиберная…
   Отец понял, что убил. Широко распахнул глаза и вдруг навел ружьё на меня – Смазчика он не мог видеть.
   - Не я… Слышь, не я! Ты Ванька угрохал! Убью!!!
   «И убьет… - прошептал Смазчик. – А потом скажет, что нанял тебя сторожить, и что это ты, а не он, дробью вместо соли по сыну палил…»
   «Не убьет, - ответил я Смазчику. – Не успеет».
   Я упал на колени, ухватившись за ствол ружья, и закричал. Мужик начал вырывать оружие, нажал на курок и выстрелил в землю.
   Мне обожгло руки, я закричал громче, так громко, как только смог.
   Ружье упало рядом. Я навалился на него, корчась от боли. На ружье и рассыпанных яблоках корчиться было жестко, они мяли бока. Тогда я подполз ближе к его сыну и продолжал извиваться, пачкаясь в чужой крови. И перепачкал всю рубашку, и перевернулся на спину, чтоб показать кровь мужику.
   Глаза его увеличивались, выпадая из орбит. И выпали, и покатились между яблоками.
   А Смазчик поднял один из них и откусил.
   Сознание меня оставило.

   Жар.
   Искры от костра, не угасая, поднимаются в звездное небо. Звезд становится больше. Скоро они сливаются в мерцающую твердь. Небо бледнеет, рассеивая темноту. Тяжело восходит солнце, потянув за собой огромную сизую тучу. Когда начинается дождь, мне должно быть легче. Смазчик помогает подняться, и мы продолжаем путь, сцепившись коричневыми, обожженными руками.
   - А ты боялся этих рук! – утешает Смазчик. – Вот и у тебя они становятся похожими. И у меня…
   - Просто мы становимся похожи друг на друга, проходя мимо смерти.
   - Верно.
   Нить дождя тонка и прерывиста. Мысль мертвеет от ее звуковой монотонности. Рассеянному взгляду нет зацепки, кроме следов на дороге. Следы полны трепещущей жижей, их становится все больше и все труднее по ним идти. Сквозь морось обнаруживаем впереди себя мокрые спины идущих людей. Пристраиваемся в хвосте процессии.
   И я, и Смазчик знаем, что это хоронят моего деда.
 Со спины я узнаю отца и мать, родственников, знакомых. Все шествуют молча. Молчим и мы.
   Встречный призрак оказывается дедовой утраченной душой. Ему не хватило духу дождаться меня и умереть, и он умер, выслав навстречу душу. Я был с нею последним.
   Будто сговорившись, мы поворачиваем в обратную сторону, к дому деда, который, судя по всему, миновали, не заметив  за дождем.
   Ступаем на крыльцо, входим в распахнутые двери. У накрытого для поминок стола сидит знакомый призрак. Он радостно вскакивает нам навстречу:
    - Добрались – таки? Проходите, присаживайтесь. Время пока есть. Пока тело носят на руках, душа спокойна… Отведайте кутью, помяните стопариком, согрейтесь…
   Смазчик не заставил себя ждать. Я к еде не притронулся, я слушал, как дедова половинка торопясь, рассказывала свою историю…
   - Весь век молчал! Уж был такой порядок!
   Бегал мальцом – отца боялся. Тот, чуть не так, уводил в ригу и вожжами охаживал. Как только не скрывали, - коней ведем в ночное, до лощины едем шагом, а как скроемся с глаз, сразу – хлесь! – и в галоп.
 Отец все удивлялся, что кобыла, стоит до лощины доехать, все время ни с того, ни с сего  вдруг кидалась, очертя голову, что и остановить нельзя. А после догадался, или сказал кто… Не били тебя вожжами – то?
   «О чем он говорил? Неужто это и болело всю жизнь? Или и душа способна лгать, храня в воспоминаниях детские обиды? Или это зацепка для воспамятования своего отца своего истока? Далеко же вспять успела уйти душа его, - к младенчеству…»
   Но – нет. Призрак догадывается о моих думах и поворачивает:
- Мы, незнамо с какого времени, внучек, были крестьяне царские, государственные. Повинность отбыл – и на двор богатый, а по зиме обозы в Москву собирали... Общиной, оптом торговали хлебом. Маслом мясом – купцам. И по отдельности, по хозяевам, кто, чем богат. Денег не пропивали: зазорно было по вере за рюмку цепляться, когда дел невпроворот.
   А тут война, разор, побило мужиков, да и Власть новая пришла. Протрясли дворы, обобрали. Комбед добро поделил да пропил. Мужики, которые остались, в дурь, за дубины. Погнала их Власть, а нам комиссара прислала, молодым... Строем ходить учил, команды выполнять, штыком пользоваться. А тут Покров, праздник престольный. Он – давай командовать, вот злость парней и взяла. И наган его не помог… В Гозиной яме песочком присыпали, да камнем придавили. А к Октябрьским чекист приехал с истребительским отрядом, когда я с первым обозом в Москву ушел… Так ребят всех до одного положили, в яме этой… Болтали, ежели чекист в своей кожанке на ветру и все ребятам завидовал: вы причитал, свое отмерзнете, а мне мол, еще в две деревни ехать…
   Меня, как вернулся, не сдали, а только здороваться бросили. И потому я, чуть жизнь пожиже пошла, в Москву ломовым возчиком перебрался.
   Другая была Москва: приземистая, мощеная, стукотливая. Бочки с творогом только подпрыгивают на телеге. А беспризорники палкой с гвоздем за верхнюю из-за угла прицепятся – глянь, бочка о мостовую – вдребезги. Они – то уж здесь творог в рот суют, и в мешок, и за пазуху. Налетит, как голубей, кнута не боялись – знай, наяривают. Ну а возчику слезы достаются. И лошадь потом с неделю чужим овсом с ладони кормишь. И молчишь…
   Так и продать пришлось, Чалого – то…
   С неделю по  трактирам потом ходил, пока не подобрали где – то на дороге. Привели к хозяину в дорожное Товарищество, взял он меня за бесценок, камень возить. Уж я старался, все долги отработал, с кем попало не пил, сбрую новую справил, женился и только на ноги начал вставать, а товарищество – то разогнали. Хозяина – в шею, управляющего в поддевке прислали, а Митяя, убогого, бригадиром поставили.  Неграмотный он был да пьющий и больно до денег жаден. Зарвался. Тогда мужики меня мастером попросили, и пошло дело…
   «Какое дело? Зачем? Умерев, жизнь ли он вспоминает? Будто и не было дум никаких и сомнений. Будто вела судьба, а он шел покорно. Куда? Сам не знал. А ведь была уже семья, и отец мой был, и строились планы, и вокруг жили не тем, а будущим, во имя которого терпели и свершали. А во имя чего жил он?»
   Призрак спешил выговориться, оставалось совсем немного – процессия подходила к кладбищу.
   - Я к счету и раньше был способный. Меры, площади, объемы, веса в уме исчислял, а в тетрадку только концы записывал. Отец еще научил. Тот по всей округе ходил стога обмерять. Веревка у него была с узлами в аршин. Кругом обмеряет, поперек, руку в стог засунет. Пощупает, сено-то,как просохло, и тут же  пуды выдает и за сколько продавать. Вот и мне на дороги наука эта пригодилась. С камнем и землей, конечно, посложнее, а уж асфальт пошел – вовсе без меня ничего не начинали. Так и отстал я от кайла с лопатой, а все больше в тетрадку писал. Пиджак купил, сапоги хромовые, бабе – машинку  «Зингер», ребятам  - галоши. Комнату большую дали. Я уж учиться хотел идти, да побоялся, что за происхождением и деревню, и комиссара вспомнят. Поостерегся – и не зря! Пришел молодой, ученый, докучливый такой. Все за стаканом выведывал, улыбался: откуда, мол, грамоты я хватанул, и что делал. Потихоньку – потихоньку, гляжу, коситься на меня начали, а как начальника забрали, я уж твердо решил уехать. В деревню, думаю, подамся, братьев оставлю пока в Москве, а сам с капитальцем усадьбу заведу. Вернуться успею.
   Осенью уехал, зимой коллективизация началась. Хорошо, дом поставить не успел, у тестя жил. Да и он нами спасся.
   Как заваруха началась, я первый в Сельсовет пришел и заявление подал. Знал уже – с Властями шутить опасно. Меня сразу – в землемеры, по – грамотности. Поехал по дворам да деревням с отцовым  саженем, и имущество заодно считал, и рты, и за тетрадку мою много мне давали. И брал. А как же? Жизни скольким сберег, собой рисковал. Вот мне комиссара и простили на время…
   До голода…
Два года народ опухал. И мы доходили. Казалось, край! Куда ж еще? Отец – то твой маленький и землю, и кору ел. Братья сдохнуть не дали. Звали с собой. А куда уйдешь? Крепостные!
   И молчали все. И я первый молчал!
   А тут еще председателя хлопнули… Кто? Да знали все! Так вот про них не сказали, а сказали про меня. И братьев с посылками вспомнили, и комиссара.
   И взяли. И стреляли, здесь же, за кладбищем, да недострелили… Вытащила меня бабка твоя. Пролежал я в погребе, пока братья не приехали. Оклемался. И утащили они меня с собой в Москву, метро строить. Там много беглых было. Документы мне выписали, к бабе какой – то подселили, и ста я – не я, ни рта не раскрыть, ни на детей взглянуть. Видались осенью только, когда на торфоразработки бабку твою присылали. В лесу, тайком, в грязи… Она мне и сказала, что нашли тех, кто председателя – то зашиб. Только возвращаться я не стал. Смурное было время. Пропадали люди и без того…
   Посылал я им сначала через братьев, отца твоего все к себе звал, а тут война…
   Нас – то не брали пока, метростроевцев. Но пошло хуже – вызвался сам, пока за грехи не потянули.
   Долго везли эшелоном. Медленно – на запад, а потом вдруг быстро на Восток. Да как ни торопились, под бомбежку попали.
Дым, смерть, кровь кругом… Куда идти? Ни командира, ни оружия… И вот они – немцы… Кто мог, попрятался, убежал. Убежал и я. С месяц по лесам бродили, износились, изголодались. Промерзли, пока на партизан не напоролись. А те – кто такие? Дезертиры? К стенке! Документов – то никаких…И я уж к смерти приготовился. А тут один земляк говорит: бежим! Взялись скопом и угол сруба подняли. Я четвертым был, как бревно обломилось. Стреляли по нам. Одного меня ранили. В шею. Узлом гимнастерку завязал на горле и бежал всю ночь до какой-то деревни. Ткнулся в дом, дверь открыли, я и упал.
   Спрятали меня. Взрослых не было, дети: брат и сестра, лет по двенадцати. Мамка ихняя ушла в лес, да пропала, а отец где-то воевал. Выходили они меня, отпоили, не спрашивая ни о чем. И сами молчали. Кроме них в деревне обо мне никто не знал. Думал, пролежу до весны, а потом только раз на двор и вышел. Голова закружилась, упал я… То ли стонал, то ли шевелился, чтобы не замерзнуть, помню: пристала ко мне какая – то собака и уж так лаяла, так лаяла…
Брат-то с сестрой меня обратно затащили, а на следующую ночь к ним партизаны пришли. Показывай, кто у вас, говорят… Показали. Спрашивают: партизан? Партизан, говорю. Какого соединения? Ну, я им и рассказываю, как ребята научили: мол, такого и такого, мол, побили нас всех, а я вот остался. И вроде как сознание теряю… Оставили в покое. А в другую ночь один из них пришел. Я его и раньше узнал: из эшелона он был нашего, стрелять нас вместе хотели, только, как бревно сломалось, он в амбаре остался. Выручу, говорит, как поправишься, мы, говорит, теперь с тобой братья. Вот об этом, учит, скажи, и об этом, а об этом не говори. И поддержи, просит, меня, подтверди, а то веры никакой нет.
   Я так и сделал.
   И повоевали мы честно, да недолго.
   И как прилетел первый самолет, так нас первых, кто без документов, и забрали. А там уж молчи – не – молчи, - прямиком в Магадан.
   Тринадцать лет!
   Призрак вздрогнул, чувствуя, как тело предают земле. Зуд в ногах заставил его подняться.
   - Не успел! – прохрипел он, хватаясь обмороженными пальцами за простреленное горло. – Договори за меня! Прокричи за меня, внучек!
   И его, будто ветром, повлекло сквозь мою оболочку. Все быстрей и быстрей. И хромота была меньше заметна, и шрам на шее начал пропадать, и скоро бежал от меня белоголовый мальчик в нательной рубахе, будто гнался за ним кто – то, может, отец с вожжами, а может, время… Ведь нес его ветер времени, что дул мне навстречу.
   Разбудив задремавшего Смазчика, я увел его в дождь. Он только остановился ненадолго, чтобы спустить с цепи очумевшую голодную собаку. Та, высвободившись, кинулась к кладбищу, не отблагодарив, не облаяв. Мы были здесь настолько ненужными…
   Деревня. Дерева. Древо. Древность.
   Обратная дорога всегда короче. Ее сокращает опыт. Так с возрастом годы идут быстрей. Так в обратном пути не замечается уже знакомое. И не отвлекает, не мешает думать.
   - Слепой отец все стоял над убитым сыном, терзалось сердце у Богоматери, мокли под дождем скошенные хлеба.
   Смазчик был весел.
   - Красотища все-таки жизнь! И чем она дряннее, тем  краше!
   Когда гладко катится, и не понимает этого человек. А когда гадко, так намучается, что после чуть облегчение придет, он уже счастлив. Да, да! Счастлив не большим счастьем, а окончанием худшего.
   Человеку требуется счастье кусочками отпускать. Коли выписать оптом, он с ума сойдет, или зажрется и потускнеет. От густоты. И плыть дальше не сможет.
   Вот – «душа»! Она же от «духа», «дыхания», «воздуха» теплого невесомого и невидимого произошла. Порхает она в человеке. А когда тяжелое свалится, так и говорят: тяжко душе. Не терпит она густоты, ни горькой, ни радостной. Всего, что движение ее ограничивает. Главное душе – легкость!
   А мысли любыми могут быть, они ей не помеха. Мысли проходят и уходят, а душа с человеком жизнь продолжает. И молится тот за ее спасение. Хрупкая она на вид, прозрачная. Потому что чиста насквозь. И не какая грязь к ней не прилипнет!
   Будто в доказательство Смазчик лупил заскорузлыми пятками по лужам и, забрызганный, продолжал смеяться и не верить, что прилипшее к нему – грязь.
   - Земля это! Земля, дорогой! Неизбежность любой дороги.
 Он подставлял ноги дождю, их обмывало, и Смазчик в восторге кричал:
   - Ну, видишь теперь? Видишь?


ГЛАВА ВТОРАЯ

   У второй жены Ф.Ф. была странная привычка приглашать меня в гости, когда мужа не было дома. Особенно любила делать это в субботу, после генеральной уборки. В квартире у нее все сияло. Ф.Ф., осчастливленный червонцем, с обеда до позднего вечера прел в  бане и не мог нарушить произведенного ею порядка и беседы нашей.  Хозяйка угощала меня чаем. Заводила светский разговор и, надев на себя самое лучшее, подрумянившись, задергивала шторы и смотрела холодно и неприступно.
Я был доволен этой женской слабостью, показать себя в выгодном свете без намека на пошлость. Я понимал ее искреннее желание побыть той, кем она быть желала. Если бы не Ф.Ф. Если бы не она сама. Да и ещё масса обстоятельств, о которых мы не говорили, хотя и догадывались.
   Вольностей я себе не позволял даже в разговоре. Она оценивала это высоко, называя меня на «вы», и я платил тем же.
   - Тоня, - обращался я  к ней запросто, а она не обижалась. – Вы, как никогда, прекрасно выглядите сегодня. И чай великолепен и в меру горяч. И хлеб с маслом прямо тает во рту, и яйцо вкрутую сказочно вкусно.
- Чтобы определить готовность яиц, я прокрутила каждое на поверхности стола. Они вертелись достаточно быстро.
   - Что вы говорите? Я возьму это на заметку!
   Лицо Тони озаряется блестящей улыбкой, подобной холодной, но ясной осенней заре. Она сдержанно добавляет:
   - А чтобы сохранить вкусовые свойства чая, я разбавляю вчерашнюю заварку не холодной водой, а кипятком.
   - Не может быть! – восклицаю я. – И как все просто! Я никогда так не делаю!
   - Попробуйте, - советует хозяйка, слегка смутившись. Видно, мой интерес к гастрономии ей льстит. С разговором о чае покончено. Теперь – следующая тема. Я откидываюсь на табуретке спиной к стене и ищу локтем опоры рядом с бархатным пятном на клеенке кухонного стола. Тоня вытирает пальчики о фартук. Она уже оправилась от смущения. Лицо ее становится непроницаемо, как замерзшее стекло.
   - Как ваши дела, все ли благополучно? – спрашиваю.
   - Напротив. Много трудностей. На службе у управляющего опять пропали какие-то важные бумаги. И подозрение -  на меня…
   - Что вы! Как они смеют вас подозревать?
   - Да, да… Жестокий век… Я уходила из кабинета последней… После  совещания…
   - Надеюсь вы доказали свою непричастность?
   - Пока нет. Но, думаю, меня оправдают. А если что – придется уходить в другой трест…
   Я сокрушенно качаю головой. Тоня работает в тресте ресторанов и столовых уборщицей. Терять такую выгодную работу ей будет тяжело. Я утешаю Тоню: мол, ничего, обойдется. И слезы высыхают у нее на глазах, словно от солнечных лучей.
   - Вы знаете, общество наше так несправедливо, столь развращено, что я иногда прихожу к мысли: а то ли мы все делаем и делали. Так было чисто, ясно, а в жизни – пошлость, разврат, предательство. Где выход из тупика?
   - В праведной жизни, Тоня. В нашей с вами жизни. Такие, как вы и я, незаметные, но честные люди, способны отфильтровать эту грязь. И стать примером. Мир полон красотой. Мы должны пронести ее людям сквозь все препоны.
   - А хватит ли сил? Я чувствую, как они убывают. Где взять силы для этой жизни?
   - Друг в друге. Я же черпаю в вас, Тоня. Черпайте и вы. Доброта людская бездонна.
  Тоня с благодарностью глядит  в сторону. Ей легче.
   - Вчера одна дама в бакалее нажаловалась другой на отсутствие месячных. Да так громко! Право, смешно затевать такие разговоры на людях. Как вы думаете?
   - Как вы.
   - А днем раньше, - Тоня оживляется. – Седой мальчишка-газетчик предлагал мне приобрести брелки с обнаженным культуристом. Я возмутилась, а сегодня он в отместку обвешал ими весь киоск, и девочки-школьницы, проходя мимо, вынуждены опускать глаза и одергивать платьица. Ну, разве после этого они решатся подойти и купить «Комсомольскую правду»? Куда мы идем, Боже!
   - И не говорите! Я тоже был на днях приглашен в интеллигентную компанию, в гости. Так там вообще одна интеллигентная дама курила, а один довольно приличный мужчина в туалете сказал матом!
   - И это сливки общества! Вы, надеюсь, сделали ему замечание?
    - К чему? Я просто оставил его в туалете одного, а  сам вышел.
   - И правильно сделали! По-английски! Он запомнит!
   - Нет. Этих людей уже ничто не исправит. Они слишком далеко зашли.
   - Да, да. Надо жить проще, чище, с достоинством. А то ведь что получается? Встаешь утром, а муж - в трусах!
   - В трусах?!
   - Да! Представляете? В собственном доме!
   - Это уж слишком!
   - Я была вынуждена закрыть глаза и застонать! Вы видели его в трусах?
    - Оставьте…
   - Нет, вы скажите! Видели или нет?!
   - Будет, будет вам, не горячитесь так…
   - А я, представьте, видела! И не раз! Ну, и какое может быть к нему после этого отношение? Только отрицательное! Потому и резус фактор у меня отрицательный! Только из-за него!
  Тоня горячо дышит. Я подаю ей воды, прошу успокоиться.
   - Ах, Боже мой, Боже мой! И это вы называете жизнью? Нет, любезный, жизнь это другое. Жизнь – это жизнь Души, нечто возвышенное, неосязаемое. Как дыхание теплого бриза, как нежность морской пены, как кожа персика, как любовь… Вот вы когда последний раз сдавали кровь на РВ?
   - Месяца не прошло.
   - Ну и результат?
   - Вполне.
   - А мне все недосуг.
   Тоне взгрустнулось.
   - Хотите последний анекдот? – решил повеселить ее я.
   - Приличный?
   - Безусловно! Вот вам: в человеке все должно быть положительно, кроме реакции Вассермана!
   Хозяйка моя округляет глаза и непонимающе улыбается половинкой губ. Я догадываюсь о подсказке:
   - Все положительно, кроме анализа на РВ.
   И тут меня постигает фиаско. Тоня тужится улыбнуться, но у нее ничего не получается. Я делаю последнюю попытку:
   - Человек будет положительным, если сдаст кровь на анализы, а венерических заболеваний в крови не найдут и поставят в карточке напротив букв «РВ» - «Реакции Вассермана» - минус!
   Тоня устала. Анекдот кажется ей неудачным. Я быстро меняю тему:
   - Что вы сейчас читаете?
   - Книгу.
   - А я журнал. Сейчас книги много проигрывают журналам. Там печатают столько любопытного! Вот, например, в последнем номере: «Я предлагаю вам повеситься». Такое название! И очень подробно описано  - как.
   - Интересно. Расскажите.
   - Берется обыкновенная веревка покрепче. Завязывается петлей… Не понимаете? Ну, дайте же что-нибудь, я вам покажу! Чулок? Хорошо, пойдет и чулок!... Значит, вот так… вот так, а потом вот так… Готово. Теперь этот конец вешается на какой-нибудь гвоздь. Например, на этот… Вот! Потом, значит… Вы слушаете?
   - Да, да! Рассказывайте! Вы просто очаровательны и так ловки! Пожалуйста!
   - Потом вот сюда, в петлю, просовывается голова и… Нет, так очень низко. Принесите, будьте добры, табуретку… Вот так повыше, получше… Просовывается, значит, голова… А табуретка потом выбивается и все! И вы повесились!
   - Так просто?
   - Хотите попробовать
   Тоня хочет. Забирается. Просовывает голову в петлю и смеется.
   - А ну – ка, выбивайте табуретку!
   - Да что вы! Я же вас побеспокою…
   - Нет, выбивайте, выбивайте! Экий вы непослушный, проказник такой!
   Мне приходится подчиниться даме. Она виснет и через минуту умолкает. Я в ожидании еще некоторое время топчусь возле нее, а потом понимаю, что начинаю мешать.
Не прощаясь, я ухожу по-английски.
   А через неделю Ф.Ф. зовет меня к себе выпить бутылочку и рассказывает страшные вещи.
   - Судьба! – говорю я ему.
   Мы чокаемся. Ф.Ф. крякает и просит у новой жены подложить гостю капустки.
   - Эх, Тоня! – говорит Ф.Ф.
   И его новая жена плачет.

    Смазчик не сразу стал способен на этакое. Поначалу ему не хватало творческого задора, а дешевый оптимизм тратился на мелочи…


   Грусть тоска  дорожная кончилась отбитыми ногами, простудой и нудными упреками родителей, впавших с моей пропажей в легкий анабиоз. Прибыл я раньше, чем следует, потому версию изменили, сославшись перед соседями на мои кровные чувства к деду, к которому я бежал будто, бросив все, так как не мог справиться с собой и они справиться со мной не могут и т. д.
   Пошел я на завод слесарем. Пока. До армии. И Смазчика с собой прихватил.
   Скука здесь была не меньшая, чем в оставленных классах. Коллектив подобрался страждущий. И весь сентябрь я занимался тем, что в прямом смысле загорал на складской крыше, предаваясь грезам о туманном будущем.
   Придумка со Смазчиком, работа которого заключалась в том, что он только прислушивался к скрипу земной оси и в любой момент был готов исполнить свой долг, так понравилось моему мастеру, что тот поручил мне охранять флягу со спиртом для протирки оборудования. И так как я слыл за непьющего, то с работой справлялся ему на радость.
   Флягу я брал с собой на крышу. И берег. И сберегал до конца смены в полной неприкосновенности, позволяя лишь изредка сделать несколько глотков бригадиру. Бригадир же  в благодарность одаривал меня беседой. А я готов был слушать его, пока солнце светило.
   - Дурак, - старый рабочий был нежен. – С твоей головой учиться надоть! Вишь, ты как рассуждаешь: Земная Ось, Квазары, Центра Вселенной. Это ж не каждому по уму! А я тебе скажу: дрянь! В руку не возьмешь и в карман не положишь. Брось. Сдвинешься. А пока ты – быдло! И цена тебе – хрен! И никто на твою трезвую рожу смотреть не захочет! Кому ты нужен – то? Мамке с папкой? И все. Нуль ты после запятой! Понял? А работать не спеши. Успеешь. Парень ты хороший, голова есть, руки ноги есть. Лежи пока, загорай… Только не кури! А то взорвется…
   Бригадир гладил по металлическому боку горячую канистру.
   - Это надо скоко! А? И все ведь пропадет! Слышь, Смазчик? Мастер – то после смены весь спирт в канаву выливает!
   - Да ну?
   - Ага. Ни себе – ни людям. Кобель позорный! Налей, что ль, а?
   - Наливал уже. Хватит.
   - Дрянь ты последняя. И понапришлют же таких! Золотая медаль у него… Вот и шел бы по университетам своим! Наливай, говорю! Скажу ребятам – измордуют!
   - Хай мордуют. Встречу по одному. Убью.
   - Вот ведь сволочь какая! Убьешь?
   - Убью.
    - А за что?
   - А так. Пусть не лезут.
   - И не боишься?
   - Пусть сами боятся!
   - Вот гад! Так ты ж сосунок совсем!
   - Ты – сосунок. Ты спирт сосешь. А я – Смазчик. У меня в трудовой книжке написано.
   - Так иди и мажь!
   - Не заскрипела еще…
   Бригадир под собственные матюки сползал с крыши и шел виниться перед бригадой. Те переругивались и посылали молодого в магазин.
   Рабочий день заканчивался.
   Я сдавал канистру мастеру. Проверив содержимое, тот отправлял меня домой пораньше.


   Городок наш шахтерский, крошечный, был вылеплен из грязновато – красного кирпича. Двух – или трехэтажные домики с печными трубами огораживали ютившиеся в самом центре квартала сараи и погреба. Сарайчиками, выделяемыми поначалу под уголь, владели обитатели каждой квартиры, а как провели газ, приспособили их кто под гараж, кто под курятник. Держали во дворах и свиней, и кроликов. В изобилии водились повсеместно собаки и кошки. А по окраинам, у старательных, зимовали овцы, козы и – нередко! – буренки.
   Недостаток населения с лихвой компенсировался зверьем, птицей и скотиной. Днем во дворах бывало шумно в отличие от улиц, по которым нехотя проезжала какая-нибудь грузовая машина. Вечером, напротив, дворы вымирали, а улицы наполнялись гуляющими. Причем, выгуливались все, без исключения, по проезжей части: и молодежь, и старики, и дети, и мамы с колясками и мужьями. А ночью над городом повисала щемящая тишина. Посторонние звуки немедленно поглощались летом обильными насаждениями или тонули зимой  в саженных сугробах.
   Жил городок неторопливо. Пошедшему в ближайший магазин старожилу приходилось затрачивать на какие-то полтораста метров час времени, чтобы не обидеть никого из встретившихся знакомых, а с каждым поздороваться и перекинуться хотя бы парой слов. И это плюс к тому, что каждое утро и вечер город объезжал «Беларусь» с тракторной тележкой, к которой жители выносили мусор. Отсутствие телефонов выгодно отличало обитателей городка от остального, телефонизированного населения страны. Он был вынужден общаться «живьем». И другого такого средства связи, как мусорное ведро, трудно было придумать.
   Готовились к общению загодя. Поначалу возле каждого подъезда собирались пожилые и беременные женщины, проводящие целые дни дома. К вечеру они подводили итоги прожитого, делились новостями и способами лечения бесчисленных болезней. Постепенно к ним с ведрами и со своими новостями присоединялись дамы среднего возраста, вернувшиеся с работы. Здесь круг проблем расширялся. В разговор вступали помогающие женам по хозяйству мужчины, они вносили в беседу рациональную струю.
   Заслышав шум приближающегося трактора, от каждого подъезда поднималась и двигалась  в направлении звука уже целая процессия. К ней примыкали другие, все это перемешивалось, здоровалось, смеялось или возмущалось, не переставая двигаться к желанной цели.
   У места встречи тележки сходились в очередь человек с полста. Подъездные новости, новости дома и квартала обменивались здесь на общегородские, ибо две восседающие на куче мусора дворничихи аккумулировали, помимо прямых отбросов, отходы всей жизни городка и перемалывали и интерпретировали их в меру своего словарного запаса и понимания.
   Вываливши ведро, расходиться не спешили. Встречали опоздавших, сочувствовали, пересказывали вновь услышанное. Выносили суждения, требовали кары, завидовали, радовались, попросту перемывали косточки...  Дружно расходились по кварталам, по домам, по подъездам, обсуждая все подробнее и язвительнее. Вернувшиеся с работы, в конце концов, отправлялись по делам, а первый состав, из бабушек и беременных, еще долго шушукался по лавочкам, доныривая в разговоре до таких откровенных глубин, что беседующим самим становилось неловко от своей откровенности.
   Так, устав от продолжительных толкований о своей и чужой жизни, насмеявшись, наматерившись, городок затихал, ужинал, чтобы вновь перед сном высыпать на улицу, а по зиме – успеть первому занять место на диване и уставиться в телевизор. Чтобы дождаться новостей международных. И как-то вяло и скучно воспринимались все эти перевороты, наводнения, землетрясения, кризисы и трудовые победы после ужина, что в подметки не годились даже подъездным новостям, не говоря о городских, и, умиротворенный горожанин засыпал в предвкушении завтрашней беседы за утренним ведром, где те же телевизорные новости подадутся какой-нибудь тетей Дусей весьма занимательнее, и, услышав их, можно будет только удивиться и хмыкнуть, сославшись на то, что уснул раньше программы «Время».
   Мне такая жизнь казалась безликой и пошлой. Я не понимал ее вкуса, местных приправ к пресному существованию, я не мог  оценить во всей полноте гигантские творческие возможности горожан, умудряющихся находить в нем неоспоримый смысл и даже – удовольствие. Поистине – вот уж кто были творцами собственного счастья.
   Мне и в голову не приходило, что их труд на доказательства смысла такой жизни достоин, как минимум, восхищения!
   Тогда же я был раздражен всеобщим покоем. А также тем, что сам подвержен, и не только подвержен, а парализован эйфорией достаточного благополучия. Когда с гордостью говорилось:
   - Ку-уда, мол, нам? Здесь жили и здесь подохнем. И так нам и надо. Чего мы такого сделали – то? Да ни черта! И к чему что-то делать, куда-то лезть? Последнее бы не отняли! На хлеб бы наработать, детей на ноги поставить, помереть прилично. Куда больше?
   И часто бывало мне безнадежно дурно, пока всемогущий Смазчик не взялся за дело.
   - Лежим, потеем? – присел он рядом со мной на крышу. – Подумываем про жизнь?
   - Работаем.
   - Слыхали… Если помнишь, я как-то советовал родиться заново. Время пришло.
   - Погоди. Забеременею. После обеда рожу.
 - Напрасна и неуместна здесь ирония. Человек тогда человек, когда остается им даже в нечеловеческих условиях.
   - А они такие?
   - Сейчас? Хуже! В данный момент ты хуже животного. Сейчас ты даже не растение – камень…
   - Под который вода не течет?
   - Вода? Зачем вода? – и Смазчик похлопал по канистре со спиртом. – Чтобы довести себя до животного состояния, надо это.
   - Напиться?
   - Попробовать.
   Я подумал. Откликнется ли душа на призыв? Смазчик вынул из кармана стакан и профессионально дунул в него. Вылетевшая соринка обратилась кусочком сала.
   - Неразбавленный? - спросил я.
   Смазчик пожал плечами.
   Пришлось выпить неразбавленный. Смазчик поморщился:
   - Еще? Или хвати?
   У меня перехватило дыхание, и ответить я ничего не смог. Тогда он улыбнулся:
   - Когда выпьешь третью, перейди в тень. А лучше предложи стопочку бригадиру и отпросись. У тебя же сегодня день рождения!

   Тем же вечером я, веселый и бесшабашный, зашел к Ларисе Владимировне.
   - Ты пьян? – пропустила меня вперед она.
   - И голоден! – говорил я, проходя на кухню. – Не найдется ли у тебя…
   - У «вас»!
   -…- у тебя чего-нибудь пожрать?
   Брови ее взлетели птицами, чуть было не оторвавшись от лица. С трудом она водворила их на место и вдруг смягчилась, вздохнув. Молча отвернулась к плите.
   Лариса Владимировна поставила кипятить молоко.
   - Шел к тебе, и знаешь, кто по дороге попался? Танька! Не помнишь? В параллельном со мной училась… Ну, та самая, которую в восьмом изнасиловали... Разнесло же ее! Клуша клушей! Она беременная опять?
   В ответ мне кивнули головой.
   - Мо – ло – дец! А где фраер-то при погонах? Родину защищает?
   - Не было у нее никого.
  - От святого духа, значит, ясненько!
   Я попытался закурить, но у меня ничего не получалось. Разозленный, смял сигарету и попросил помочь.
   Лариса Владимировна поднесла спичку к моей ладони. Я протерпел, сколько смог, и отдернул руку. В голове чуть прояснилось.
   - Еще? – спросила она.
   - Еще.
   Светлая ладонь темнела от пламени, боль возбуждала противоречивые чувства, мгновение – из глаз моих брызнули слезы. Тогда Лариса Владимировна предложила горячего молока. Я пил, обжигаясь, стараясь не глядеть на нее. По спине моей бегали мурашки… Страха?
   - … Тебе не надо сейчас встречаться с Таней. Мы говорили с ней. Конечно, с письмом она поспешила. Чем это должно кончиться, я предугадывала. Ты принял письмо за чистую монету?
   - Да.
   - Думала, ты проницательнее… Теперь понял?
   - Она не хотела связывать меня? Или испытать?
   - Она верила в тебя больше, чем ты сам. Какое уж тут испытание? Ты должен был остаться и проклясть, забыть ее. Она посчитала, что помешает, если все сложится благополучно.
   - Глупо!
   - Пора привыкнуть. И перестать путать сердце и голову. Сердце в таких делах мудрее.
  Лариса Владимировна разлила кофе. После второй чашки я был почти трезв.
   - Поживи у меня, - приказала она.
  Я остался.

   - Смазчик! Смазчик! – звал я всю ночь. – Где же ты был? Что же ты не нашептал мне? Не насоветовал? Как быть теперь? Как жить?
   - Ты любишь?
   - Но она безобразна! Смазчик, сердце мое молчит! Ум отказывается понимать это! Я не люблю! Потому что не верю! И чувствую себя подонком! Разве я виноват? Ведь я неопытен и обманут.
   - Она предупреждала, что исчезнет.
  - Так?!
   - А как еще? Или, может, ты смерти ждал? Впрочем, она была близка к этому… Помешал ребенок, твой ребенок…
   - Но – зачем?! Почему нельзя было сказать правду?
   - Можно… Однако…
   Смазчик сделал паузу. Мы задумались. А потом он вскочил с постели и кинулся будить Ларису Владимировну.
   - А почему же она правду не написала?
   И Лариса Владимировна вскочила.
   - Почему? – удивилась она вопросу.
   - Да, да если верила, если любила, если хотела продолжать и жить, и любить, и верить?
   - Мало ли что мы хотим… Милые Смазчики! Кругом же люди! Лю-у-у-ди!! – протянула она. – Вы одними собой заняты! Оглянитесь вокруг!
   Мы оглянулись. Вокруг никого не было.

   Новость о моем появлении у Ларисы разлетелась по городу со скоростью тракторной тележки. На меня разве что пальцем не показывали. Слух просочился и на завод. По каким-то причинам мастер отнял у меня канистру со спиртом. Теперь я сам перед обедом лазил к моему преемнику на крышу и выпрашивал «капельку» ребятам под закусь.
   - Налей, дурак, хуже будет!
  - А что дашь?
   Я доставал рубль из кармана.
   - Пять грамм?
   - Откажешься, бесплатно налью, - предупреждал я, вынимая из другого кармана гаечный ключ.
   - И ударишь? – удивлялся преемник.
   - Еще как!
   - Посадят… - сомневался он.
   - Спасибо скажут, - не сомневался я и замахивался.
   Если бы он в этот момент не хватался за канистру и не кидался скорее наливать, я бы начал уважать его. Но уважать его было не за что.
   Я спускался со спиртом к бригаде.
   - Скидывайтесь по рублю.
   - А не дорого?
   После такого вопроса я у всех на глазах выливал спирт на землю. Поэтому они перестали его задавать. Рубли я приносил Ларисе Владимировне.
   - У тебя золотые руки! – говорила она. – С тобой не пропадешь. И кого ты сегодня ограбил?
  - Старуху. Узелочек в магазине развязывала. Я вырвал деньги и убежал.
   - Не догнала?
   - Куда там!
   - У тебя несомненные спортивные данные! Может, займешься  легкой атлетикой?
   Но назавтра меня избили дружки преемника. Я кое-как доплелся до двери.
   - Тяжела воровская судьба… Догнали? – глаза Ларисы смеялись.
   Отлежавшись за выходные, я вышел на работу. Парень ждал меня на крыше со стальным прутом.
   - Сам спустишься, или помочь? – спросил он меня.
   Я присел рядом. Вынул из-под фуфайки двухлитровую банку.
   Сказал:
   - С тебя вдвойне причитается.
   Он усмехнулся и влепил по банке железкой. Стекла разлетелись в стороны. Следующий удар пришелся мне по ноге.
   - Добавить? – спросил парень.
  Я подумал, что мне еще достаточно долго придется работать с ним. И согласился.
   - Только бей сразу по голове, чтобы не мучиться. Все равно не отстану.
   По голове он бить не стал.   
- Да подавитесь вы все! Сумасшедшие!
  И помогло мне спуститься вниз.
   Банку я отдал мастеру, а на следующий день канистру передали бригаде под мою ответственность.
   Так я начал пить.


   Лариса Владимировна присела на кровать.
   - Забудь все, что тебе говорили, забудь и послушай: у человека должен быть дом. Там он должен спать и есть. Душа его в этом доме должна обретать покой. Потому что там его ждут, думают о нем, там он нужнее всего…
   - К родителям я не вернусь. Если я в тягость тебе, я уйду.
   - Если ты скажешь что-либо подобное, уйду я!... Слушай. У человека должен быть дом. Потому что, где бы он ни был, человеку нужно знать: есть такое место на свете, куда он может возвратиться. И его там примут. Любого. И он обретет покой…
   - Мое место – здесь. У тебя. Отец приходил не за этим. Он просил пожалеть мать и объясниться с ней. Он не ждет меня. Он понимает по – своему, но не ждет.
   - Ты согласился?
   - Да. Но не завтра. Завтра я иду к Тане.
   - Не делай этого. Я говорила с ней. Таня выходит замуж.
   - Кто он?
   - Ф.Ф.
   - Но ведь Ф.Ф. женат!
   - Не совсем так. Он живет с женщиной, но они не расписаны. У них нет и никогда не будет детей. Ф.Ф. согласился из-за ребенка.
   - Они будут жить втроем?!
   - Пока – да.
   - Но это кощунство! Я скажу ей, я…
   - Она не желает тебя видеть! Не лезь к ним! Я не должна была тебе рассказывать, и рассказала только потому, чтобы ты не натворил глупостей, когда бы услышал об этом от другого. Остынь. Возьми себя в руки.
   - Я отказываюсь понимать!
   - Заткнись!! Ребенок еще не родился, но у него должен быть дом, и отец, и мать…
   - Она не отдаст! Она не пойдет на это! Я не позволю!
   - Может быть. А пока – не лезь. Лучше пойди, поговори с матерью. Желательно трезвым…

- Мама, не плачь, пожалей меня… Пойми, я не могу все рассказать. И, если я расскажу, поверь, тебе станет еще тяжелее… Нет, мы не спим в одной постели! Не слушай никого!... Да, она хорошо кормит. Деньги? Не думал. Наверное – в обрез… Ваших не возьму, хватит… Она не возьмет… Уже предлагали? Взяла?! Ложь!!! Отец сказал?... Мама, я не вернусь, как он может? Зачем вы лжете?... Да, я верю ей. Не нужно меня спасать. Раз так вышло, я должен сам вырваться… Говоришь, ничего и не случилось? Хорошо, думай так… Уехать? Куда? Кому я там нужен? Тебе будет легче?  А надолго ли?... Нет, я не вернусь! Я уже не смогу, как раньше: лгать, улыбаться, делать вид, что все хорошо, что всем доволен… И не говори так о ней!! Я – сам!! Понимаешь? Нет? А как же мне жить с вами, если вы даже этого не понимаете?... Все живут?! А кто здесь живет?!

   Ларису Владимировну  выжили с работы. Перед зимними каникулами она написала заявление «по собственному». Когда я попытался уйти, она преградила дорогу.
   - Поздно. Этим уже не поможешь. Да и мне самой притворяться надоело… Когда тебе повысят разряд?
   - Через месяц.
   - Проживем на твои. А пока, - она кивнула на стопку конспектов, - займемся повторением пройденного. Будешь поступать.
   - Куда? Зачем?
   - Во Львовское военно-политическое училище. Там есть факультет журналистики. Убьем двух зайцев: и в армию не загремишь, и погоны получишь вместе с военно-гуманитарным образованием.
   - А стоит на всю жизнь в погоны влезать?
   - Пока стоит. Спиться ты и там успеешь…
   - Я брошу.
   - Вряд ли! А вот наукой говорить, не то что требуется, а то, что думаешь, стоит овладеть.
   - А как же ты?
   - И я попробую. Будем учиться вместе. Ты должен стать Смазчиком высшей квалификации!

   - Первое. Тебе придется работать с людьми, разными по положению, жизненному укладу, строю мыслей, нравственным притязаниям. Но ты не должен забывать, что все они люди – люди одного общества. Нашего. Сложившегося. И потому сначала ты должен вынести оценку ему, а уж следом и его представителю.
   Начнем с истоков формирования.
   Кого освободила Октябрьская революция? Униженных и оскорбленных. От чего? От необходимости сдерживать свой гнев. Она их вооружила, объединила и дала возможность выместить его, установив диктатуру якобы прогрессивного большинства. Однако исторический опыт показал, что победители нуждаются в узде ничуть не меньше, чем раньше. Потому маховик государственной машины был раскручен заново, хоть и в противоположную сторону, но с той же, если не с большей силой подавления. Сказку о загробном рае легко перелицевали на сказку о коммунистическом рае, поставив еретиков вне закона. И если раньше нищенское существование было характерно для праведников и пророков, то теперь оно стало достоянием большинства, а сами пророки переместились с нижней части пирамиды в верхнюю, узурпировав с властью и идеологию, и экономическую политику, и даже общественное мнение. Объявив себя носителем неоспоримой истины, власть посредством террора и принуждения, подачек и обещаний дала понять, что любое сопротивление ей, отклонение от курса, сомнение в целесообразности происходящего есть грех перед всем обществом. И именем общества власть вершила расправу.
   Так создалась уникальная ситуация.
   Во имя самосохранения мыслящий человек вынужден был отказаться от личной свободы, выдавая себя не за представителя, а за частицу того общественного слоя, к которому он принадлежит. То есть не общество состояло из индивидуальностей, а само представляло собой индивидуум, безликий, обобществленный, абстрактный.
   Отсюда – второе.
   Понятие ВСЕ. «Все, как один». Наша массовость, стадность. Она стала предметом гордости в победах и утешениях – в неудачах. Мы привыкли к нему. Мы дообъединялись, до серости, до состояния примата, взявшего в руки камень, чтобы непохожего убить только за то, что он не похож. Будь он хоть человеком, хоть обезьяной. Главное  - он не из нашей стаи. А значит, он не прав. Ату его! Он застит светлое будущее. Он осмеливается сомневаться в предсказанном смысле? Так что же, и детям нашим пропадать в грязи и невежестве? Так ради чего же мы нуждаемся и бьемся? Ату его, братцы, ату!
   И новоиспеченный пророк подает камень. Ибо выдрессированный примат будет, во-первых, защищать пророка, сам не ведая об этом.
   Теперь – третье и самое сложное.
  Даже согласившись с вышесказанным, человек наш, каждый в отдельности, обвинения в свой личный адрес никогда не примет. Потому как помимо объединения общество дает гарантию невинности. В нем каждый безответствен за содеянное. Каждый отъединен от конечного результата. Каждый вправе возложить вину на другого, и так – до бесконечности, до бессмысленности. И потому сам – неподсуден. Подсудно лишь общество в целом.
   Для власти такое положение вещей – сущая находка. Любой промах сойдет с рук. Надо только чуть научиться лавировать, сваливая на одного человека, или малую горстку людей собственные прегрешения. Общество всегда поддержит: ведь покушаются не на него (да и попробовали бы! Самоубийцы!). Поддержит и каждый в отдельности: с облегчением вздохнув, что выбранный козел отпущения – не он, а кто – то еще. И будет прав. И передаст из уст в уста: «Так вот, оказывается, почему плохо было!» Готовому проще верить!
   Но и это не все.
   Помимо полного отрицания своей вины, общество воспитало в человеке не только страх, но и чувство ущербности, обделенности им. Оно породило человека с немой претензией. Будь это в социальном или личностном, на подсознательном уровне.
   Отрегулированное перераспределение благ, дефицит, унижение очередями и паспортом, лимит информации и многое другое, - все это должно, казалось бы, привести к протесту, к возмущению, к бунту.
   Но человек молчит не от страха быть в чем-то уличенным и наказанным. Здесь страх вторичен.
 Он молчит от абсолютного трезвого понимания, что действия его ни к чему не приведут.
   Ведь, поднимаясь, он пойдет не против власти – против общества, какое бы оно гнилое ни было! И если он не сумасшедший, ему легче, уродуя себя, жить тихо, довольствуясь малым. Потому как сложившаяся политика – уже не политика, а религия! Поколебать ее – значит поколебать устои. Выбить почву из-под собственных ног!
   И все – таки в оглушительной этой немоте, в этом рабстве должен быть крошечный росточек мечты о свободе.
    Ты призван обращаться к нему!
   - О какой свободе идет речь?
  -  Освобождение каждого от себя самого как продукта общества. Об осознании себя как неповторимой личности, индивидуальной, со своим творческим началом. О раскрепощении мысли и воли. Речь идет о свободе внутренней. Свободе каждого мыслящего, разумного, вершить желаемое.
   - Но возможно ли это?
   - В меньшей степени – всегда возможно, в большей – абсолютно недостижимо. Как приближение материального к световой скорости, когда масса стремится к бесконечности, а ее мыслимый объем к нулю, к материальной точке. Это закон всех вероисповеданий. Идеальное абсолютно недосягаемо. Приближение к нему чревато полным исчезновением, если не смертью, как бы ни велика была масса понятий о мире. Полная свобода – такой же миф, как полное счастье или бессмертие.
   - Она и невозможна. Человек еще не готов к полной свободе. Он грешен. Он порочен. Он может натворить непоправимое…
   - Хорошо. Дальше, дальше! – просит Лариса.
   - Человеком надобно управлять, чтобы воплощение его желаний не шло во вред другим. Потому необходимы институты управления…
   - Свободой? Как здорово!
   - В широком смысле – да! Здесь и мораль, и право, и экономика…
   - Чтобы удовлетворять ненасытные потребности?
   - … И интересы! Как ни крути, мы опять придем к модели общества и государства.
   - Если согласимся со свободой выбора других и не забросаем их камнями?
 - Если они не забросают нас!
   - Нужна армия?
   - Просто необходима! И не только для защиты от внешних посягательств на свободу. Ведь кто – то и внутри может предложить свободу угнетения ближнего. Или предположить, что его свобода не так полна, как у представителя власть имущих.
   - Но ведь они выбраны народом! Как он смеет? Он покушается на свободу всего общества?
   - Поэтому нужны бдительные стражи порядка.
   - А они и сами могут нарушить эту свободу!
   - Создадим прокуратуру.
   - А если и она будет действовать только в своих интересах?
   - Тогда мы создадим такую организацию, члены которой будут пронизывать все слои общества, все институты, вплоть до самых высших.
   - Шпионство? Агентура? Охранка?
   - Это мелочи. Мы создадим организацию идеи! Идеи большинства! Например, идеи свободы, равенства и братства. И сделаем всех ее членов подотчетными большинству. Она, эта организация, поставит условием выдвижения к власти подчинение выдвиженца верховному органу... И, формально не числясь ни в одном из институтов государства, будет тайно трогать руководящие нити и вести общество к идеалу.
   - Получается какая-то масонская ложа! Нет, такой организации необходим гласный, официальный статус. Зачем скрываться? Или идея порочна? Не лучше ли объявить о руководящей роли и занять, хотя бы верхам ее, приличествующее место? Все равно, раз  ни к какому управляющему институту она не принадлежит, значит, в случае любого промаха, отвечать ни за что не будет!
   - Верно. И назовем мы ее…
   - Как?...

   Теоретическая подготовка была скучна. Но тем интереснее были практические занятия.
   - Ситуация такая: жена изменяет мужу. Тот в трансе: любовник во всех отношениях достойней его. Он это понимает, но смириться не может. Чем ему помочь?
   - Жена жалеет об измене?
   - Да, потому что измена открылась.
   - Муж обвиняет в измене жену или себя?
   - Конечно ее, он же здоровый мужчина.
   - Дети есть?
   - Двое.
   - Жилплощадь?
   - Мизерная.
    - Социальное положение?
   - Служащие.
   - Все?
   - Все.
    - Любовник женат?
   - Предположим.
   - Дети?
   - Девочка.
   - И те, и другие хотят сохранить семью?
   - Да.
   - Отвечаю. Надо устроить мужу встречу с женой любовника и договориться о совместных действиях. Обоим подать на развод. И сделать так, чтобы дело любовника слушалось первым. Пусть его сначала оставят без крова, без дочери и с алиментами, а позже выслушают другую пару. Взглянут на изменницу – жену, разведут, отсудив ей одного, например, младшего ребенка, выпустят мужа на свободу с другим. Гарантирую: через месяц семьи восстановятся, и будут жить дружнее прежнего.
   - А если суд решит иначе?
   - Никогда! На то он и суд, чтобы распределить между виноватыми количество боли. Только в этом случае всем боли достанется поровну, а значит, люди вернутся на круги своя…

   Для поступления в училище требовалась рекомендация от газеты, и несколько публикаций. На пробу я пришел брать интервью у пропивохи-дворника, что жил в соседнем подъезде.
   - Как жизнь, Михалыч?
   - А тебе какое дело?
Михалыч, когда не был пьян, находился в состоянии суспензии, взвешенном, и настроение его менялось непредсказуемо... Запасшись спиртом, я это предусмотрел. Мы перешли к содержательной беседе.
   - Зажирел народ. Пончики с повидлом выбрасывает… Пишешь? Пиши, пиши, я еще не то скажу!... Я, когда до пенсии на шахте работал, у нас в столовой и пиво, и водку продавали, а чай с кофеем сами из крана текли. Вот. А сейчас на базаре редиска – тридцать копеек пучок! Новыми! И домоуправ – баба! Зубы – с ноготь, и все золотые. А у меня через раз гнилые, свои. И хрен с ней!... Это не пиши, не напечатают… Чего еще? Политику одобряю. Войны нет, и слава Богу. А если между нами, то надо бы. Зажрался народ. Иду вчера, думаю: что такое? Пончик, представляешь, с повидлом!.. А посуду не сдашь! Не-ет! Зинка, сволочь, по десять копеек берет, и все! Тары нету! И никаких слюней не хватит ее заплевать! Выплывет! Вот, ты знаешь, откуда «трескать» пошло? От трески. А где она теперь? Баба приносит с магазина, «путассу» - говорит. Да ее за одно название жрать не будешь! А вобла? А? Ты ее хоть видал? Да ей собак кормили! А тут даже собака колбасу жрать отказывается! Соображаешь? Подошла, сволочь, к пончику понюхала и такую харю скорчила, будто он с дерьмом, а не с повидлом. Жиреет народ, одним словом. И вообще – все бабы - ****и… Пишешь? Так и пиши! Все равно не напечатают.

  Спирт кончился и Михалыч загрустил. Думая, что он предался воспоминаниям, я спросил его о героическом прошлом. Михалыч воевал в артиллерии. Рассказы его были скупы и жестоки.
  - Ты бы, сопляк, от того орудия даже затвор не пошевелил. А мы его расчетом на высотку катали. Жахнем, бывалоча, поверх пластунов – те только что не обделаются. Зато после пятки готовы лизать: по нашему-то следу, как по траншее, вперед перли. И иногда черт-ти куда пропрут, а у нас приказ: подавить к едреней матери огневую точку. И давим своих с немцами напополам. А куда деваться? Я потом с одним встретился, так он накаркал: чтоб, говорит, тебе самому от своих понапихали. И как в воду глядел! Поприжали нас. Пластуны – в рассыпную, а мы орудие – на прямую наводку, и давай по этим танкам жарить. И уж столько грому наделали, что танки- то вроде повернули; а наши за бугром никак не успокоятся: лупят и лупят по нам. Ну и слупили пол-расчета. Я с Хабибулиным остался. Оба раненые. Думаем: в какую сторону ползти? И договорились: ползем задом да еще назад, чтоб головой – к противнику… Пишешь? Как говоришь? Попятились? Не слыхал… А Хабибулин все «ура» по-татарски кричал! Я ему: заткнись, чума! Назад же ползем! А он – ни в какую! Видно, больно ему было очень… Кругом весна, грязь, смрад стоит. И вот с марева выбегает какая-то сволочь: хресь, хресь, хресь по Хабибулину из автомата. Гляжу: наш! Я на него с матюками: ах, ты, милый мой, да что ж ты, ангел писаный, своих стреляешь? А он: не знаю, говорит по-ихнему, но харя у него не русская и не было никакой возможности терпеть, как, мол, визжит. С угрозой, мол! И вообще, чего это вы, говорит, назад ползете, когда приказ – наступать? И меня уж на мушку ставит. А тут – на тебе! – выбегает с дыму самурай и …
   - Стоп, Михалыч, так вы с немцами или японцами рубались? Что писать-то?
   - Ну, напиши «с японцами»! Какая разница?.. Вот выбегает этот японец: хресь, хресь по Хабибулину. А я ему говорю: что ж ты, милый мой, по своим-то стреляешь? И – матом! А, по ихнему, это похоже на «сдаюсь»! Вот. А пленных-то они не брали… И тут как раз наш сзади выскакивает и как даст…
   - По Хабибулину?
   - По немцу этому. Прикладом. Вот сюда. И все… И готов…
   - Хабибулин?
   В глазах у Михалыча сверкнуло что-то недоброе.
   - Причем здесь Хабибулин? Ты что меня с панталыку сбиваешь? А? Пошел-ка ты вон отсюда! Думаешь, стопку налил, так я тебе здесь и раскручусь? Хрена малинового! Понял? Видали таких!
   Михалыч вышвырнул меня на улицу без блокнота и без ручки. Я встал на ноги, отряхнулся. Нехотя падали первые снежные хлопья, покрывая кучи мусора во дворе нежным пушком, стаивая начерно по асфальту. А мимо рыжего пончика с повидлом, прямо у моих ног, брезгливо пропрыгал воробей.
   Статью не напечатали. Посоветовали сразу за серьезные очерковые темы не браться, а тиснуть что-нибудь о производстве, для тренировки.

   Я решил заглянуть к Ф.Ф., нашему бригадиру. На работе он разговаривать отказался, пригласил домой. Не уведомив Ларису Владимировну, я впервые вошел в его дом.
   Уже на пороге я столкнулся с Таней. Она как раз выпроваживала очередных гостей сожительницы Ф.Ф.  К моему приходу Таня отнеслась очень спокойно, поздоровалась и тут же исчезла куда-то. Я, красный, будто ошпаренный этой ожидаемой, но такой неожиданной встречей, пытался перед Ф.Ф. чем-то оправдать свое смущение, но тщетно.
   - Хороша девка? – подмигнул Ф.Ф. – Завидуй! Я чего-то еще стою!
   И хлопнул ладонью по обвисшему трико.
   Мы сели за стол.
   Ф.Ф. не угощал, мне и вголову не пришло взять с собой спиртное: я сам перед обедом отлил ему из канистры полтора литра в плоскую фляжку. Я знал, что Ф.Ф. не был жмотом. А присмотревшись, определил: на стол не собирает только потому, что, видно подтвердилась его догадка о нашей с Таней дружбе. Это Ф.Ф. не в шутку разозлило. Дома он был хозяин, и теперь решил дать бой.
   - Вот так, Смазчик! Век живи – век учись! Про тебя с учителкой ходят слухи, про меня – тоже ходят. Только ты от слухов хилеешь, а я – крепчаю. А, знаешь почему? Потому что с каждого наговора надо выгоду иметь! Вот мне говорят: с двумя живешь; отвечаю: живу! А как же! Все равно ж не поверят, что я Таньку твою пальцем не трогал! Но трону! Уж будь спокоен – еще как трону! И защищу, когда надо! Она ведь – девка с головой! Знала, к кому идет. Знала, что порченая никому не нужна. А у меня за дверью – стена. Гранит! Я ведь вот этими руками целый гарем могу обеспечить… Продумал мою мысль? Я, может, ее усыновлю! Мать-то у нее – алкашка!
- Дурак ты, Ф.Ф.!
   - Дурак, - он охотно согласился. – А вот увидишь, по-моему будет! И кой мне ляд, кого воспитывать – сына или внука?
   - Не отдаст она.
   - А ты ее спрашивал? А я вот спросил…
Ф.Ф. сделал паузу и начал придумывать что-нибудь правдоподобное. Соображал он туго, загадочно улыбаясь, будто не хотел выдавать секрет. Наконец его осенило:
   - Знаешь, что она ответила?
   - Знаю, - догадался я. – Себя отдаст, а сына никогда. Что сморщился? Правда? Правда!
   Ф.Ф. зло усмехнулся.
   - Ты зачем пришел? Интервью брать? Вот и бери…
 Открыв блокнот, я начал задавать вопросы:
  - Фамилия? Имя? Отчество?
   - Ф.Ф. и кранты! Пиши, поймут.
   - Происхождение?
   - Рабоче-крестьянское. Чистяк. Здесь в ажуре.
   - Национальность?
   - А хрен его маму знает!
   - Образование?
   - Коридор да ремень отцовский.
   - Партийность?
   - ЧП.
   - А что это? Чрезвычайное происшествие или член партии?
   - А может, член профсоюза, или правительства, или Политбюро! Пиши, так смешней, «ЧП» и все!
   - Семейное положение? Двоеженец?
   - Холост! И дите в утробе!
   - Профессия?
   - Бригадир. Знаешь анекдот? Спрашивают: какая специальность? Отвечает: бригадир. – Ну, а работать? – А он: куда они, на хрен, денутся?!
   - Ясненько… Ваше кредо?
   - Хочу и буду жить, как хочу…

   В газете появилась моя первая заметка.
   «Двадцать второй год трудится на заводе бригадир слесарей тов. Ф.Ф. (на снимке вверху). За это время Ф.Ф. показал себя отличным производственником, мастером своего дела. Доверенный участок бригада содержит в образцовом порядке. Досрочно выполняются плановые ремонты. Оборудование работает отлично.
   Ф.Ф. – наставник молодежи. С присущей ему старательностью Ф.Ф. передает свой опыт молодому поколению.
   Его бригада второй квартал подряд удерживает переходящий вымпел соцсоревнования.»
   Я зашел к редактору.
   - Степан Иваныч, вы заметку мою о Ф.Ф. читали?
   - А как же, молодец, давай, давай…
   - Можно, я еще раз вам прочитаю?
   - Некогда дорогой, в следующий раз…
   - Две минуты всего. Слушайте:
   «… Двадцать второй год пьет гидролизный спирт на заводе тов. Ф.Ф. (на снимке из медвытрезвителя). И все это время слывет отличным производственником и мастером своего дела. Доверенный участок бригада содержит в страшном беспорядке. Не выполняются плановые ремонты, оборудование запущено.
   Ф.Ф. спаивает и несовершеннолетних. С присущей ему грубостью он относится к замечаниям и предупреждениям.
   Его бригада подобрана из собутыльников. Второй квартал подряд, прикрываясь когда – то полученным вымпелом, она срывает заводские ремонты, следуя богатому опыту своего бригадира.»
- Все? – спросил редактор.
   - У меня – все. А вот тут, - я потряс газетой. – Прочитать?
   - Не надо. Я знаю.
   Он улыбнулся, отобрал газету и сказал:
   - Вот здесь сверху написано «Орган райкома КПСС». А здесь? «Знамя Труда»! Вот здесь - сводки по району. Здесь – фотографии передовиков. Здесь - новости центральной печати. На последней странице – кино, телевизор, бюро по трудоустройству. А вот здесь, внизу, чья фамилия?
   - Ваша.
   - Совершенно верно. Так вот, когда там будет твоя, а здесь, - он показал, - порнография. Здесь – уголовная хроника. Здесь – реклама нового коньяка. То называться она будет: «Ослиная радость» и выходить как орган соответствующего органа. А пока – извини. У меня все… Сколько еще публикаций тебе нужно для рекомендации?
   Сговорились на трех – четырех.

   Тяжело в мученье – легко в раю…
Задерешь голову вширь поднебесную – ну, клоп ты и клоп. А уж зимой, когда край неба с полем сольется и взгляд обесцветит, и скомкает темную душонку в комочек да прохолодит, - что и на сердце тяжко забудешь. И пока будешь идти, настолько и пропадешь. Вспоминать – недоаукаешься. Где ты? Ищи себя в потемках, общупывай, забредай по локоть в мерзлый живот свой. Зови человека. Зови солнца правды ясной! Холодно, брр! Ой, знобко, зябко, - зима…
   На кой палестины и сады Гефсиманские? Пазуху от ветра береги, варежку по скуле заворачивай и наружу – не смей! Люто…
Широка страна моя родная… А воли-то кругом, воли! Ни обглядеть, ни вдохнуть! Терем – теремок, теплая коробочка, сколь до тебя?
   Ворота прогнивши, дверь скрипуча. Стук носком о порожек – снег хваткий скользнет и опушится рядом.
   - Здрасьте, тетя Дуся! Забралась на край… Не свалишься?
   Тетка Дуся, Танина мать, живет на «шанхае», а работает в соседнем цехе, в гальванике. Там всегда пар над чанами, скользко и жарко так, что все женщины натягивают халаты сразу на голое тело, не забывая пару раз за смену приложиться к стопарику со спиртом. А иначе – не в продых!
   Тетка Дуся – ветеран,  хотя ей чуть за сорок. Но лицо уже ветеранское – скользкое да дряблое. И даже та половина дома, в котором она живет с соседями, кажется вдвое старше своей ровесницы.
   Слава Богу, в доме тепло. Хозяйка сидит за неприбранным столом с объедками, широко расставив ноги, и мнет виски спросонья, пытаясь вспомнить, как видно, зачем это я прикатил.
   - Садись, - мотнула головой. Чего надо?
   Я ответом ставлю меж тарелок бутылку портвейна. Тетка Дуся усмехается.
- Воона чего! Винцо – это ты постарался. Только Танька не придет, бережется от матери родной!
   Проглатываю досаду. Мне пододвигают ближе недопитый стакан – залить горькое.
   Тетка Дуся не закусывает. Вино проливается по углам губ из переполненного рта. Хозяйка по-мужски стряхивает капли открытой ладонью и прощупывает меня просветлевшим взглядом.
   - Если – в тебя, внучонок-то дохленький будет... Да и спьяну любились-то? Молчишь? Вот и она молчит... А что прячетесь друг от дружки? Стыдно?
   Меня тошнит. Я прошусь выйти и пачкаю снег за крыльцом. «Уйти?»
   - Побудь, - говорит в спину тетка Дуся.
   Вернувшись за ней, замечаю, что моя бутылка исчезла со стола не раскупоренной. Тетка ставит чай, за руку берет и смотрит на эту руку, как на фотографию.
   - Как тебя растрескало! Не обласкаешь – оцарапаешь... У моего пятки такие были – все пемзой тер. А ночью заденет ногой – больно... Так и в гроб положили... В шахте синего из завала вытащили,  а пятки – желтые... И еще – зубы. У него на передних, вот тут, трещинка была. Плевал здорово. Приду вечером, а он с Танькой на целкость тренируется. Глину прилепят на перила и плюют. Смеются... А я их тряпкой...
   Тетка вздыхает, со стоном, трет пятерней грудь под горлом, перескакивает голосом на ступень выше:
   - За что, Господи милостивый?! Мужу – могилу, цацке – блуд в позоре, себе – судьбу горемычную? Где согрешила? За что расплата неперетерпимая?
   Заливается мутными слезами тетка Дуся, воет. Липнет к столу лбом в путаных куделях, дрожит телом.
   - Выпьем, тетка! – говорю я. – Не скончалась жизнь. Сердцу будет веселей!
   Мне и впрямь хочется теперь выпить. А с улицы жесткий ветер скрежещет снегом о стекло, будто скрипит зубами с натуги. И тепло дома представляется болезненным жаром, горячечным, неизлечимым.
   Она выпрастывает откуда-то с-под подола бутылку. Сорвав пробку, я разливаю по стаканам портвейн и почти кричу:
   - За внука твоего, тетка! Чтоб жил!
   И первый пью. И следом наливаю еще.
   - Пей, тетка, пей! Не уйду я отсюда! С тобой буду! И Танька сама к нам придет. Чуешь?! Пей! Последняя эта будет твоя рюмка!
   С жалостью смотрит на меня тетка Дуся. Не то чтоб не веря. С сожалением, эдак, смотрит. А Смазчик уже встал и начал собирать со стола...

- Женщина – русло реки, исполненное чувств, - говорит Смазчик. – Текут они водою, а то – слезами. Шумят на перекатах, отстаиваются на глубине, журчат чистыми струями в быстринах. Неудержимы они в весеннее половодье, скованы льдом в морозы. А под палящим солнцем иссыхают, успевая отдать живительную силу, напитав собою корни. Дабы те пошли в рост, и влага, испаряясь, образовала облака и опрокинулась дождем, чтобы вновь наполнить русло. Женщина – жизнь, ее земная природа, плоть и душа. Мужчина – бог, разум, ветер, возгоняющий волны. Он – тот уклон, создающий движение вод. Но он – и тот камень, сквозь который пробивается источник, изливаясь в реку; и тот берег, та форма, без которых русло не могло бы существовать.
   Лариса Владимировна благословила меня, и к Новому году тракторная тележка развезла по городу свежую новость – у тети Дуси появился жилец. Да, да, тот, что с учителкой валандался. Спился парень, совсем спился...

   Мне все чаще казалось, что так, как жили мы, жить невозможно. Мне не хватало всего: от чистого белья до «здравствуйте». Еще ночью липкие видения погружали мозг в трясину пустоты. И, просыпаясь, я не мог отвязаться от гнетущей безысходности будущего.
   Утром я чувствовал себя больным. Глаза ломило – тетка Дуся давно уже не могла засыпать без света. Она держала его включенным ночь напролет. От этого поутру предметы вокруг казались грязно-оранжевыми, лишь изредка на них тенью проступали темные пятна, да и те чаще были обманом утомленных глаз. Я поднимался уставшим и разбитым, как после адской борьбы, и шел на улицу к колонке, потому что в доме, прокаленном за ночь печью, холодной воды не оставалось. Я умывался и пил, не щадя зубы. И дорога к дому, назад, оказывалась втрое длиннее.
   Со мной не здоровались. Тетка Дуся начинала день с проклятий перед зеркалом. Выковыривала из щелок-глаз загустевшие слезы, прочищала тряпицей нос и, забыв в недочесанных волосах редкозубый гребень, валилась вновь на подушку, взвывая:
   - Фашист! Выродок! Ну хоть граммулечку, хоть глоточек, падла, дай!
   Я оставлял мольбы без внимания. Изжарив глазунью, грохал сковородкой о выскобленный стол и приглашал завтракать. Иногда она поднималась и присаживалась рядом. Нет, не ела. Прощупывала взглядом, жестким, как наждак. От него лицо мое загоралось, и кусок застревал в горле.
   - Откуда ты взялся?! Все равно у тебя ничего не выйдет! Вот погоди, я еще сдохну или повешусь, а бумагу на тебя накатаю – еще виноватым окажешься!
   - Ты – дрянь, - отвечал я как можно спокойнее. – И я - дрянь! А жить надо. Значит, будем жить, как умеем.
   - Да не придет она!! Не вернется! – распалялась тетка Дуся. – Чуть ты появился, она вообще носа не кажет! Ты!! Это ты дочь у меня отнял, скотина!
   - Я отнял, я и верну. Подбери слюни, баба! Ведь ты – мать! Ты жертвовать собой должна, а не...
   - Чего?! – тетка с натугой раздирала веки. – Да что ты можешь понять, сопляк? Подонок! Пустил дочь на панель, обесславил, старику продал, а я – жертвовать?! Да я собой семнадцать лет ради нее жертвовала! Что ж мне теперь, и подохнуть, как хочу, нельзя? А? Все равно судьбу не исправишь. На все – воля Божья! И ты поперек Бога не вставай! С-с-стопчу!!
   Тут она хватала меня за волосы, и если я не успевал увернуться, вырывала клок. И пугалась:
   - Не трогай меня... Не имеешь права... Налей, слышишь? Ведь есть же у тебя, есть?
   Мне было больно. И, случалось, я отчаивался, выставляя спирт на стол.
   - Жри! Пей, сука! На!
   Расплескивая, я наливал ей стакан с краями, плевал в него и протягивал:
   - Ну?!
   Оплывшее лицо тетки бледнело, и губы ее начинали дрожать в одном ритме с моей рукой.
   - Ну!
   И тогда она ударяла по стакану ладонью, залившись в одно мгновение горючими слезами:
   - Фашист! Выродок! Чтоб ты сдох, проклятый!

   А как мы шли на работу!
   С «шанхая» к заводу тянулась одна дорога, к которой сходились четыре других со всего городка. Выйдя на нее, мы сразу попадали в окружение бредущих людей. Взгляды из-под воротников пронизывали насквозь, похлеще ветра со снегом. Ветхое пальто тетки Дуси трепало полами. Вечно расстегнутое, то ли от недостатка пуговиц, то ли от избытка жара, выносимого с нею из дому, оно будто отмахивалось в отчаянии от людей, не подпуская, огораживая хозяйку запретным кольцом. Я шел позади, в рассекаемом ею пространстве, и внимал теткин дух, густеющий на морозе, осознавая, что это теперь – и мой запах. И гнет нечистоты доканывал, подчиняя меня себе. Вне дома я был в теткиной власти. Так считали все. Кроме Смазчика. Ибо только он правил нами.
   - Женщина – жемчужина в раковине осклизлого моллюска. Просто ее надо отыскать...
   «Надо отыскать...» - повторял я вслед за ним.
   А на работе, хоть раз за смену, но заглядывал в гальванику. В пару там метались желтые бесформенные пятна. И одно из этих пятен было теткой Дусей, матерью Тани – матери моего еще не родившегося ребенка.

Под Новый год к нам зашла Лариса Владимировна. Минутой назад я уложил тетку в кровать, она приболела и теперь мирно похрапывала носом к стенке.
   - Все то же? – спросила Лариса.
   - Немного лучше, - ответил я. – Спад агрессивности. Может, кризис?
   - Скорее: затишье перед новой вспышкой... И все-таки поздравляю с первым успехом.
  Не раздеваясь, она присела на край табуретки.
   - Я вот по какому поводу: не мог бы ты дать мне денег немного, рублей тридцать.
   - Я дам больше.
   Лариса Владимировна покопалась в сумке и выложила на стол несколько листов бумаги.
   - Вот. Я тут набросала. Думаю, если подработаешь, это пойдет для газеты.
   - Что это?
   - Заметки. Почитай. И не вздумай отказываться. Тебе не до этого сейчас, понимаю. Но учебу прекращать нельзя... Когда опубликуешь, рубли вернешь сторицей.
   Деньги, не считая, она положила в сумочку и поднялась.
   - Вот и все, собственно... А ты повзрослел... Только глаза грустные. Не бери близко к сердцу, уж такая теперь у тебя работа...
   Лариса Владимировна хлопнула дверью, а я сел читать.

   «Человек рожден для счастья, обыкновенного счастья, доступного, земного, честного. Он уже по природе своей чист. Немного труда и доброты, каплю нежности, привязанности, возможности размышлять – да просто осознать себя человеком, существом возвышенным, но не всемогущим, - этого хватит, чтобы определить свое место в мире (Божьем?). И глядеть на этот мир и на себя самого глазами других. Если не сразу, то учиться, стремиться к этому. Быть в сопричастности к миру, к людям – братьям по миру.
   Власть, алчность, зависть – откуда это? Несовершенство? Диктат времени? Общества? Закон природы? Не то. Необузданные инстинкты? Ой, ли?
   Все проще. Все идет от мелочей, не достающихся кому-то, и, как на чаше весов, распределяемых другому. От физических недостатков и катастроф до денег и свободы.
   И если возможность поделить (или распределить?) материальные блага, казалось бы, придумана. То как застраховать человека от драматических случайностей? От несвободы?
   Да и возможно ли это? Хватит ли всем места, одного большого счастья – на всех?
   Но Природа – разумна!
   Нет, не борьба противоположностей, не двуединство добра и зла, не право сильного движут ее развитием, решают – быть или не быть, и зачем. Природой движет стремление к благополучию, к счастью, жажда открытия и усовершенствования. Красота и сомнение! Сомнение побуждает к творчеству. А главное из всего – творчество духа. Потому что оно – беспредельно. И в этом человек сливается с природой и выступает уже от ее имени, как вершина сознания, как творец счастья не только для себя и людей, но и – для нее. Во имя нее!
   Они – человек и природа – неразделимы. Все, что противоречит ей, - противоречит и сути человеческой, изначальному смыслу существования. Отсюда человек и призван собирать плоды и созерцать мир, созидая – помогать, а не способствовать разрушению. Как главный придаток, как правая рука, не указующая, а исполняющая. Функция человека в природе – функция дополнительная. Она идет от разумности, способности сопоставлять, осмысливать и делать выводы. Человек – строитель, каменщик, выкладывающий из данного ему материала светлый храм, в котором достижение счастья будет состоять в полном слиянии человека с природой. А пока же они все шире расходятся, и дисгармония эта становится все невыносимее для обоих.
   Человеческий придаток возомнил себя богом и рвется, овладев могучими техникой и оружием, вершить судьбы мира, робеющего от его притязаний. Разыгрывается новая трагедия «Горе от ума», в которой слово «горе» скоро будет выговариваться как «смерть». Если его будет кому выговаривать.
   А ведь человек рожден для счастья!»
   Тут тетка Дуся заворочалась на постели и произнесла:
   - .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .     .
   Что она еще могла сказать?

   Зима все тянулась. Стылыми, черными вечерами мы просиживали со Смазчиком у окна, обихаживая теткину болезнь. А тетка холодела и дрябла. Отказывалась есть, говорила все реже. Вселенская тоска сквозила в ее сучьих глазах. Я уж и спирт ей предлагал, и чаю – не видела меня тетка Дуся, не замечала в упор. Неделю, другую – с постели на ведро, с ведра – в постель. И не шел к нам никто. Спросили как-то на работе: «Приболела, что ль?» - Сказал: «Приболела...» А и сам уж не верил, что встанет – помирать собралась.
   Написал письмо Лариске, видно, с отчаяния: плакался-слезился: «выручи, освободи», привязала, мол, меня, зараза. «Сам лягу, сдохну... За что?» Но узнал, что Лариса как уехала на праздники, так и след простыл. Думал: верно – зачем ей здесь? А радости за нее не было...
   И однажды пришла мысль о предательстве. Всех – и Тани, предавшей свою любовь, и Ларисы – бросившей на полпути, и родителей – сердцем, кровью не чуявших великое мое одиночество.
   А Смазчик говорил: «Так, так живет человек в гордыне своей. Один, беззащитен, нищ, светел. До прозрачности хрупок. Это тебе как очищение. Вглядись, заговори...»
   И я начинал работать под его пристальным взглядом, и рука писала тяжелые слова, неподъемные, страшные. Но через страницу разум светлел. Сам того не желая, выводил я слово «человек» и прибавлял к нему «счастье». Лариса царила во мне, она была права. Получалось, что разум мой лишь обрабатывал ее текст, выходило, что рукой моей правит всемогущий и вечный Смазчик, баловень и страдалец, лукавый, не терпящий лжи.
   И была мне великая радость от этого.

   Ф.Ф. пригласил к себе. Причины не объяснил, был мрачен и настойчив.
   И вот я с Таней. Сижу на табуретке среди кухни, мну шапку в руках, стараясь отвести глаза от ее огромного живота. Но и лицо – неузнаваемо: пятна, отеки...
   Мы одни. Говорит только она.
   - Уезжай... Мне страшно. Я не хочу, чтобы ты остался виновен во всем... Молчи, не спрашивай! Я знаю: так будет лучше для всех. Я и Ларису Владимировну предостерегла. Она послушалась. И ты – уезжай!... Мама твоя – согласна, а за мою не беспокойся, не такое терпела...
   Таня не плачет. Вероятно, выплеснулась слезами еще до разговора. Она вся – напряжение и обреченность. Я понимаю, что противоречить сейчас ей или выяснять что-то – бессмысленно. Я понимаю, что происходящее – черта, итог, вершина, к которой она шла, и боится теперь собственной решимости. Потому что не сомневается в ней, а сомневается во мне. Будто я могу помешать. И страшно ей, что уже и это ничего не изменит.
   А мне все больше кажется, что разговор наш похож на прощание. Что же ты задумала, Таня?
   - Есть место... Я договорилась... Ты побудь там недели три... Вот билет. Поезд через два часа. Тебя встретят.

   Мы укладываемся со Смазчиком на второй полке – коленками в перегородку купе, чтобы не мешать снующим по вагону людям. Поезд трогается, и мы исчезаем.
   Нам снится один и тот же сон. Будто плывем в необъятном черном пространстве, гремящем, гулком. И нечем дышать. И руки необыкновенно длинны, как плети, и голова тяжела. Направления нет. Зависаем. И чем дольше барахтаемся, тем глубже погружаемся. В бездонность темноты. А сверху – давит, давит... Ни вспышки, ни свечи, ни звезды, - мрак… Уничтожающая пустота...
   А потом – провал. Не помню, не верю... Кругом – чужое, только руки, коснувшиеся лица, будто узнаваемы.
   Светлеющее окошко. Горшок со столетником. И жажда. И стакан воды, поднесенный кем – то. И голос...
   - Живой! Живой, черти лысые! Ох, и напугал же ты нас, братец, вот уж напугал!
   Я с сожалением отвожу глаза от столетника. Рядом со столом – Смазчик и незнакомый мужчина. Мне не разглядеть его лица – высоко, узнаю лишь руки: те же узловатые, негнущиеся пальцы; ногти в трещинках, табачный цвет. Они то приближаются, расплываясь, то удаляются, становясь четче, грубее. Они движутся в такт словам и возвращают меня к сознанию.
   Я силюсь вспомнить, пробудить в себе страх иль радость, но остаюсь безучастен. И тогда, уже готовый на все, делаю глоток из стакана, тело пронизывает нестерпимая боль...
   - Пошел орать! – говорит чужой. – Значит, получшело... А то ведь смешно даже: со второй полки грабанулся, все цело, а лежит как мертвый... Мужик называется! В больницу тебя? Вот те хрен – «в больницу»! Отоспишься, поди...
   Рука его ложится мне на лоб.
   - А мож, простудился? А? Чего молчишь – то? Где болит?...
   И мне хочется ему ответить, что это душа моя холодеет, чтобы он помолчал, не мешал ей остывать.  Но язык не ворочается. Чужой настойчиво вливает в меня воду. А когда я перестаю сопротивляться и затихаю, он то ли намеренно, то ли порешив, что ничего не слышу, выговаривает Смазчику:
   - Все – дурь! И Танька с дури в петлю из-за него влезла, и ребенка порешила… И Дуська спьяну под машину легла...




ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Ходили слухи, что третья жена Ф.Ф. сгорела от любви. Женщина, судя по всему, была необыкновенная: стирала по понедельникам, Ф.Ф. называла на «вы» и могла часами просиживать с ребятишками в песочнице, втолковывая им, откуда они появились.
   Никто не помнил, где она работала. Скорее всего, нигде, потому что постоянно была беременна, хотя детей и не рожала. И в этой непрерывности нельзя было усмотреть что-то странное. Потому что, как говорили, лишь с одного мужского взгляда у нее открывался токсикоз, и уже на следующее утро живот округлялся до размеров небольшой дыни. Столь скорое зачатие, однако, было не продолжительным. Плод, не успев развиться, иссыхал на чужих глазах, обильно прибывавшее молоко вдруг изливалось однажды обильными слезами где-нибудь в очереди, и Тоня вновь стройнела наперекор злопыхателям.
   Сама она объясняла это просто. Что, мол, любовь с первого взгляда есть не что иное, как вопрос и отклик генов на совместимость. И раз отклик был, то должен быть и результат. А там уж одному Богу известно, куда все девается. Может, к Богу и уходит, а, может, в тартарары.
   Но случилось как-то обыкновенное дело: завелся у Тони ухажер. Сопляк, армии не отслужил. И с виду не красавец, и во всех отношениях еще не мужик. Так тот даже в ее сторону не смотрел, своих девок хватало. Да и не виделись они, по-моему, ни разу, но Тоня – понесла.  И все носила, носила, пока сам Ф.Ф. не заметил, и сам ей об этом не сказал. «От него, - сказал, - больше не от кого, остальные, - сказал, - были уже». Позвал Ф.Ф. того парня в гости с Тоней познакомиться, и точно – он оказался. Кому ж еще?
   И пошла у Тони с парнем любовь. Друг на друга не смотрят, встречаются – не здороваются, если кто намекает – краснеют, жаром пышут. Весь город от слухов аж трясется, а Тоне – хоть бы что. Носит себе и носит, месяц за месяцем, вот уж все сроки прошли, а она – по-прежнему: живот как парус, и будто ветром его надувает и надувает.
   Парню все уши прожужжали: сходи, повинись, в ноги упади – простит. Ей на каждом углу: дура одумайся, что ты делаешь? Зачем парня позоришь? Но от любви – никуда! Уж так в жизни получается: придет она и пропал человек…
   Так и парень вдруг пропал, исчез из города. И тогда Ф.Ф. вывел Тоню из дому, говоря: «Вот тебе Бог, а вот порог. Такого парня проглядела!»
  Вышла Тоня на площадь. Встала супротив памятника Владимиру Ильичу Ленину. Постояла, постояла, да и вспыхнула синим пламенем неутоленной любви. И сгорела начисто, даже пепла не осталось.
   Вот ведь как.
   А сам парень, это уж потом, бензином себя облил на том же самом месте, после армии, после Афгана, тоже напротив Ленина.
   Только Ф.Ф. не верит никому и говорит: из-за любви.
   - Судьба! – соглашаюсь я.
   Мы чокаемся, поминая Тоню. Мне подкладывают капустки. А его новая жена плачет.

   - Весна хороша тем, что воскресая, природа встряхивает душу. Снимает снежный лоск и обнажает годовую грязь. Требует новой поросли с гумуса. Пробуждает стихию...  Весна несет надежду, взращиваемую на грешном опыте души, делает установку на выживаемость. И если душа откликается сразу, природа не спешит торопиться: она тянет до последнего, давая возможность всласть, до тошноты, насмотреться на отходы прожитого. Не предостерегая, а с детской наивностью констатируя, что все возжелаемое сведется к нему, к этому мусору, неизбежному, совсем не привлекательному, безжизненному.
   Весна итожит год по потерям…
   Так говорил Смазчик, бросая взгляд за окно со столетником. О том же думал и я, возвращаясь.
    Минуло три недели. Агония кончилась на последней, в четверг, тогда Смазчик привстал с ложа и спросил, где он находится.
   Мы с дедом обдирали очередного кобеля. Он ловил их на вывар, из собачьего сала, которое продавал легочникам.
   Смазчику дед ответил: в живодерне. И улыбнулся. Но лучше б этого не делал. Трудно было привыкнуть к его улыбке, когда оголялись белые десна с двумя, с ноготь, огромными желтыми зубами. У деда, у бывшего конюха, и смех получался жеребячий. Но видно было, что выздоровлению он искренне рад.
   - Прочухался? Собирай манатки, братец. Пора тебе в путь – дорогу.
   И правда, было пора.
   Пока Смазчик оправлялся от падения, я успел приготовить большой материал для газеты. К тому же Лариса Владимировна известила меня письмом, что сын мой остался жив и находится пока в Доме ребенка. Да и дед к тому времени мне порядком опротивел.
   Он  ни в ком не нуждался. Жил своим крепким, страшным домом, собачьими шкурами, салом, деньгами, копившимися на смерть. Он был уверен, что умрет. И я поражался этому, - дед был бессмертен. Он не помнил и не хотел знать, сколько ему лет. Он всю жизнь душил собак, а конюхом еще и кобылиц доил. Был болен туберкулезом, лечился, вылечился, но в это не верил и, притворяясь, кашлял после обеда, расковыряв десну между зубами, чтобы сплюнуть мокроту с кровью.
   Он, будто намеренно, всю жизнь избавлялся от души, и это ему удалось, в конце концов. Теперь в нем нечему было умирать. С давних пор он жил, как осот, глубоко проросший корнями, лишь к лету позволяя себе выпустить могучий стебель, пусть на облом, только бы успеть ухватить глоток воздуха в подкрепу корневищу. И ему давно уже было наплевать на всех. Он рос на брошенном поле, на отшибе, среди собак и костей, в доме чуть больше собачьей конуры, с единственным окошком и столетником на подоконнике.
   - А что, братец, не ел ты раньше собачатины? А пишешь что? Не про меня ли? Про меня – не пиши. Не поверят. Пиши про собак. Многому чему есть у них поучиться…
   Он и выходил Смазчика от тоски. А кем он был Тане – и сам не знает. Вроде, дедом... Наверное, по отцу... Этой щелью между зубов, в которую на жизнь с кровью сплевывал...
   А поезд катит, и за ночь я проношусь до городка с тракторной тележкой, до исстрадавшихся глаз матери, до ее ласковых рук, ощупавших первой же ночью мою голову и вздрогнувших на ямочке на затылке. Меня несет к Таниной могиле. Меня бросает возле нее на колени. И то ли тетка Дуся, то ли этот зануда – Смазчик шепчут мне в дышащий затылок:
   - Трус, трус, трус...

   «Пустота владеет миром. По сравнению с ней все существующее настолько ничтожно, распыленно и незначимо, что само существование чего бы то ни было, теряет смысл. От галактики до микрочастиц. Любые размеры, объекты относительно вселенской пустоты сводятся к материальным точкам. Все материальное, видимое, ощущаемое, уничтожается разделяющей пустотой. Она одна – властительница всего. Она распределяет все по своей протяженности, по бесконечности в закономерный хаос. Это пропадающее состояние, низводящее любой объект до пустоты.
   Любая сконцентрированность, совокупность объектов, как бы громадна она не была, - ничто рядом с пустотой.
   И если предела пустоте не существует, значит, не существует и того, что в ней находится  или будто бы находится, потому что определения чего-то в ней при бесконечном увеличении расстояния до объекта, - этого определения, ощущения его существования быть не может.
   Так невозможно представить то, чего нет, что не с чем сравнивать, как-то ощутить, не говоря уже о том, чтобы увидеть.
   Однако мир может существовать и вне наших ощущений. И он от этого не станет абстракцией, чем-то отвлеченным. Материальные объекты при любом их делении во всех случаях сохранятся, не абстрагируются и не исчезнут, независимо от того, каким способом они будут существовать. Закон сохранения – такая же правда, как и пустота. И он применим даже к биомассе, количеству разума.
   Выходит парадокс.
   С одной стороны, относительно пустоты: мир – это бред, и его существование непостижимо. С другой стороны, относительно материального объекта: пустота – всего лишь расстояние между существующими во времени объектами, пусть немыслимое, непреодолимое, но всё - таки существующее. Хотя бы для того, чтобы как-то разъединять объекты друг от друга.
   Пустота, получается, - просто необходимое условие существования отдельных объектов. Среда, оправдывающая их действительность.
   Выходит просто: раз нет объекта, то есть пустота, а раз нет пустоты, то есть объект, какая-то однородность. Отсюда, - несуществующее дает возможность предполагать чье-либо существование. Но ведь и это – бред! Стоит ли наделять смыслом существования одно ввиду отсутствия другого?
   Ведь при бесконечном делении до частей, атомов, электронов и так далее мы разрушаем все новые и новые границы материального, наполняя все опять же пустотой! В конце концов, мы упраздняем сами размеры и сводим границы объекта к границам движения неведомых частиц, которых не только невозможно представить, но также и объяснить.
   Выдумывая новые физические законы, мы только оправдываем собственное бессилие перед пустотой. И как бы ни объясняли этот процесс нравственными, познавательными и другими категориями, - ясно одно: главный движитель поиска смысла – страх перед пустотой.
   Человек не может, не хочет и никогда не будет способен понять, что страх этот – начало всех начал человеческих, он и есть источник его разума и самой жизни. Критерий его существования и, в силу своей бесконечности, его бесконечный предел. Все человечество с рождения занято покорением пустоты, насаждением в ней материальных объектов и подтверждением их существования в пустоте. Тем не менее, каждый новый  закон  является лишь оправданием истины, что пустота бесконечна. Это ведет к еще большему страху перед нею, к еще большему напряжению разума, к лихорадочным поискам и доказательствам, что мы, - не одиноки, что пустота населена, а значит, что мир действительно существует.
   Но так ли это? Стоит ли верить себе?
   Бог ли, разум, природа или пустота – кто выразитель смысла? Что всем владеет? Что – Главное? И есть ли оно, если в человеческом понимании это необъяснимо?
   Наделение своими признаками по подобию отвергнуто. По подобию чего-то представимого – тоже. Полное отрицание слишком страшно, потому как это приводит к отрицанию смысла. И последнее более вероятно, чем все остальное. Потому как единственное, что существовало во времени всегда, так это именно пустота.
   Одна пустота!
   Ведь только для нее временные рамки, ограничивающие наше сознание в представлении о мире, не существуют.
   Она одна отрицает время! И этого не может себе позволить больше никто. Любая другая материальная или абстрактная субстанция, разрушаясь ли, или соединяясь с себе подобной, существует только какой-то временной отрезок. Пустота же вечна!»

   Прочитав написанное, я  не понес материал в газету и даже Ларисе Владимировне показывать не стал. Мне подумалось, что я болен. Но не до такой степени, чтобы этого не понимать. Значит, шанс еще оставался.  Шанс выжить. Отдаляясь, но не порывая связи со Смазчиком. Мы стали осторожнее друг с другом. Я больше молчал, позволяя ему иногда полностью перевоплощаться в меня – дома с мамой, на работе со спиртом, у Ларисы, с Ф.Ф. Я будто подглядывал за ним со стороны, не вмешиваясь, не выказывая своей боли, своего сомнения. И он расплачивался со мной похоже: держался так, будто ничего не случилось, а бессонными ночами, когда голова раскалывалась, удалялся в небытие, предоставляя мне полную свободу. Парить. В пустоте...

  К маю Лариса Владимировна устроилась в соседний цех маркировщицей и возобновила занятия со мной. Теперь, казалось, она искала какой-то выход и думала: он доступен и мне. Но усложненная ею модель моего поведения в миру рисовалась столь зыбкой, что даже умудренному многовековым опытом Смазчику трудно было понять, чего же она хочет добиться.
  Лариса заговаривалась:
   - Люди жалки, ранимы, по существу, и беззащитны. Их легко напугать. Единственное, что бережет их друг от друга, так это невежество. Откровенность их страшит. Люди предпочитают не знать всего друг о друге. Всякое любопытство к другому ограничено весьма узким интересом. Чужие поступки они только проецируют  на свои, и несхожесть другого с собой занимает их ровно настолько, насколько можно скрыть под этим собственное «я». Реакция может быть различной: от смеха до слез. Но во всех случаях человек переживает перво-наперво за себя. И не всякие слезы – это сочувствие, и не всякий смех – смех.
   Человек боится быть угаданным другими, тем долее прилюдно. Он согласен на отождествление с группой, даже негативной; он пойдет на самые дикие поступки в толпе и с толпой, но исповедаться перед кем-то, как перед миром, точно так же, как и услышать чью-то исповедь, - до дна, до конца он не способен. Страх пожрет его. Страх перед разгаданностью, перед опустошением себя как личности, как живого человека. И потому створки его раковины захлопываются. Иначе слизняки раздавят слизняка, и получится кисель...
  Тем не менее, человек требует, чтобы с ним соглашались именно на уровне понимания. В течение жизни он проводит своеобразный отсев, ищет единомышленников, размежевывается по группам, по слоям в обществе, по национальным признакам. И везде строго блюдет табу – на себя. Это как вектор, у каждого направленный внутрь. Первая степень свободы, открывающаяся запретом. Это потом, с годами, он раскладывается на стыд, угрызения совести, покаяние, а поначалу вектор сей прям и всемогущ. Великое Я, единственное, неповторимое, да и смертное в придачу. Оно то выпячивается, то уходит в подсознание, продолжая жить, пока существует разум, пока работает инстинкт самосохранения. Оно очень чутко ко всему, с ним, казалось бы, мало связанному: мелкие ущемления, крошечные обиды, мизерные ограничения той же свободы, информации, любви, - и створки вновь захлопываются...
   - Постойте, - перебивает Смазчик. – Но вы только говорили, что створки хлопают от страха разоблачения, чтобы эти «я» не превратились в «мы», в кисель. А сейчас вы подводите к тому, что это захлопывание происходит от противоположного, от того будто бы, что сами люди этого разоблачения жаждут, но уходят от него, ибо в «мы», в киселе, просуществовать несравнимо легче.
   - Именно так. Все вместе и каждый отдельно. И потому обращения к «мы» у тебя не должно быть. Ты должен обращаться к «я», к себе, к человеку. Кем бы он ни был. Не угадывая, не разоблачая, не показывая своего понимания. Твое дело: слушать и помнить услышанное. Пойми, ты – не звено цепи. Ты – воздух в ее перекрестьях. Ты – та самая дырка от бублика, без которой он стал бы лепешкой и потерял бы свое название. Ты призван называть! Додумывать, но не подсказывать. Жить его жизнью, а не направлять.
   - Созерцателем?
   - Творцом!
   - Но чего же?
   - Жизни. И всего, что с нею связано. А для этого надо учиться. Учиться любить. Через очищение, через человека, через себя... – Лариса Владимировна выдерживает глубокую паузу и провозглашает: - Но это слишком трудно... Почти невозможно, почти...

  У этой весны было лицо старой девы, с дряблыми промывами морщин, творожистой сероватой кожей, лежалым запахом невостребованной плоти. Перебродив, природа кисла, возгоняя дремотные пары, всем своим видом намекая на призрачную беременность, а разродиться все не могла. Солнце не загуливало по-летнему, ветер иссякал на полу вздохе, зеленая сила растений бледнела перед мощью грязи и леденящих, едких туманов. Казалось, немного – и время потечет вспять, к холодам. И людей будто развозило от этой безнадежности. Они непредсказуемо то озлоблялись друг на друга, то становились вдруг странно равнодушными, даже к себе. Но Смазчику, - с моей стороны это было заметнее. Я был ближе к ним, более подвержен природе и всему, что ими, да и мною, руководило. Я попадал под их движение, размеренное, круговое, челночное, перебредая с работы домой и обратно, подчиняясь циклу аванса и получки, срываясь к стакану по субботам, чтобы в понедельник, помутнев взором, огорячиться краденым спиртом и вновь впасть в повторение.
   И странным во всем этом было лишь то, что думы мои не разжижались, а будто огораживаясь от людей, густели, отвердевали в тяжело-каменную обиду на весь мир. Даже на тот, о котором я  и не ведал. А когда он предстал передо мною, воля отказала мне. Обида вылилась в ярость, и уже непоправимое надолго определило мою судьбу.


   Я возвращался с вечерней смены. Шел первым, обогнав всех еще за проходной. Мимо теткиного дома всегда пробегал не оглядываясь, а здесь остановился.
   На вишне в палисаднике висел человек.
   Я перелез через ограду и дернул его за ноги. Человек не упал. Ветка чуть спружинила. Я отер мокрые руки, поразился запаху мочи, исходящему от них, и то ли вскрикнул, то ли простонал. Да так громко, что на голос мой явились люди.
   Повешенного сняли.
   Это был молодой паренек, накануне вернувшийся из армии. Ему раскидывали руки, давили на грудь. И еще просили меня делать ему искусственное дыхание «рот в рот». И я (а не Смазчик) делал это. Потому что помню лед поцелуя. И что забыл сразу вытащить прикушенный язык, и как разжимал зубы пряжкой от солдатского ремня, и как мне казалось, что покойник с жадностью втягивает в себя испорченный воздух из моих легких, - помню.
   Парень был холоден, липок и бесчувствен. Я теперь с полной уверенностью могу говорить: я знал тогда, что он мертв. Но меня оторвали от него насильно, только перед тем, как положить труп в машину. И еще я слышал, как назвали его имя: «ОЛЕГ». И тогда я понял, откуда это.
   Вспомнил ночью. Танино письмо: «высокий и сильный». Он. Я его так и представлял себе, но живым, независимым, уверенным. Я даже вспомнил, что знал его когда-то, хоть мы и не были знакомы, и что я заочно побаивался его. Он всегда верховодил. Дрался отчаянно. Ненавидел трусов. А значит, и меня, не зная, он должен был ненавидеть.
   Особенно за последний поцелуй.
   Я прожил с этим ночь. И день. И еще ночь и день. Я не видел и не слышал никого. Я прожил под презрением покойника до третьей ночи. В эту, третью, мне открылось страшное.
   После субботника, глубоким вечером, мы остались в цехе, чтобы подновить краской станки и оборудование. Когда работу закончили, механик выставил два графина со спиртом. Кроме сторожей и нашей бригады на всем заводе не было ни души. Закуску разложили прямо на столе за конвейером. Пили стоя. Разговаривали. И голоса гулко раскатывались под высокими сводами пустого цеха.
   Я молчал. А уж порядком пьяный Ф.Ф. промолчать не смог:
   - Этот-то дурак, что повесился, слыхали? Перед этим, вечером, оказывается, ко мне заваливался. Дуру мою напугал до смерти. А она только сегодня раскололась!
   - Иди ты! – подзадорил Ф.Ф. механик.
   - Ну! Куда, орал, сына его дели! Соображаешь? Видать, когда летом в отпуск приходил, успел Таньке пистон вставить! Во козел! А?
   - Ни фига! – механик срыгнул и поморщился.
   - А моя-то дура возьми ему все, да и выложи! Мы ж ее, сучку, с жалости приютили, а она вон какие фортели выбрыкивала! И – про смазного нашего, - Ф.Ф. кивнул на меня, - и про сынулю его ненаглядного... Фраер язык и прикусил.
   - Так чего ж, получается, он от бабы на вишню полез, а не спьяну?
   - Сказанул! Он сроду в рот не брал, - вставил Ф.Ф. - Я ж знаю! А повесился, так и черт с ним! Козел он и есть козел!
   Смазчик схватил Ф.Ф. за грудки. Их кинулись разнимать. Забыли и про спирт, и про закуску. Механик, как старший, начал выталкивать дерущихся к выходу. Я отступил в нишу, к автомату с газированной водой.
   «Значит, правда, - повторял я про себя. – И письмо было правдой. И этот Олег. И ребенок, возможно, не мой... Спровадила меня, испугалась, что мы столкнемся с этим Олегом нос к носу... А парень-то любил, вот он действительно любил... Или еще что-то... Что?»
   Я присел в уголок, в полутьму, за сатуратор. Я был подавлен изменой уже мертвой девушки. И, как ни был пьян, нутром почуял, как освобождаюсь... от чувства вины за ее смерть, за смерть тетки Дуси, за смерть Олега.
   В цех возвратился механик, сгреб объедки со стола, осколки графина и выбежал вон. Где-то гудела моя пьяная бригада, а я, брошенный, обманутый, стал подниматься с коленей. И вместе со мной поднималась злоба на всех. И еще одно чувство, которое я не сразу понял, но которое уже вызрело во мне давно, еще с тем Доном Педро.
   Я вынул коробок из кармана. Чиркнул спичкой. И бросил ее в лужу со спиртом...
   Из проходной вышли вместе. Кто-то запел. Мужики подхватили. У дома тетки Дуси я оглянулся: в высоких стеклянных проемах цеха поднималось зарево.

   Перед судом состоялся разговор с Ларисой. Она, в отличие от других, поняла все по-своему, она вычислила меня, хотя я проходил лишь свидетелем по делу, и говорила о случившемся, как уже о решенном, взывая теперь только к моей совести.
   - Я ждала чего-то подобного. – Лариса сокрушенно качала головой. – Ты стал неуправляем и жесток. Ты потерял в обиде своей чувство реальности. Ты даже не представляешь, какой великий грех лег тебе на душу!
   - Напрасно так, - отвечал ей Смазчик. – Разве это грех? Сядут два подлеца за решетку. Оборудование давно пора менять на новое. Честные останутся чисты. А я...
   - А ты? Как ты проживешь с этим?
   - Видно будет.
   Смазчик помолчал и, не посоветовавшись со мной, молвил:
   - Об одном жалею. Надо было закрыть двери и поджарить их всех, и Ф.Ф., и механика... Может быть, и самому... Ведь смог же Олег, и Таня смогла, и даже тетка Дуся!
   - Прекрати! Что ты знаешь о них? Они всегда были одиноки и решали сами за себя. А ты? Ты –предатель! Вернее, - вы! Ты и Смазчик, вас всегда двое! (Она уже путала нас друг с другом). Что ты можешь понимать в одиночестве? В пустоте? Когда никогошеньки рядом и сердце готово забить колоколом: хоть кто-нибудь, люди, откликнетесь! А вокруг – мертвая тишина... Тебя – выбили, спихнули... Все – мимо! И усталость каменная - на плечи... И уже все равно... И последняя надежда смерть...
   - Надежда – всегда смерть. Если перестаешь быть уверенным и не действуешь, уповая только на надежду, ты заранее мертв. Да и стоит ли жить ожиданием? Одному ли, с кем – то... Зачем тогда жить? Что проживать?
   - О, какая гордыня! Остановись! – Лариса Владимировна прищурилась. – Насилие – это еще не действие. Оно порождено страстью или страхом, но не умом. Настоящий ум обречен на созидание. И именно это, коллективного разума действие, - и цель, и смысл, и причина Жизни. Иначе все рухнет. Все!
   - К тому и идет.
   - Нет. Природа разумна и самоубийства не допустит. Жизнь – это акт воли. Ты просто слаб еще и не очень умен... И слишком занят собой!
   - Кем мне еще заниматься?
   Вопрос вселил в Ларису тихую ярость.
   - Я покажу кем, - проговорила она. – Хотела передвинуть этот срок. Но теперь покажу. Его тебе на всю жизнь хватит...
   И был суд перед судом.
   Дом ребенка и мальчик.
   Его распеленали, положили передо мной на кушетку, встали по бокам со сложенными на груди руками - в белых халатах, молчаливые и бесстрастные как конвой.
   Мне ничего не объяснили, хотя я, вот так, видел младенца впервые. Они ждали, пока я сам разгляжу. И только потому, что они молчали... Нет, только потому, как они молчали, я начал догадываться, что ждут от меня чего-то страшного.
   И тут он взглянул на меня. И я понял – это приговор...
   Мы не проронили ни слова.
   Лариса вывела меня на улицу, держа под руку. Но сил моих хватило лишь на то, чтобы доплестись до ближайшей скамейки в сквере.
Сел, закрыл глаза, как-то тихо совсем по-бабьи.
   - В Спарте таких бросали в пропасть, - сказал я.
   - Да, - сказала Лариса и вытерла слезы: - Только одни спасают других, вторые поддаются отчаянию, а третьи...
   - А третьи цепляются за тех, кто ближе и тянут их за собой... Что это? Трусость? Подлость?
   - Жизнь. – Смазчик был короток...
   У подъезда нарсуда я дал слово, что не раскрою себя. И обещание выполнил. Ф.Ф. выслушал мою речь с кривой усмешкой, понимающе покачал головой. А механик выкрикнул: «Сука!»
   Четыре руки, как четыре комка коричневой глины, лежали под барьером скамьи подсудимых. Мне стало не по себе. Я вспомнил, что до сих пор побаиваюсь этих рук. И понял: какой бы ни был срок, предначертанный мне и им, - нам уже не расстаться.

   Ухожу, убегаю, выбредаю из бредового города назад, к деду, к могиле – по хоженой тропе, под весенним ливнем. На запах трав, на голос из ниоткуда. Бегу...
   А следом и впереди меня выстраивается огромная очередь бредущих людей.
   Солнце нещадно палит голову, так, что люди мои закипают. Мне дурно. Но я никак не могу упасть. Люди подпирают меня своими плечами и влекут за собой.
   - Что ж вы делаете? Куда вы? Зачем? – бормочу я, выпадая из собственного сознания. – Я не желаю – со всеми! Мне душно! Страшно мне! Я боюсь!
   А меня тянут и тянут. И чтобы оглянуться назад, нужно сломить шею. Впереди же – одни затылки. Нет, я не первый, и никогда не буду первым: впереди столько народу! И все бредут, не оглядываясь, кто бормоча, кто напевая, кто молча. Топот их сотрясает Землю. А я сползаю между тел, устав цепляться ногами, и падаю... Толпа проходит по мне, впечатав в пыль, выровняв по поверхности, и вот сейчас чей-то каблук находит мою нервную мембрану на затылке. Я испускаю дух, успев удивленно вскинуть брови и прошептать:
   - И – это все? А мальчик?

   - Мальчик мой! – обливается слезами мать, глядя на мои сборы. – Только ведь встал! Нельзя тебе одному: чуть что – упадешь опять. Отца дождись, вместе поедете.
   В комнате – сумеречно, свет не зажигаем. Кладу в сумку буханку хлеба и говорю:
- Мне не сегодня – мне давно надо уже уехать или уйти... И уйти навсегда.
   - Как?!
   - Совсем!.. Я напишу вам. И Ларисе напишу. Встретишь – передай ей...
   - Не пущу!! – мать воздевает руки.
   - Пустишь, - говорю я. – Ты ведь не хочешь, чтобы я, как Олег или как Таня...
   Руки опускаются.
   На самом пороге мать в последний раз останавливает меня.
   - А где ты будешь жить?
   - Мама, я буду жить на Земле. Больше я пока ни на чем не умею...

ГЛАВА СКИТАНИЙ

   Ходил ли ты по дорогам? Когда тревожное позванивание весны переходит в колокольный звон лета? Когда  вечером, у костра, выцедив свою кружку с чаем, пытаешься уснуть, а дробь с треском раскрывающихся почек закладывает уши, и от земли несет животворящей прелью, перехватывающей горло удавкой? Когда утром, вставая, находишь под собой бледную поросль проклюнувшихся растений и вновь двигаешься в путь с чувством вины, что и здесь ты помешал кому-то... Но стоит снять кеды, связать шнурки и, перебросив обувь через плечо, стоит всего лишь ступить ногой на непрогретую пыль дороги, как мир в твоей душе  возликует. Беспроглядная даль полем да лесом хлынет перед тобой, и щепкой, перышком тебя понесет по дорожным извивам. Куда? Не все ли равно? Достаточно движения. И не надо устанавливать  себе конечную цель. Цель  одна – дорога. Дороже нет.
   Все было у меня тогда: зашитый в пояс трояк, пустая бутылка под воду, литровая кружка, ложка, спички да мелочь на хлеб и мыло. Была леска с крючками, большой нож и старое одеяло. Город обходил, деревни миновал днем, а вечером забирался в безлюдье, чтобы поесть и устроиться на ночевку.
   - Дорога сродни свободе. Она ограничена лишь собственными возможностями: в силе, в выдержке, в фантазии. Недаром понятие воля заключает в себе и дух человеческий, и свободу...
   Впереди посвистывает Смазчик, он везде как у себя дома. Навстречу баба с подойником. Смазчик заглядывает в него: пенка на парном молоке еще не осела. Я сглатываю нетерпение и вспоминаю, что руки после дойки пахнут, верно, душистым вазелином, как у покойницы бабушки.
   - Плюнуть хочешь? – спрашивает женщина не зло, устало.
   - Дух впитать, - отвечает Смазчик. – Не угостишь? Только вот денег у меня на полглотка.
   Баба вздыхает и перекладывает тяжелый подойник в другую руку.
   - Давай, сколько есть.
   Порывшись в карманах, протягиваю ей двугривенный. Она зажимает его в жесткой ладони и следует прочь.
   - Куда?
- Так ты уже понюхал, - бросает баба, не оборачиваясь. – Глоточек-то много дороже стоит.
Смазчик смеется долго, накатами, и, наконец, кричит ей вслед:
   - Дай Бог тебе здоровья, мудрая женщина!
   Мы шагаем дальше, и мне все больше жалко денег. Смазчик принимается утешать:
   - Дурь должна наказываться. Хотя бы обидой. Ты еще спасибо скажи, что она с полным ведром вышла. К удаче говорят...
   - Двадцать копеек – буханка хлеба...
   - Не мелочись. Ее догнать надо было да рубль прибавить!
   - За науку?
   - ... только б она не взяла...
   - ?
   - А потому, что цену знает! А ты – нет! Вот такая честная баба! И вообще отвыкать надо от дармового. Воровство это. Стыдно. Даже когда сами дают. Подачка – унижение. Какая уж тут свобода?
   - Тогда что мы жрать – то будем?
  - Под ноги смотри.
   Смазчик развернул меня за плечи и повел назад по бабьей тропинке. У огорода я нашел в пыли монетку.
   - Твоя, - кивнул Смазчик. – Бери.
   Только магазина в деревне не было. Пришлось протопать еще километра три, чтобы купить черствый черный кирпич с подгорелой корочкой.
   Вечером я отмачивал корочку в чае, а Смазчик приговаривал бабушкиным голосом:
- Жуй, жуй, грома бояться не будешь.
   Грома ли?..
   Ночь. Опрокинувшись на спину, гляжу в небо, как рваные лоскутья облаков начищают до блеска осколок луны; и чувствую, что движусь вместе с землею, притянутый ее силой к поверхности, будто к мельничному колесу, на которое изливается из вселенского омута густая тьма. Без скрипа, без стона вертится Земля. И ось ее прочна. И тьма неиссякаема. И жизнь от этого кажется бесконечной.

   Шел дождь. Измокнув, я устроился под навесом на каком-то брошенном дворе в пустующей деревне. Когда укладывался, выбирая угол посуше, решил понадергать с крыши соломы на подстилку, полез по прелым опорам и вдруг прямо перед собою увидел курицу. С виноватым видом она втянула голову, оставшись сидеть на месте. Я еще подумал, что перья у нее похожи на излохмаченную тряпку, о которую долго вытирали ноги. Поэтому трогать птицу не стал, соломы набрал чуть дальше и лег было уже, но тут окончательно стемнело, а в окошечке, выходящем из дома во двор, затеплился огонек.
   «Гляди-ка,-  подсказал Смазчик, - живые остались, а к дому-то ни одной тропки, крапива кругом».
   Дождь продолжался, новый ночлег искать не хотелось, Я расстелил одеяло и лег, решив подняться пораньше и утром уйти незамеченным.
   Тут дверь скрипнула, и на двор с неосвещенного крыльца осторожно шагнула бабка, крошечная, пряменькая, в огромной фуфайке с закатанными рукавами. Она выставила под дождевые струи тазик. Двор сразу наполнился дребезжанием. Я принялся наблюдать за нею.
   Набрав посудину, бабка отнесла воду в дом, вернулась, чтобы пополнить свой запас, но дождь стих понемногу. Постояв, послушав, как последние капли звякнули по днищу, старушка вздохнула с сожалением и прошаркала в избу.
   «Видно у нее сил нет до колодца дойти», - сказал Смазчик, засыпая. - «Натаскаем ей воды... Завтра...» - отмахнулся я. Обнявшись, мы уснули...
   - Цыпа – цыпа – цыпа! – разбудило меня поутру. – Рябушка, солнышко иди-ка... Цып-цып!
   Бабка, в тапочках, шлепала по грязи, зовя курицу, не обращая на нас со Смазчиком никакого внимания. Потоптавшись посреди двора, покудахтав, опустила руку:
   - Нет моей Рябушки.
   И застыла, глядя куда-то сквозь стены.
   Я приподнялся и вдруг увидел грязную птицу сидящей на жерди прямо над моей головой. Курица рассматривала меня, не решаясь слететь. И я хотел было махнуть рукой, чтобы спугнуть ее, но передумал. Смазчик остановил: « Что делаешь? Перепугаешь насмерть! Бабка-то слепая совсем!»
   - Утро доброе, бабушка.
   - Чего? – бабка подобралась, поведя головой в нашу сторону.
   - Что-то ты глухая совсем стала, - сказал Смазчик беззлобно. – Здравствуй, говорю. Не узнаешь что  ли?
   - Петька, ты? – недоверчиво спросила старуха.
   - А вот и не угадала! – Смазчик напустил веселости.
   - Ванек? Чего дуришь? Или Санька? А?
   - Народу-то перебрала! Будто к тебе весь район по очереди ходит!
   Смазчик подошел ближе и взял ее за руку.
   - Ну?
   Сухонькая ладошка чуть коснулась моего лица и задрожала.
   - Витенька!.. – прижалась бабка головой к груди. – Приехал, миленький!.. А я во сне видала намедни...
   Она общупала меня всего, даже ямочку на затылке.
  - Что это? Там так бьют? – спросила, сама же ответила: - Не слушай старую! Натерпелся. Слава Богу, что живой! А вырос! Не признаешь...
   Взяла за рукав, заволновалась и потащила в дом.
   - Вот у меня тут ступенечка просела, ты верхом шагни.
   Переступили порог. Из сенцев потянуло полынью. Дверь, открывшись на половину, уперлась в какую-то рухлядь. Я протиснулся следом за бабкой. Шаря свободной рукой по стене, она потащила меня внутрь, а дойдя до проема, обвешанного длинными лохмотьями, покопалась в них, дернула за что-то, и открылась другая дверь – в полутемную комнату.
   Печь, стол, лавка, горящая лампадка под божничкой. Тряпочки на окошках, мусор по углам. Таз и кружка на столе.
   - Сядь, милый, сюда вот, ага... Значит, отпустили тебя? Так-то оно на человека руку поднимать! – строго поджала губы. – Сколько лет-то? Десять?
   - Восемь, - назвал Смазчик срок Ф.Ф. – Да и ладно тебе. Сама – как?
   - А вот... Живу, ага... И угостить тебя нечем... Петька-то приезжает в неделю раз. Хлеба привезет, картошки... Огород-то я не сажу теперь, а в погреб – боюсь, убилась там. На двор только...
   Она грустно улыбнулась и сунула руки между острыми коленками.
   - А так – ничего. Зиму пережила, теперь не помру...
   - Ну а Ванек что? – Смазчик заиграл желваками.
   - Ванька? Да пьет... Приезжал как-то: уж плакал, плакал. Нюрку поносил, обещал: заберу мол. Это как квартиру получат. Уехал. Нету до сих пор... Ты был у них – то?
   - Нет. К тебе сразу.
   - Спасибо, - бабка протянула руку, и я прижался щекой к сморщенной ладошке. – Вишь, как соскучился... Да и я все глазки проглядела... А в город поедешь, к Ваньке не ходи, не пугай, у них своего страху хватает.
   - Как же ты одна?
   - Да не одна! – даже обиделась старушка. – Курочка у меня, Рябушка, ручная совсем. Всю зиму с одной тарелки клевали, а степлело – бегать на двор от меня начала.
   Бабка улыбнулась. (Легко разговаривать зрячим. По глазам собеседника легко определить выражение собственного лица и тут же его изменить. Слепой тут, как не притворяйся, беззащитен. Лицо предательски отражает душу.)
   - Тут зимой что было! У меня ж кот еще, Васька! Так они с курицей битвы целые устраивали. Как пойдут друг за дружкой носиться – я уж не знаю, кого ловить! Шуму-то, шуму! А угомоняться, Васька - прыг на колени, а Рябушка с печки: квох, квох! Ревнует, дурочка! Кое-как уговорю покушать ее. А Ваську за хвост облезлый держу, чтоб не мешал. А тот пищит!.. Так что не одна я! Целый колхоз!
   - Где ж он Васька твой? Познакомила бы.
- Спит где-нибудь..
   Бабка помолчала и вдруг спросила осторожно:
   - Ты, Вить, побудешь у меня, али нет?
   - Побуду…  – и Смазчик помолчал. – Только не долго. На работу надо устраиваться.
   - Это хорошо, - протянула бабка. – Пора уж тебе... – и, сглотнув что-то жесткое, добавила: - В город иди. А то будешь, как я. Нахрятила, нахрятила и не спасибочка... Черпни-ка мне ,Витенька, водички, что-то в горле першит...
    Смазчик поднялся, зачерпнул из таза кружкой и тут же вылил воду в угол.
   - Зачем? – удивилась хозяйка. – Столь трудов и – на пол?
   - Грязь одна. Где ведро у тебя воды принести?
   - Потерялося. И не знаю – не нашла. Забывать стала. Иль ты в колодец собрался? Нечего там. Завалился он прошлой весной... Сверху набери маленько, в тазу осталось, поди...
   Я вынул из рюкзака бутылку с водой и, стараясь не булькать, вылил остатки в кружку. Бабка выпила воду. Но не всю. Улыбнулась:
   - Не омманешь...
   Тогда я вытряхнул хлеб и сахар, сунул ей кусок в руку.
   - Пожуй, бабунь, а я пойду чистой воды поищу.
   С крыльца выплеснул из таза, вытоптал крапиву на тропке и спустился к колодцу. На вороте болтался огрызок цепи, брошенный камень стукнулся о сруб и чавкнул где-то в жиже.
   Спустился к ручью. Долго начерпывал кружкой в тазик, а уж когда набрал, сел рядом и закрыл глаза. Голова болела, ухала. Поймал себя на мысли, что вспомнил о матери, о мальчике.
   Возвращаться было трудно: ноги не слушались, и вода замутилась так,  будто  специально в нее намешал илу.
   С тазом в руках я вошел в комнату и замер.
   На столе, оглаживаемая бабкой по лоснящейся пепельно-рыжей шерсти, сидела огромная крыса и пожирала мой хлеб.
   Я попятился было, но запнулся о порог и чуть не выронил тазик.
   - Витенька?.. А вот мой Василий... Ты и ему водички-то.
   Продолжая двигать челюстями, крыса припала на задние лапы, глухо прохрипела, но бабка удержала ее
   - Васек, ты не бойся, это Витенька наш, наш родной...
  Я не выдержал. Пальцы мои задрожали. Опустил таз на пол и сказал:
   - Подожди-ка, бабунь, я сейчас...
   Вышел осторожно, плотно притворив дверь, недолго побродил вокруг дома, пока не заметил у изгороди черенок со ржавой лопатой. Вернулся. Смазчик молчал.
   Я набрался духу и протиснулся в комнату уже вооруженным.
   Таз стоял на столе, а крыса сидела на бабкиных коленях, хрумкая с ее руки сахар.
   Я опустился на корточки у порога.
   - Ведро-то не нашел? Ай? – спросила бабка и вытянула шею в ожидании ответа.
   - Нет.
   - Ну и Бог с ним, милый, - быстро, не жалеючи, успокоила меня. – Сядь посиди, устал, небось, с дороги.
   - Да уж посидел, - не сводя глаз с «васьки», выпалил Смазчик. – Идти надо.
   - Идти? Куда это?
   - На почту пойду. Ваньке телеграмму дам, чтоб приезжал. Встренуться хочу, очень хочу, бабунь...
   - И то правда, сходи! – старушка одобрительно кивнула и нахмурилась. – Только адрес я что-то не помню... Да ты, поди, знаешь?
   - Знаю.
   Смазчик встал и, сделав шаг вперед, протянул руку за рюкзаком. Крыса сжалась, бабка притиснула ее ближе, огородив руками.
   - Ну, я пойду...
   - Иди, милый, иди. Дуньке-почтальонке привет передавай. Спроси, как Трофимовна – жива еще? Болела она по осени... Я ведь только годком ее младше...
   Смазчик уже направился к двери, как бабка окликнула его:
   - Витюш, а ты ... не сбежал оттудова?
   Я скрипнул зубами, и бабка услышала.
   - Ты, Витя, лучше вертайся... Я – почему? – я не за себя. Тебе потом, Витенька, помирать ой как тяжко будет! Грех, милый... Господь-то, он все видит... А я уж как-нибудь тут. С Васенькой...

   На почте я дал телеграмму матери. «Жив. Помню. Люблю». Но Смазчик «люблю» вычеркнул, надписав: «вернусь».
   А вечером в рюкзаке я обнаружил два крашенных пасхальных яйца.
   - Христос Воскресе! – прошептал Смазчик.
 -  Воистину ли?

   Уже отмела снежной кипью черемуха, небо высветилось и помутилось от мари прогретой зелени, и мир, переполненный жизнью, устремился ввысь и вширь, торопясь захватить пустующие пространства. Небеса благоговели Земле, изливая дожди. Солнце  к полудню разражалось огненной мощью. Проросшая дорога, растрескавшаяся по колеям до чешуйчатых пластинок, приобрела особенный блеск, и, лопаясь под голыми ногами, чешуйки прилипали к влажным подошвам, обнажая твердь.
   На бесцельном пути усталость не томила. Чем короче становилась ночь, тем легче я с нею прощался. Тем легче и бестревожнее спалось.
   Стоял июнь, как я вышел к реке. Дорога бежала дальше, все вдоль. Впереди замелькали огни поселка. Не надеясь миновать его к ночи, я свернул на обочину и лугом спустился до самой воды. Меж ветел развел костерок, вскипятил чаю, и уже положил зеленых ветвей  на угли, чтобы пугнуть комаров, завернулся в одеяло, как она подошла и села рядом.
   - Посижу?
   - Ага, - согласился Смазчик, будто и ждал ее здесь весь вечер.
   Девушка. Волосы с египетских гробниц – смоль, ни завитка, челка – по бровям. Платье – до щиколоток, белое, узкое, свадебное. Взгляд вопрошающе устремлен сквозь дым.
   Где-то на дороге рыкнула машина. До нас докатились обрывки голосов.
   - Тебя ищут?
   Она пожала плечами недоуменно.
   - Тебя. Больше некого, - сказал Смазчик.
   Я спустился к воде, намочил одеяло, а вернувшись, бросил его на костер. Прошипело. Дым осел и растворился в сгущающейся тьме. Только белое платье вырисовывалось отчетливее.
   - Как тебе лучше: чтобы тебя нашли со мной или одну?
   - Чтобы не нашли.
   - Тогда переоденься. Я тебе дам старое трико и штормовку.
   Она приняла это как приказ. Платье свернула бережно и протянула мне.
   - Куда его?
   - Если на время, то в рюкзак. Если совсем – в реку.
   - И пусть ищут?
   - Вот именно.
   Пошла. Бросила. Какое-то время смотрела на воду. Смазчик пока перенес свои вещи в заросли и утоптал колючки травы вокруг.
   Спрятались. Притихли.
   Искали ее далеко. Так бывает: миновав какой-то рубеж, следуя собственному страху, человек начинает поиск, а ближе того рубежа не оглянется. Так теряют. И клянут себя позже за самоуверенность, если найдут. Если же нет – думают, что потерянное укатилось дольше: не достать... А оно лежит рядом.
   Смазчик говорил это, девушка кивала головой. Да, мол, все так, что ж поделать, - не возражала, но и не объясняла ничего. А мне думалось: куда мы теперь с нею? Но Смазчик вымысливал что-то на ходу:
   - Мы завтра – на ту сторону сразу. Плавать умеешь? Вот и хорошо. К родственникам твоим сведем. Есть же у тебя родственники на той стороне? Ты побудешь немного, поплачешь, отойдешь. Обидели тебя? Кто? Жених? Сам? Как ты сказала?.. Тем более! Побудешь, успокоишься и – к маме... Сколько тебе? Двадцать два? А мне... Да что там! Вся жизнь впереди...
   Рассуждая, он подбирал под себя ноги, свертываясь калачиком, натягивая на уши и подбородок ворот свитера. Он полуприкрыл глаза, утешая. Он почти дремал, когда девушка тронула его за плечо:
   - Почему так: говоришь – не верят, любишь – не верят, уходишь – ищут? Зачем? За себя боятся, не за меня?
   - Возможно.
   - Зачем это все?.. Пьяные... орут...  нижнее белье дарят... Насмешничают… Им – спасибо?! А руки потные, грязные? А запах? И почему я ему  - должна?! Ну и что, что первая ночь?.. Противно...
   - Сказала бы…
   - Говорила. Не понимает, не верит. Сразу подозревает в чем-то... Боже, как глупо, как мерзко! Убежала вот. А дальше? Теперь-то кому объяснишь?
   - Прочухается – извиняться полезет.
   - А зачем мне это? Если даже он сомневается, то другим-то как в глаза смотреть? И всю жизнь так жить?
- Был у тебя кто-то?
   «Ох, Смазчик, спал бы да спал!» - вздохнул я. Пришлось подняться. Девушка насторожилась.
   - Откуда знаешь? Был, да, но не до такого, чтобы...
   - Но ведь – был?
   - Был.
   - И он, муж теперь твой, знал?
   - Все знали... Так и у него тоже...
   - Была? Да?
   - Конечно была! И, говорят, он с ней – не то, что со мной... А я-то? Ни слова!
   - Все! – Смазчик хлопнул себя по коленям, - Хочешь, сиди, хочешь – мотай на все четыре стороны! Я такой любовью сыт по горло!
   Он отвернулся к ней спиной. Девушка тихо заплакала, задрожала. Я терпеливо ждал, когда Смазчик уснет, чтобы успокоить ее, и не заметил, как сам задремал. Ночью она прижалась ко мне горячим боком, я забросил поверх ее живота ногу, подтолкнул удобней рюкзак под головой и чуть улыбнулся. Спалось крепко, без сновидений...
   Нашли нас уже под утро, как рассвело. Ее оттащили в сторону, а меня били. Долго. Я все прикрывал рюкзаком вмятину на голове. Тем и спасся. По-моему, девушка не проронила ни слова. Почему? Вот бы спросить...
   Двое суток я отмокал на берегу, зализывая раны. Нет, больше никто не приходил. Я переползал выше по течению, прочь от поселка, ища какого-нибудь моста через реку. И оклемался довольно быстро, отделавшись синяками по всей спине и разбитым в кровь лицом. С такой физиономией показываться на люди было нельзя. Эту цель и преследует бьющий: жалость к изуродованному, да и та стыдна. И вечно лезет в голову пьянка. Стрезва у нас больше удирать принято. Считается за ум. «Что с пьяного взять?» - это трезвый придумал.
   Все бы неплохо – спать не мог, заново переучивался: то возьмусь костер разводить, то потушу, чтобы не заметили. Утешаю себя: лето, ночью тепло. А у реки - прохладнее. Зато рыбка клевала. Жарил, ел, пока весь хлеб не вышел. И большую часть ночи просиживал за донками, где-нибудь у песчаного плеса. Здесь река, раздаваясь вширь, ровно дышала волной о песок. Я чертил прутиком буквы и знаки, волна смывала, я повторял – повторяла волна.
   «Смысл жизни – в ее продолжении. Так! И в том, чтобы продолжать себя потомством, и в том, горнем смысле, чтобы продолжать себя самого как можно дальше в рай ли, в ад... Не столь важно! Важен смысл? А вот «зачем» у каждого разное. Сколько людей – столько «зачем». И лучше об этом не думать...
   Смысл жизни – в смерти. Смерть – мера. Но не оценка, не итог. «Старое, слабое – прочь!» - вот мера жизни. А отдельного вечного нет. И не должно быть. При смерти живого жизнь перераспределяется в другую меру, питающую или кормящуюся. Смерть – не конец. Лишь переход, продолжение. О собственном «Я» лучше не думать...
   Смысл жизни – в ней самой. Жизнь – агрессивная форма материи и загубить себя ни кому не даст. Перехитрит, изловчится, смутирует, обернется противоположностью и выкарабкается на свет Божий. А вот кому это надо? Богу ли? Дьяволу...
   Сколько же еще надо прожить, чтобы обо всем этом суметь не думать?»

   За эти дни я здорово исхудал. У меня кончились спички. И хотя рыба еще была, но принимать ее сырьем, хоть и соленую, желудок отказывался. Я уж загадывал на то, что если его отбили, можно лечь в больницу. Но выручили пацаны.
   Их было двое. Оба – лет четырнадцати. На небольшой речушке, впадающей недалеко от деревни в реку, они среди бела дня устраивали охоту на домашних уток. Верно, чужих.
   Приходили с бреднем. Побродив вдоль берега, бросали его, купались, а заодно славливали пару неповоротливых птиц: подныривали, хватали уток за ноги, топили, и, сев на мелководье, зажимали тушку меж коленей, азартно откручивая уткам головы. Крови в мутной воде было почти не видно.
   Ощипывали и потрошили – в ямку. Потрошки зарывали. Заворачивали тушки в листья лопуха и уносили с собой, в кусты.
   Я спускался туда. Из земли торчала намеренно вкопанная, вся проржавевшая труба с заткнутым деревянным клином горлом, так что и муха не пролетит. Здесь я нашел и спички, и непочатую буханку хлеба, и две пачки «Дымка». Клад, одним словом.
   Спички я взял. Хлеба отломил ровно половину. Недалеко отойдя, развел костер и приготовил себе рыбу.
   Ребята подошли, когда я уже кипятил чай.
   Один был дутый, аккуратно стриженый, будто городской. Второй – весь нараспашку, весь торчком и очень сердитый, особенно когда сплевывал, - этот деревенский.
   Встали возле костра. Я лежу.
   - Ты спички брал?
   - И хлеб. Жалко?
   - Нет, - сказал деревенский и тут же добавил не зло: - Вали отсюдова!
   - Ваше место? И куда же мне валить? Не покажешь? Может, и уток жареных в дорогу дадите? Бросьте, мужики, садитесь, чайку попьем.
   Городской потянул друга за рукав на переговоры. Они пошептались за кустом. Вышли уверенные. Сели у костра.
   Я представился.
   - Дюня, - сказал деревенский.
   - Гоша, - сказал городской.
   - Гоша – понятно. А дюня? Не Данил, не Денис?
   - Андрей, Андрюня... Мамка так назвала.
   - Где ж она?
   - Где? Дома корову доит...
   Пацаны оказались нормальные, свои. Скоро мы уже пекли уток и смолили «Дымок». Про меня ничего не спрашивали: рыбачь, рыбак. Рассказывали анекдоты, клевом интересовались, рассматривали снасти. И все шептались.
   - Выпить хочешь? – между делом спросил у меня городской.
   - Выпить – не выпить, а собой бы взял... Только денег, наверное, не хватит...
   - Какие деньги? Я щас эту блесну за бутылку одному толкну! Хочешь?
   Глаза дутыша азартно блестели, не хуже самой блесны.
   - Бери.
   - Так надо и себе за работу. Вот эту, - теперь уже Дюня выбрал себе катушку с финской леской.
   - Валяй.
   Ухватив и еще что-то, пацаны рванули в деревню, что на взгорке подмигивала освещенными окнами. А я, предусмотрительно подложив веток в костер, собрал рюкзак и двинулся вслед за ними. У мостика через речушку, полуразрушенного, я вырвал еще несколько качающихся поперечин и принялся  ждать.
   Как я и думал, они привели с собой троих ребят постарше. В ловушку попал неповоротливый городской, плюхнулся в воду, заныл. Старшие ругались матерно, бегали к костру, искали меня. Гоша плакал – ушибся.
   - Это хитрый бес, - услышал я о себе. – Он сразу вас раскусил. Его в Промышленном за девку чуть не убили, оставили полежать, а он на карачках уполз – не нашли. А теперь, значит, у нас уток ворует, суконец!
   - В милицию надо!- утирал сопли Гоша.
  - Хрен толку с нее, с твоей милиции! Он уж два магазина грабанул, девок прям на свадьбах насилует, а ты «милиция»! И что? Говорит, на бутылку денег нет?
   - А-а-а… - это Дюня подносит бугаю спичку прикурить. – А у самого полный рюкзак!
  - Точно? – переспрашивает другой.
   - Честное комсомольское! – преданно отвечает Дюня.
   - Эх, ты! Ссыкун! Не мог, что ли, с ним остаться? – сожалеет бугай о пропавших деньгах.
   Они скрываются за поворотом. Мы со Смазчиком собираем на плечо доски с вывернутыми гвоздями, сколачиваем невеликий плотик, раздеваемся и плывем. Нам – на ту сторону...
   - Достукался? – говорю я Смазчику. Он смеется.
   - Что ж делать? – отвечает. – Видно бабушка сослепу и впрямь меня за своего приняла.
   - И не она одна...

   Черт бы взял это течение! Меня снесло чуть ли не на километр ниже. А берег крут, отвесен, да и темно. Остановиться сейчас под ним, утром глянет кто – я буду как муха на молоке. Так и тянул все вдоль, вымерзнув в воде до обиды, до злости, еще не зная, что скоро буду скрываться глуше и осмотрительнее. Но вряд ли об этом я думал в ту ночь.
   Выкарабкался на кручу. Невдалеке темнели деревья. Лес.
   Пока доплелся до него, пока выискал угол потише – рассвело.
   Упал, уснул...

    Серега, лесник, нашел меня на четвертый день и очень гордился этим. Он вычислил меня сразу: направление, куда иду, зачем, и что я -  совсем не тот, за кого меня принимают.
   Документы мои были в полном порядке. Серега предложил поработать у него, пока слухи стихнут: сам оформил, как надо. Мы прореживали сосновые посадки, метили квадраты, подкашивали траву на неудобицах для его лошадей.
   Я прижился. Денег не брал, ел и спал у него на всем готовом. Но не был глуп: понимал, что уходить когда-нибудь придется. Куда? Это решилось само из бесконечного спора с этим бородатым трезвым парнем.
   - Я – хозяин. Вот тут, на этих ста гектарах. И больше – не колышет. Продумал мысль? Зачем мне за всю алкашню волнения? Не хочет работать – пусть дохнет. Захочет отнять – пристрелю. А если начальству пару раз лизнуть, можно так, ох как долго жить-поживать!
   - И не брезгуешь лизать?
   - Противно. А никуда не денешься. Система так продумала. Если хочешь знать, так это обыкновенный способ защиты. Кстати, безобидный. Скажешь: совесть? Так я своей два раза в год кривлю, а ты? Не считал, сколько? Из зол надо меньшее выбирать.
   - Ты – привык. Нашел удобное положение. Отгородился, залег. И теперь сам придумываешь моральное оправдание этому. Ты – потребитель, а не хозяин. Пользуешься дарами, не отходя от крыльца дома. Жуешь чистый воздух, жрешь мед, парное молоко, ягоду – ведрами, работаешь в охотку... А куда же с другими? Куда их с химкомбинатов, с шахт, с металлургических заводов девать? Им твоих ста гектаров не хватит. Да и не пустишь ты...
   - Не пущу. Изгадят, оплюют. Они по-человечески давно жить разучились.
   - Их разучили!
   - Политику не клей! У каждого - своя голова. Да они ради горячей воды и теплого сортира грязь лопатою готовы глотать! Возьми-ка из них любого, да хоть тебя! Возьми, и на мое место поставь. Что бы тут было? Пропил, или продал все за год и смылся? Скажешь, нет?
   - Нет.
   Серега расхохотался.
   - Тогда порассуждаем. Пришла бы к тебе бабка, поплакала: два куба ей надо, положим, дров. Дал бы? Без справочки из правления? Дал. Она тебе пузырь сивухи. У бабки денег нет, пенсия – шиш без масла. Бабка шепотком по деревне: большое спасибо. И все знают, что за бутылку у тебя можно дров купить.
   - А я не возьму бутылку.
   - Куда денешься! Вот мы с тобой посадки прореживали, сколь куч наворочали? А вывозить? На лошади не натаскаешь, да и жалко скотину. А трактор - не дают! В колхозе их полно, да только два работают. Тогда берешь бабкин пузырь и идешь к Ваське: выручай. Васька выручает. На следующее утро приходит с другом – похмели, а то никогда! Вот и пошло – поехало,  кто кого уважает... А если из своей зарплаты платить, никаких денег на сто гектаров не хватит. Прочувствовал?
   - Как же ты вертишься?
   - Да никак! Не даю и – все! Хоть бабка, хоть мамка, хоть кто! Справку давай, квитанцию об оплате и руби, что пальцем покажу. Сжульничают – штрафую.
   - И не жалко бабку с мамкой?
   - Честно? Нет! Проклянут? Пусть. Мне чужого не надо, но и мое – не трожь! А старики: за что боролись, то и получили! Нехай на пенсию свою в Верховный Совет жалуются. Я-то причем?
   - А как же с Васькой, трактористом?
   - Очень просто. Мы с тобой неудобицы косили, а он до этого - на тракторе, по опушкам. Половина – его.
   - И все?
   - И все. Все довольны, все смеются.
   - Главное – самому решать, что делать, что важней. И чтоб не мешали, ради Бога не мешали, не лезли бы с советами! А там у кого лучше выходит, тот и король. Мне бы еще гектаров триста лесу, с десяток мужиков работящих – я бы с ними во дворце жил, и конный завод имел…  Ко мне бы из Америки на охоту ездили! Честное слово!
   - А сейчас, сию секунду, чтобы?
   - Книги нужны грамотные, деньги и еще… баба.
   - Жена? У тебя же есть!
   - Еще одна нужна. Не смейся. Одна – для дома, другая – для души. В мае соловьев ходить слушать. А? Здорово?
   У Сереги не было детишек. Я промолчал.
К разговору о хозяине мы возвращались часто. Заметив, что я иногда пишу в тетрадку, он спросил:
   - Стихи?
   - Нет, - ответил я. – Так, рассуждения.
   - Как мир переделать?
   - Скорее, людей, общество…
   - Говори уж: власть!
   - Да и власть.
   - Так вот, ты напиши там, что мне никакой власти не надо.
   - Написал.
   -  И еще…  Не лезь в эти дела! Сгинешь…
   - Я, может, помочь тебе хочу.
   Серега, усталый, клал свою грубую ладонь мне на плечо.
   - Никому не поможешь. У меня это было: то обидно до слез, то ярость, до скрежета зубовного. И знаешь, что понял? Ни в природе, ни в людях ничего ломать нельзя. Все должно идти, как оно идет, а ты за – ним. Вмешаешься – горе! Что непрочно, гнило – само развалится. Что крепко – когда-нибудь прорастет, только наберись терпения. А гнилое подновлять или крепкое да корявое выпрямлять глупо. Пользуйся тем, что есть, выбирай то, что тебе по силам – выживешь. В мире все совершенно. Только не лезь, не умничай.
Я согласился с ним. Спросил об одном:
   - Ты уже нашел себя. А я?
   - Скажу, что делать, - ответил он просто. – Попробуй спасать. У тебя получится.
   - Людей от людей?
   - Весь мир – от умников, а умников – от дураков. Спасибо не дождешься, зато работы хватит – на всю жизнь! Понял?
   - Нет, - честно говорил я. И думал. Вгонял его слова во все мелочи. Перед отъездом – решил. Рассказывал ему об этом целый вечер. Серега щелкал языком. То смеялся, то становился необычно серьезен. Наконец вынес приговор.
   - Как говорил один неглупый человек о другом неглупом человеке: тот был настолько умен, что политикой не занимался. Так что ты, бесспорно – дурак! Но если тебе хоть что-то удастся с этими…
   - «Бородавками»…
   - Да, с ними…  Можешь на меня положиться. По крайней мере, я тебя спрячу на несколько лет.
   - Хорошо. Значит, благословляешь?
   - Угу, - кивнул он. И, взглянув на меня, спросил: - Запалу  хватит?
   Мне оставалось только пожать плечами.

   - … Прийти ночью на могилу и зажечь свечу. Вспомнить, и поклясться деду: перед тобой, мертвым, перед образом твоим – прости и не осуждай. Не виноватого буду искать, а причину. Не исправлять иду, а спасать. Клянусь! И прошу благословения: на жизнь, на грех, на чистый разум.
   Вот рука моя – она уже темна и тверда. Вот лицо – оно истоптано каблуками. В сердце моем – мальчик с тусклым взором. На голове моей – чуткая мембрана. В груди – холодный туман. Но душа моя горяча! Та самая половинка, что дана мне тобою. И не бороться иду ею, не жечь, а согревать. Наставь и укрепи – в деле своем не опустится до жестокости. Выстоять и победить…
   Так говорил Смазчик. Так я и делал.
   В разрушенном храме неподалеку от кладбища высоко ворковали души праведников. Сам храм, как опавшее дерево, сиял голыми перекрестьями на колокольне, осеняя звездное, близкое небо. И мне было так же пусто и легко быть, как и ему – посреди земли, брошенным, отрешенным: невостребованным ничьей памятью.
   Нет труднее дороги к погасшему очагу. Мучительно узнавать родное, чувствуя себя пришельцем. Земля притягивает трижды, но ты обманут: она если и зовет, то в последний приют. А хочется жить, ведь так мало еще было хорошего, невозвратимого, о чем стоило бы пожалеть.
   Я прохожу мимо померкших окон дедовского дома – мимо, скорее, я уже знаю, что не усну этой ночью, что вот так, в движении, в этой безлунной тьме я должен решить для себя самое главное. Мне хочется бежать, и не дает дорога: спотыкаясь, слышу приближающийся лай. Ноги сами выносят меня к столбу, в освещенный круг от фонаря. Я останавливаюсь в центре, замираю. К горлу поднимается страх – не вздохнуть, сердце сжимается. По кругу – хрипящие от злобы псы. Морды их на свету кажутся огромными, тела во мраке – ужасающими. Они не бросаются, они припадают к земле, вытягивая лапы, обнажают зубы и брызжут кипящей слюной. Будто растягивая удовольствие, свора приближается медленно, сужая кольцо. И в каждом собачьем зрачке: «Чужой!»
   Я прижат к столбу. Судорожно цепляюсь за него пальцами. Толчок – выше, выше… Внизу лязгают челюстями взбешенные псы. Один из них прыгает и впивается в пятку. Кеды не спасают: больно, мерзко… Подползаю к крестовине и висну. Сбрасываю кобеля ударом ноги. На земле – визг, лай. Собаки кружатся у основания столба, в злобе хватая друг друга за лапы. Меж ними начинается грызня. Обо мне забыли… Свора откатывается за освещенный круг, а я остаюсь висеть распятым…
   Ночь длится, руки немеют. Пробоину на голове сдавливает навалившейся тишиной. Боль вытесняет страх. И я не слышу, как Смазчик вопрошает:
   - Ты плачешь?



ВТОРАЯ ПОЛОВИНА

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

«Заявление.

Заявляю, что мною, Смазчиком С.М., в период с 197… по 198… годы была создана система организаций под общим названием «СМ», направленная на подрыв и разрушение Советского строя...
   Каждое из отделений «СМ» имеет свою собственную структуру и функциональную направленность. Среднее звено, объединяющее людей по профессиональному признаку, наиболее разветвленное. Оно – основной источник средств, вкладывающихся в развитие организации. Действуя на основе клубов рабочих «Серп и Молот», врачей – «Столичный медик», музыкантов – «Струны мира», и т. д., низовые звенья «СМ» ведут просветительскую, отборочную работу, выявляя нестандартно мыслящих людей с активной позицией, чтобы потом представить их в общества, группирующие их по интересам и убеждениям. Таковы «Союз мыслящих», где собраны новофилософы, «Святой мемориал», связанный со множеством сект, объединяющий верующих, решающий вопросы свободы совести; тут же национальные объединения: от  русофилов «Старой Москвы» до «Сынов Моисея», имеющих выход к русским и еврейским эмигрантским кругам.
   На той же иерархической ступени стоят многочисленные молодежные организации, истолковывающие себя различно и противоречиво. Тут и «Советская молодежь», и «Сталинская молодежь», и просто «Союз молодежи» (демократов). Сюда же можно причислить  и общество «Современный мир», притягивающее к себе молодых людей с «верхов», которые обращены прямо на Запад.
Кроме этого существует ряд полулегальных спортивных организаций, связанных с восточными единоборствами. Это «Сила и мужество», «Слуги мира», «Смелость и мудрость», дающие физическую подготовку людям, впоследствии используемым при терактах, шантаже или вымогательстве, именуемых «стрелками». Они же осуществляют шпионаж по всем отделениям «СМ».
   «Стальные мальчики», многочисленные «Союзы», все объединения «СМ» имеют в своей среде одного – двух представителей центра, входящих в «Совет масонов», однако подвизующихся в низовых организациях на второстепенных ролях. Они принимают в руководстве участие лишь опосредовано.
   «Совет масонов» собирается ежемесячно по конспиративным квартирам и движет работой всех «СМ» в целом. По старой схеме Члены Совета не знают друг друга даже в лицо, появляясь  на нем раз в полгода, потому собранных на Совет обычно в 3 – 4 раза меньше, чем действительно Членов Совета. Так на случай провала ликвидируется только 1/3 организации.
   Для этого из Членов Совета выбрана постоянная Тройка, руководящая стратегией организации. Место тайного Магистра, председательствующего на Совете, занимается поочередно одним из трех Гроссмейстеров, и только они, эти трое, знают порядок и структуру сбора Совета. Сам же Тайный Магистр состоит рядовым членом организации, лицо инкогнито.
   Заявляю, что на данный период «СМ» имеет фонд в 12,7 млрд рублей, около полутора десятков конспиративных дач и квартир, выход за рубеж через посольства западных держав, многочисленную копировальную и множительную технику, около 20 тыс. единиц оружия, отряды «Стрелков» в 2,5 тыс. человек, а общий человеко-фонд «СМ» приближается к 100 тысячам.
   Теперь о цели заявления.
   Я, Смазчик С.М., сознательно предлагаю свое сотрудничество Комитету Госбезопасности СССР в качестве осведомителя с тем, чтобы направлять деятельность данных организаций в интересах Комитета – единственной реальной политической силы Союза. Считаю своим долгом заявить, что создание «СМ» имело своей целью выявление людей, могущих в силу своего ума, связей, власти  или денег как-либо изменить существующую систему. Придя к мысли, что любое искусственное вмешательство в течение Истории и Природы влечет за собой Зло, я решил предотвратить наихудшее путем исключения с исторической арены так называемых «бородавок»: всех тех, кто этот процесс может ускорить или притормозить (что по результатам – почти однозначно).
   Обязуюсь впредь в рамках своей осведомленности докладывать Комитету обо всех готовящихся актах или мероприятиях данной организации. И призываю лишь к одному – обезопасить «СМ» от полного уничтожения со стороны Комитета. Думаю, что при трезвой оценке политической ситуации в стране, в ваших интересах будет не искоренение, а всемерная поддержка «СМ», внедрение в него своих сотрудников и жесткий контроль его деятельности.
   Волка в овечьем загоне надо держать на крепкой цепи, а заблудшую овцу в волчьем логове – лучше в клетке. Только тогда и волки с голода не помрут, прорежая стадо от зазевавшихся и больных, и само стадо не падет от смертельных болезней.
   Надеюсь на взаимное сотрудничество.
   Ниже прилагаю планы ближайших терактов и экспроприаций в Ростовской, Иркутской и Харьковской областях, известные мне фамилии участников и некоторые адреса конспиративных квартир, где распространяется запрещенная литература и храниться оружие.
Смазчик. 29 января 198… года


   Вынужден также заявить, что любые действия Комитета по моему обнаружению потребуют неимоверных сил и останутся совершенно бесплодными, т. к. мною для этого приняты все сверхнеобходимые меры. В случае попытки игнорирования двухстороннего и равноправного сотрудничества я пойду на открытый террор по уже проработанному варианту.
   Рекомендую отнестись к этому со всей серьезностью».

   Я в Москве. После того, как ушел из университета, перебивался какое-то время у тетки, походил в лимитчиках на стройке перед Олимпиадой, а сейчас вновь учусь – техникум, сантех-оборудование. Вселили в служебную, от ЖЭКа. Женился фиктивно на москвичке. Уже жду развода – сколько надо выплатил. Обитаю со Смазчиком основное время в бойлерной, где и работаю. Здесь тепло и все удобства. С год, как перевелся на заочное. Подрабатываю экспедитором на такси – развожу вечером «Известия» по киоскам. Денег на бумагу хватает. На хлеб не всегда.
   Помогает Лариса. Она третий год в столице «на гастролях». Торгует телом. Есть несколько «хат для приезжих», из геологов и командировочных. Но она – только  «по-чистому». Собирается замуж. Тоже за прописку. Скопила достаточно.
   Что еще?
   Дело.
   В какой-то момент чувствую, что теряю темп. Не успеваю. Не хватает времени на сон, на еду, на разговоры. Казалось бы, все налажено, люди расставлены, схема закручена, связи наипрочнейшие. Но чем шире дело, тем больше приходится передоверять, и на систему проверок тратится усилий втрое больше, чем на саму идею.
   Двужильный Смазчик твердит: это иллюзия, а мне все чаще кажется: мы раздвоились до того, что скоро перестанем понимать друг друга.
Как-то (оба в масках) явились на Совет Масонов, и он, потеряв всякое чувство реальности, принялся спорить со мной о групповой этике. Перестарался. Накануне мы вдвоем составляли заявление в Комитет, и после этого – набраться наглости разглагольствовать о морали? Кощунство. Или что-то большее…
   Впрочем, не сейчас и не об этом думать…
   Человек найден!
   Случайная встреча в такси… Почему Смазчик не верит в случайность? Да, мы шли к нему мыслимыми и немыслимыми путями и не могли поймать. А здесь – такой подарок!
   Развозил почту по киоскам. Подсадили клиента, оказалось: по дороге. Слово за слово (я всех прощупываю), и вдруг – он! Тот самый писатель, вхож на самый верх, репутация безупречная, известность, да еще товарищ Самого. И увлечения те же, - охота. Конечно, об этом-то он молчал. Так и мы не зря же работали!
   Я рассказал ему свою байку о торговле сюжетами. Назвал фамилии некоторых покупателей. Он усмехнулся, но не забыл проверить. Я ему позвонил. Подтвердилось. Да, действительно, я знал о планах многих книг, еще и недописанных. Сюжеты были мои.
   Его изумлению не было предела. Он пригласил меня к себе. Я выслал Смазчика.
   Все шло как по маслу. Смазчик его полностью очаровал. Завязалось близкое знакомство.
   Мы работали с ним по очереди полгода.
   Бедный писака потихоньку сходил от нас с ума. За это время в закрытое охотничье хозяйство был внедрен тот самый Серега, лесник. У нас уже была налажена связь. В план операции Серегу не посвящали, а сыграли на его меркантильных интересах. Кажется, он действительно поверил, что с собственной помощью сможет если не расширить свои хозяйские права, то из-за своей угодливости так потрафить самой большой власти, что  на многие будущие его дела просто закроют глаза. Интересно, что отработали его внедрение настолько чисто, что он не догадался о моей причастности к такому повышению.
   Последний генеральный старец был болен. Готовящиеся перемены торопили. Новый Сам не сегодня – завтра должен был выплыть наружу. И тогда задача становилась почти невыполнимой. Все шло к одному. Но тут Смазчик затормозил.
   - Что случилось? – выспрашивал я.
   - Вот именно – «случилось»! Мы не можем потакать случайностям. Всякий случай – не стечение обстоятельств, а предупреждение о большей осторожности. Слишком все гладко. Подозрительно. Мне кажется, нашими руками хотят сделать чужое дело.
   - Ну и на здоровье! Разве здесь интересы не совпадают?
   - Нет. Это – политическое убийство. Все останется по-прежнему.
   - А вдруг они готовят террор? Диктатуру?
   - Значит, к этому и шло.
   - Так, если шло, зачем убивать? Да с таким риском? Разгром организации, процессы… С нами погубят десятки тысяч безвинных.
   - Но ведь ты прекрасно знаешь, что вся организация, весь «СМ» - блеф!
    - Для них, после твоего заявления, он – уже не блеф! Они могут сыграть и тройную игру.
   - Зачем?!
   - Да за тем же, зачем и тебе! Выйти на чужих плечах сухими из воды, упрочить власть, устрашить, повелевать миром!
   - Ах, как далеко ты зашел, Смазчик! Сейчас ты заговоришь о ядерной войне и светопреставлении.
   - Не исключено.
   - Глупо. Мы творим историю народа, а не власти.
   - Мы идем поперек истории…
   - Нет, мы идем по воле природы. И она нам дает этот случай. Если не сейчас, то никогда. И еще… Жизнь – это не шевеление живых существ, а продукт мирового разума. Раз уничтожение предначертано начать нам, то оно не лишено смысла. Природа не ошибается. И конец цивилизации – не конец Природы.
   - Даже так?
   - По большому счету – да так. Нам ли трусить? Что мы теряем на этой земле?...
   Смазчик задумался и промолчал.


   Лариса Владимировна, сама не зная, поддерживала меня в главном. Не вдаваясь в детали предстоящей операции, она согласно кивала головой на мои доводы, и предавалась рассуждениям, казалось бы отвлеченным.
   - Я – не проститутка. Я – гетера, женщина, обучающая искусству любви. Умеющая услаждать, вести разговор – умеющая делать мужчину мужчиной. И не нахожу в этом ничего постыдного. Я образованна, красива, достаточно умна и умудрена опытом. Я – не вещь, которую покупают на время. Я – не объект для утоления животных прихотей. Я, если хотите, - инструмент в руках природы, которым она пользуется в ситуациях, когда уже никакой другой не подходит, чтобы человек вновь почувствовал себя человеком. Таким, каким природа его хочет видеть. Таким, каким он создан ею для жизни, для счастья. И для этого мало осадить спесивого, грубого; мало раскрепостить скромного, возвысить его в собственных глазах; надо еще и заставить их переоценить все содеянное и вселить веру в лучшее предназначение. Есть ли цель благороднее и занятие, достойнее моего?
   - Здорово! – хлопал я в ладоши и прохаживался по бойлерной мимо Ларисы, сидящей нога на ногу на колченогом стуле в платье от Диора. – Ты еще не сказала о риске своей профессии, о самопожертвовании, о каторжном труде, необходимом для поддержания такой великолепной формы.
   - Зачем? Это и так ясно.
   - Ну, тогда о том, что половину заработка ты оставляешь нам, хотя бы могла этого не делать.
   Лицо ее посерьезнело.
   - Давай, не будем… Я верю в твое дело, вижу, как ты живешь, как работаешь, и кому деньги нужнее – предоставь решать мне.
   - А если я их пускаю во зло?
   - Опять об убийстве? – Лариса торжественно повернула ко мне свою голову. – Грех. Конечно. Но… разве нас всех не убивают ежедневно, ежечасно? Не издеваются? Не насилуют? Да половина всех уже мертвы как люди.
   Я не скрыл своего изумления.
   - Ты действительно так думаешь? Но тогда вторая половина людей – убийцы!
   - Именно так, - спокойно договорила она.  – И мир делится на добро и зло в равнозначной пропорции. И потому несовершенен. Мир балансирует на грани, с ним балансируем и мы.  И вчерашний покойник в один замечательный момент обращается убийцей.
   - Он – это я? – вскричал во мне Смазчик.
   - Да. И это так же естественно, как то, что вас двое. Только чаще такое раздвоение происходит перед смертью, а ты уже родился с этим. И с тех пор вы переливаетесь друг в друга, как жидкость в сообщающихся сосудах: насколько в одном больше, настолько меньше в другом. Это сложно объяснить…
   - Не надо, - остановил я ее. – Кажется, я понял. Хочешь сказать, что я борюсь сам с собой?
   - Ах, - вздохнула Лариса. – Если бы так!
   Она встала и направилась к двери, показывая тем, что визит завершен. Я преградил ей дорогу.
   - Договаривай.
   Смерив меня продолжительным взглядом, Лариса вторично вздохнула и произнесла:
   - Не мни!! Ты – не гладиатор, а только арена для борьбы. Сам по себе, своей силой ты ничего не решаешь. И даже поднимать или опускать палец, тебе не дано. Будь ровным, твердым. Расти посеянную и потоптанную траву. Терпи, когда топчут. Впитывай кровь. И тянись, тянись к дождю из слез, к солнцу… Делай свое дело, если ты в нем уверен.
   Мне осталось только скрипнуть зубами.
   - А ты?!
   - А я буду подстригать газончик! – сказала, улыбнулась и, отстранив меня, вышла вон.

   Но как не убеждала меня Лариса, чем ближе я двигался к цели, тем более росла моя неуверенность в своей правоте. И когда ничего нельзя было остановить, я все чаще шел на неоправданный риск, на авантюру. Мне как- то подумалось: к чему вмешиваться в это дело самому или подключать Смазчика? Зачем подстраховываться стрелками и Серегой на этой охоте, когда можно обработать самого Писателя и вложить ему оружие в руку?
   Посоветовавшись друг с другом, за неделю до выезда мы пришли к нему на квартиру. Расселись. Мэтр никуда не торопился. Я пошел ва-банк.
   - Любите стрелять?
   - Что? – он пришел в себя из полусонного состояния. – Стрелять? Охотиться?
   - Однозначно. Стрелять с охотой, стрелять на охоте… Вы, убивая, что чувствуете?
   - По порядку? – он призадумался. – Первое, конечно, - природа: ощущение общности, подъем физических сил. Потом – ряд щекочущих волнений: приготовления, походная одежда, ружье, запахи. Дальше – азарт. А выстрел… Как последняя точка! Об убийстве – ни помысла! Если только потом, когда все уже далеко… Впрочем, это уже на уровне самокопания. Если и есть какие – то угрызения, то… Нет, блажь! И не верьте никому: взяв ружье в руки, думают не об этом. А уж снявши голову, по волосам не плачут… Доступно объяснил?
   - Вполне, хотя и весьма туманно… Я хочу предложить вам убить человека. Нет, нет, не улыбайтесь! Это серьезно. Я могу привести вам тысячу доводов о целесообразности и оправданности этого убийства. Во-первых, будущая жертва – ваш близкий друг, и не нам объяснять, сколькими пороками он обладает, чтобы не быть допущенным к высшей Власти. Все его идеи, обновления, тайные или явные, приведут страну к полному краху. Пострадает около двухсот миллионов людей. Все дерьмо всплывет наружу и затопит страну. Да что вам рассказывать? Так было всегда, так будет и в этот раз. Анархия в демократии ведет к истреблению нации. Надеюсь, вы с этим согласны? Это ваши слова.
   Лицо писателя потемнело.
   - Мы как – то говорили с вами об этом. Теперь я понимаю – к чему.
   - Да – да, а вы как думали? И еще очень многое вы говорили, и все это зафиксировано. Может, хотите познакомиться с выдержками? Полистайте, вот здесь, в папочке, а я пока продолжу… Итак, мы пока договорились до того, что человек этот, несмотря на ум, обаятельность и некоторые личные достоинства, опасен для общества. Более того – опасен для той категории людей, о которых вы так печетесь в своих произведениях, да, думаю, и всем своим «существом». Конечно, если вы искренни в этом… Что? Вот видите! Я опять прав!... Во-вторых все сложилось так (уж поверьте мне на слово!), что других способов устранить его не осталось. Ваша охота – единственный и, верно, последний шанс спасти Страну, а, может, человечество от  непредсказуемого… Вы представляете себе, к чему приведет следующая за разгулом демократии диктатура? С атомным – то оружием? Ведь никто в стороне не останется, это – не семнадцатый  и даже не сорок пятый! В – третьих, в случае удачи или неудачи мы гарантируем вам полную безопасность. Операция детально разработана  и согласована с нынешним руководством КГБ, нашей масонской ложей и некоторыми Членами Политбюро. Ваша «капсула» непробиваема, вы кругом подстрахованы, и уж в крайнем случае, за вами остается вилла на юго – восточном побережье Австралии. Там, в папке, должны быть снимки дома. Нашли? Вы не на ту фотографию смотрите. Это – дом в Кунцево, вы туда вечером с Ларисой Владимировной приезжали, видно, не помните… А это – вот! Идеальное место для мемуаров! И не меняйтесь в лице, у вас еще дети, и им – жить… Я не угрожаю. Поверьте, я от всей души желаю вам только добра. И детям, в конце концов, останется лишь гордиться вами. Но, бесспорно, данный поступок потребует от вас настоящего мужества.
   Писатель молчал, перебирая бумаги в папке. Мы со Смазчиком отошли к окну. По набережной прогуливались два молодых человека. Увидев нас, они подали знак: все спокойно.
   Я обернулся. В руке мэтра дрожал полу исписанный листок.
   - А это у вас откуда?!
   Я подошел ближе. На листочке молодецким почерком была написана анонимка. В ней сообщалось в соответствующие органы, что такой – то и такой – то занимаются антисоветской деятельностью и допускают высказывания по поводу…
   - Ваше, не отпирайтесь. Сорок девятый год, второе февраля.
   - Меня тогда мать заставила… На соседа… Комнату в коммуналке делили… - Писатель почти кричал. – Но ведь это я никуда не отправил! Я мать обманул! Моя совесть чиста!
   - Да ради Бога! Кто вас в этом обвиняет? И сам не знаю, как это сюда попало. Ребята, видно, перестарались…
   Он повалился в кресло обессиленным.
   - Нет. Я не смогу. Я все равно не сумею этого сделать. Я быстрее себя порешу… Оставьте меня. Уйдите!
   И здесь вмешался Смазчик.
   - А вы никогда не думали, что вся ваша работа, все эти ваши писания в угоду ли кому – то или в не угоду, что вся ваша жизнь, честная или бесчестная, все – не более как ложь! Обыкновенная трусость! Вам никогда не приходило в голову, что вы виновны уже тем перед всеми, что живы? Тогда как другие гнили в лагерях, выходили на площади, боролись, сажались в психушки, высылались из страны ошельмованными, вы не только не сдохли с голоду, но смогли прославиться и вылезти наверх, завести себе друзей среди этих подлецов, и еще отсюда диктовать и выносить приговоры тем, кто в тысячу раз достойнее вас! Вы писали в стол? А это ли не шпионство, это ли не предательство перед собственным народом? Вы боялись за семью, детей? А не это ли высший эгоизм во имя благополучия за счет кого – то? Что вы сделали, чтобы приблизить тот час, о котором мечтали и соблазняли мечтать других? Свобода где? Где равенство и братство? Родина? Вам жалко Родину? Чушь! Вы трясетесь только за свою шкуру! И даже самоубийство ваше (которого не будет) – трусость! В таком возрасте (сколько вам? Пятьдесят? Больше?) – трижды трусость! И это тогда, когда судьба дает вам шанс оправдать всю вашу жизнь! Одним махом! И не достойнее ли будет закончить ее на плахе, чем просто пустить себе пулю в лоб? Ну? Что же вы молчите? Или еще раз хотите доказать, что все ваши книги – образец подлости и обмана? Подумайте, что скажут об этом потомки, которых вы сейчас  предаете!
   - Нет.
   - Нет? Тогда ваша честность сводится к одному: чтобы написать анонимку и не отправить.
   Писатель закрыл лицо ладонями, а Смазчик схватил меня за рукав и повлек к выходу.
   - Кстати, - бросил он от дверей, оборачиваясь, - не отправили – то вы ее не потому, что не хотели! А потому, что мать, чтобы с голоду не подохнуть, продала за хлеб ваших голубей. Так вы ей – в отместку, в отместку!...
   Мы ушли.
   Позвонил он на третий день, ночью, ближе к утру.
   - Я согласен. Приезжайте. Обговорим.
   - Я был уверен в вас. И – простите за все.
   После тяжелого молчания Писатель кашлянул в трубку и вдруг совершенно другим, опустошенным голосом прошептал:
   - У меня составлено письмо. Я бы хотел, если что – то случится, опубликовать его как можно шире…
   - Понимаю. Зарубежные агенства оповестят о нем всех раньше, чем состоятся похороны.
   - Чьи?
   - Вы еще не потеряли чувства юмора? Тогда я уверен в успехе нашего дела. Утром я еду к вам.

   Я возвращался от Писателя на метро разбитым. Так бывает. Достигая желаемого, иногда проваливаешься в равнодушие, будто сбрасываешь огромный груз, который носил, не ведая о нем.
   Вот и слажено последнее звено, казалось бы, должно прийти чувство удовлетворения, но чего – то не хватало, малости, крошки. Мне давно уже было не в диковинку то, что я вынужден делать. И убийство – это я понял еще на стадии разработки операции – было тем, к чему я двигался. Итогом. Концом, Мною это было осознано как долг. Я свыкся с ним, даже тешил свое тщеславие. Ну и пусть. Осознание такой слабости я слабостью не считал. Пора было ставить точку. А перед нею распрощаться…
   Объявили «Колхозную».
   Кинотеатр «Форум».  Гомеопатическая аптека. Дом. Подъезд. Этаж.

   Открыл сам Дон Педро. Не узнал. Недолго потоптался на пороге и впустил: я что- то проговорил ему о поручении и похлопал по карману. Он почти не изменился. Та же обрюзглость, волосатость, сальный взгляд. (Я не выпускал его из виду со времени моего приезда в Москву. Он выжил после моего удара, хотя и потерял способность подминать мальчиков. Один порок переродился в другой: он тоже мстил, озлобившись на детей, затаскивая их из машины то в посадки, то на стройки в микрорайонах. Издевался изощренно, чуть не разрывая руками, и часто зубами перекусывал горло. Когда мои его выследили, накачали пару раз наркотиками как следует, и предупредили, он, перетрусив, начал сдерживать себя, но с такой болью, с таким животным надрывом, что мне даже приходилось выставлять за дверь докладывающего об этих его мучениях. Я ловил себя на том, что с удовольствием внимаю этим рассказам. Уже полгода Дон Педро жил на «игле». И хватит об этом.)
   Дон Педро не сводил глаз  с кармана, измяв мокрыми пальцами пачку десяток.
   - Что? Мало? – спрашивал, с подозрением всматриваясь мне в лицо.
   Я не спешил.
   - Есть одно дело. Сейчас вы поедете со мной. Покажу вам человека. Вы предложите ему выпить, потом заведете в метро и толкнете под поезд.
   - Я?
   - Да, вы. И без фокусов! – я похлопал себя по карману. – Вот за это. Совсем бесплатно.
   - Кто он? – Дон Педро посерел.
   - Так, алкаш. Беспокоиться за него никто не будет. Все зависит от того до какой степени вы его накачаете, чтобы все могло походить на несчастный случай. Я буду рядом.
   Он округлил беспомощные глаза, руки затряслись пуще прежнего.
   - Зачем вам это? Вы издеваетесь? Я больной человек… Меня сделали больным. Я потерял работу, друзей – все! Зачем я вам? Ведь я плачу, как положено, даже больше… Я не буду никого толкать! Я буду звонить в милицию!
   Развернувшись, мне пришлось со всего маху ударить его по лицу. Дон Педро упал, застонав. Я нагнулся над ним.
   - Посмотри на меня. Возможно, ты боишься узнать?... Шесть лет назад… В этой же комнате, вон тем кинжалом…
   - Ты – ы?? – простонал он, отползая. И зарычал по – звериному, будто и не кастрат вовсе, а лев, которому наступили на хвост. Вскочив, он бросился к ковру и сорвал с него кинжал. – Все, сосунок! Наконец – то я тебя дождался…
   Мне было страшно. Я мог опередить его уже на замахе, потому что в кармане у меня лежали не наркотики, а взведенный «макаров». Но я его показывать не стал. Подошел вплотную и ударил еще раз. Кинжал отлетел далеко в сторону. Падая, Дон Педро задел головой о журнальный столик.
   Когда он очнулся, я в окно видел уже вызванную по телефону машину. Она дожидалась у подъезда.
   - Вставай. И делай, что буду говорить. Иначе подвешу на обрубке и буду медленно ронять с балкона. Медленно. Понял?
   Он кивнул разбитой головой.
   В машине я с омерзением сел рядом с ним рядом.
   - В Сокольники!

  После смерти дедов тетя Маруся недолго прожила одна. Начиная с последних поминок, к ней частенько наведывались бесконечные дедовы друзья, такие же алкаши. А один из них, Семен, так и остался  у неё приживальщиком. Делал кое – какую работу по дому, перебивался случайными заработками. Тетка его кормила. И то ли по привычке, то ли действительно от врожденной жалости  к падшим совестью – ссуживала ему по рублику.
   Образ жизни Семена мало чем отличался от дедовского. Каждый день был он пьян, и только что, просыпаясь, к вечеру, мог до полночи гонять с тетей «дурака» в карты.
   Меня он принимал с неприязнью. Будучи вынужден ночевать у тети Маруси, в то время как ушел из университета, я понял, что Семен вообще ненавидит родственников. О своей семье, детях ли, матери он никогда не говорил и других знать не хотел. Создавалось впечатление, что он ненавидел всех людей, которым мог быть чем-то обязан. И трижды ненавидел тех, кто по глупости своей сделал ему когда – то добро, а отплатить им Семен не мог, не хотел, да и не считал нужным. Проще, выгоднее было считаться «дерьмом», живя в свое удовольствие.
   Тетя Маруся свыклась с этим. Приглашала меня редко: когда нужно было съездить на кладбище. За могилами она ухаживала с неподдельным рвением, и вряд ли кто со стороны мог догадаться, сколько горя принесли ей те, которые покоились в них.
   Уезжали мы, таясь от Семена. Приезжали, чтоб дома его не застать. Тетя Маруся выставляла бутылочку, и я наливал ей в стеклянный наперсток. Хмелела она махом, после первой. Доброе, пушистое от чуть видимых волосиков лицо ее загоралось. Говорила она тогда быстро, коротко и непонятно. Я всегда напивался до беспамятства во время этих посещений, не справляясь с собой. Казалось, сама обстановка в этой клетушке, заставленной сорокалетней крошащейся мебелью, благоволила этому. А где – то под тряпичным абажуром витал густой дедовский дух – хмельной, ненасытный. И даже Смазчику было слабо остановить меня, когда я быком пер на зов родной крови и, нахлебавшись ею, падал замертво.
   Утром меня пожирал стыд. А тетя Маруся с нежностью гладила по голове и спрашивала понимающе:
   - Может, капельку?
   И у неё для меня было…
   В одно из таких утр я и разговорил Семена.
   - Слышь, дядя, а ты что на работу не спешишь? Не хочешь?
   - А ты жареной рыбы хочешь?
   - Хочу.
   - Так вставай и жарь!
   - Где ж ее взять?
   - Тогда лежи и не блажи. А то жареную рыбу ему подавай! – сказал Семен и перевернулся на другой бок.
   Я рассмеялся. Да что-то долго так закатывался, что на полу, на матраце, стал подрыгивать и Семен. Он смеялся вместе со мной.
   Мы встали: я – прикинул, что он не так плох. Как мне показалось; он – откликнувшись на мою просьбу пивка принять.
   Полдня прошатались по пивбарам. Я многое узнал и вновь помрачнел. Заканчивали мы водкой в соседнем от тети подъезде, на ступеньках, потому как в квартиру к нему идти я отказался.
   - Все они скоты, - договаривал Семен. – Целый поезд скотов. В глотку готовы вцепиться, на клоки разорвать. А уж раз народ меня над ними поставил, я должен стоять! Понял? И ружье мне дано для этого и власть! И присягу я принимал перед Родиной!... А дорога – наша, Сибирская, длинная. То их выгони, то загони… Месяц, два, три… Понял? И в мороз, и в дождь! Идешь, гонишь, глядишь! Потому что страна доверила мне охранять ее от всякой мрази! Веришь, аж весь скукожишься, а ведешь, ведешь… Другие по казармам борщи трескали, а мы – сухой паек; другие баб по деревням щупали, а мы – одну вшивую шалашовку на всех! А пили? Какую только гадость мы не пили! Эх, говнюк, что ты в жизни видел? А я.… По мосту через Байкал проезжали, двугривенный бросишь – на двадцать метров видать! Красотища!!
   Семен узнал, что тетя Маруся еврейка, лишь на третий год совместного проживания и бил ее редко и только в живот, чтобы синяков не оставалось.
   Дона Педро я ему представил заочно, как бывшего политзэка, оправданного, выучившегося, при всех регалиях, деньгах и почете. Скрипнув гнилыми зубами, Семен попросил: «Привези».
   … Полупьяные, расталкивая людей, они приблизились к краю перрона. Часы над провалом тоннеля равнодушно отсчитывали две минуты. Где – то в его утробе послышался нарастающий гул, и наконец, выпучив слепящий глаз, стал приближаться поезд.
   Я стоял в двух метрах от борющихся.
   Силы были не равны. Семен наседал на Дона Педро со своими коричневыми кулаками; в какую – то секунду мне показалось, что все уже решено, я сделал шаг вперед, чтобы помочь Дону Педро, но недооценил его хватки. Извернувшись, он вцепился Семену в штанину и уволок его за собой. Под колесами никто из них даже не пикнул…

   А накануне последнего Совета Масонов в бойлерную пришла Лизочка, моя законная жена.
   Стоит рассказать о ней.
   Мы познакомились с нею у ее подруги, с которой я репетиторствовал по объявлению, готовя ее к экзаменам в университет.
   Лизочка в свои семнадцать была настолько красива и так уже свыклась с этим, что любое, даже крошечное равнодушие к себе со стороны мужчины считала оскорблением. Ей было непонятно, как это некоторые, увидев ее, остаются невозмутимыми и еще могут что – то соображать. Тогда возмущению не было предела. И она считала своим долгом поставить хама на место. Да так, что жертве приходилось либо складывать оружие, подчиняясь ей, либо навсегда забыть, что такое покой, а с ним – и весь круг общих знакомых. Его изгоняли – с треском, с позором, с клеймом на всю жизнь. Ибо никто, как она, не мог сыграть на человеческих слабостях и сделать их всеобщим достоянием.
   Круг был элитный. Сынки да дочки из самых верхов, которые скрещивались, как породистый скот, и плодили будущую родовую номенклатуру.
   Я возненавидел ее с первого взгляда. Она – уже заочно. «Репетитор? Студент? Даже не кандидат? Из провинции? Душечка, ты шизанулась! Хоть интересный? Зануда?! А не послать ли тебе его в…?» - приблизительно так.
   А уж после очной ставки и порции безразличия с моей стороны – «Мне хочется умыться! Такое состояние, будто меня обмазали дерьмом. Как ты можешь сидеть с ним в одной комнате? У него же будто не изо рта, а из штанов пахнет! И – эти руки! Будто ими лет десять навоз разгребали! Милая, скажи своему папе, что мои родители запретили мне у вас бывать. Почему? Потому что, в отличие от тебя, их дочь может поступить, куда захочет только потому, что она их дочь. Без вонючих студентов с уголовными рожами. Нам стращать некого!»
   Повторно мы встретились на одной из вечеринок у моего сокурсника, папа которого работал в ООН. Дело было на даче. Уехать у нее сразу не получилось. И хоть она сторонилась меня, как чумного, я постарался столкнуться с нею один на один в одном из коридоров, под лестницей.
   - С дороги! – отмахнулась Лизочка ладошкой, глядя поверх моей головы.
   Эту ладошку я и ухватил, выломал, и поставил Лизочку перед собой на колени.
   - Вы, барышня, дура, – проговорил я, улыбаясь. – Вам бы угомониться, так какая бы баба получилась!
   Она задохнулась от гнева. Но сдержала себя и парировала с превосходством, припомнив русский язык, на котором в компании говорили редко:
   - Прекратите насилие. Вам уже достанется. Но если вы позволите себе что-нибудь еще, живым вам отсюда не выйти.
   - Наймете убийц?
   - Сама справлюсь. Благо есть чем.
   - Так вы еще и вооружены? – притворно удивился я. – И какую же марку предпочитаете?
   - Кольт.
   Тогда я положил ее на пол. Тут Лизочка попыталась вскрикнуть, но вновь сдержала себя.
   - Я вас предупредила!
   - Я помню, - ответил я и принялся расшнуровывать кофточку.
   - Что вы собираетесь делать? Это уже не смешно!
   - Да куда уж смешнее! – подтвердил я, пробираясь к ее великолепной грудке. – И не вздумайте крикнуть, придушу тут же… Тише, тише…
   - Я убью вас!!
   - Конечно. Теперь уж точно убьете. Я согласен…
   Мне было хорошо с нею. И она, как не скрипела своими белоснежными зубами, получила свою долю восторга от близости. Возможно, и грязную. Бесспорно, неожиданную. Но такую унижающую, даже уничтожающую ее долю, что ни сказать кому – то об этом, ни отомстить чем – то попросту не смогла. Ей было стыдно получить от меня удовольствие вопреки всему. И это ее добило.
   Прошло с полгода. С университетом я покончил, развернув дело, установив необходимые контакты, выйдя из круга. Но Лизочку из виду не терял. Сделал так, чтобы у нее оказался мой телефон. И дождался звонка.
   - Смазчик?
   - Слушаю.
   - Приходи. Это Елизавета.
   - Зачем?
   - Ты меня не хочешь?
   - Я подумаю. Если будет время.
   Она бросила трубку. А через неделю позвонила снова.
   - Смазчик?
   - Я.
   - Ты – говно. Понял?
   И надолго замолчала. Я тоже выдержал паузу.
   - Это – все?
   - Все.
   - Я приду.
   - Сегодня?
   - Нет. Через неделю.
   - Через неделю будет нельзя!
   - А мне плевать. Я люблю кровь.
   - Ты – хам!
   - А мне и на это – плевать. Я приду.
   Теперь трубку бросил я.
   И пришел.
   Утром она не захотела или не смогла встать с постели, чтобы проводить. Смотрела на меня ненавидяще.
   - А где ты этому всему научился? – только и спросила.
   - Что, понравилось?
   - Мерзость! Я все равно тебя убью!
   - В следующий раз, - пообещал я и хлопнул дверью.
   Третья встреча происходила уже в бойлерной. Наконец – то полились слезы, посыпались упреки, теперь она уже собиралась покончить с собой, и тогда я сделал ей предложение.  С отчаянием и восторгом Лизочка неожиданно для себя согласилась. А я посулил ей денег за московскую прописку... И каждую неделю при очередном свидании вкладывал ей, уходящей, по двести рублей в красивую ладошку.
   - Это похоже на проституцию, - как – то, поморщившись, сказала она.
   - Только с технической стороны. Договор дороже денег, - ответил за меня Смазчик.
   Лизочка на эти слова только горестно вздохнула.
   - Вот за это я тебя люблю!
   Не соврала. Любила. И не только за это.
   Мне было хорошо с нею. Даже Лариса Владимировна оценила мой выбор и проговорилась однажды, посетовав на одиночество:
   - Тебе повезло – у тебя Лизочка. Я никогда не думала, что мужчина и женщина могут так понимать друг друга…
   … В бойлерную она не вошла, а ворвалась.
   - Что ты задумал? Самоубийца! Все могу понять, но как же я? Как я без тебя жить буду? Зачем это все? Тебе чего – то не хватает? Чего, скажи? Я голову расшибу, но устрою! Что ты молчишь? Ты, сумасшедший, ты меня не любишь?
   Лизочка заплакала.
   - Откуда ты узнала?
   - Лариса… Сегодня… Полчаса назад… Говорит, иди прощайся… Смазчик, милый, что тебе стоит? Не надо!
   - Все уже решено.
   - А отложить? День, два… Ночь!   Какая разница?
   Я только взглянул на нее укоризненно и слегка усмехнулся. Лизочка вытерла слезы.
   - Значит, нельзя?
   - Нельзя.
   Она сокрушенно покачала головой, затихла. Я присел перед нею на корточки.
   - Ты привезла его?
   - Да, вместе с мамой. Они спят там, у тети Маруси твоей…
   - Как он тебе?
   - Это страшно, страшно! Этого лучше не видеть! И самое страшное – он чем – то действительно похож на тебя… - и опять: - но что же ты делаешь?! Это – безумие! На них покушаться невозможно.
   - Успокойся.
   Я встал и начал мерять ногами бойлерную – от трубы к трубе. Лизочка терпеть этого не могла. В ее представлении мои метания связывались с зоопарком, с клеткой, с несвободой. Она всегда запрещала мне ходить из угла в угол и не верила, что на ходу легче мыслить, решать что – то. Считала такое беспокойство – трусостью, «лишь бы в глаза не смотреть, тоже Ленин нашелся!»
   И тут не выдержала.
   - Прости, кажется, я тебя напугала.
   - Нисколько.
   Я остановился. Как по приказу, Лизочка поднялась со стула.
   - Мы больше не увидимся?
   - Не знаю. Лучше бы – нет. Для тебя лучше…
  Пока она брела к двери, я подошел к столу и машинально натянул на голову черный колпак с прорезями для глаз. Но Лизочка еще не ушла.
   - Эй! – окликнула она с порога срывающимся голосом. – Когда ты устанешь играть в эту жизнь, заходи как-нибудь. Я рожу тебе нового мальчика. Он не будет похож на тебя! Слышишь? Он будет похож на человека!
   И хлопнула дверью.

   По правую руку от меня – пять черных колпаков, по левую – семь. Двенадцать. Большой совет. Тайная вечеря апостолов – остолопов. Сегодня я пророчествую – я, Иуда. На каждого из них готов донос, не сегодня – завтра их посажают, и мне не о чем с ними говорить. Но я говорю. Я уговариваю отказаться от задуманного, я вновь и вновь повторяю: идти на покушение – самим себе рубить головы. Я отказываюсь подчиниться общему решению и заявляю о своем выходе из Совета. Это означает смерть. Мое детище требует моей крови. И черные глаза из прорезей1 смотрят с превосходством сильных, когда снимаю с себя цепь Тайного Магистра. Теперь я должен открыть лицо, чтобы все узнали меня, чтобы запомнили и не спутали с другим.
   Сбрасываю колпак.
   Многие узнают и не разочаровываются в своем решении. Кто – то вызывается привести приговор в исполнение. Мне скручивают руки, сажают в машину и увозят…
   На берегу Москва-реки, в Нескучном, сдергивают повязку с глаз. Чуть теплится над столицей электрическое зарево. Маслянистая вода липнет к набережной. Осенний Нескучный сад полон влаги и шуршащей тишины.
   Наверное, меня утопят.
   Но – нет. За спиной щелкает затвор. Значит – пуля. Говорят, что это легче… И вдруг голос Смазчика из-за плеча:
   - Я выстрелю вверх, а ты прыгай в воду.
   - Не надо.
   - Надо. Надо отыгрывать свою роль до конца.
   - Они проверят.
   - Не успеют. Завтра их уже не будет… Ты ловко придумал!
- Но я не знал, честное слово,  я – не знал, что один из них – ты!!
   - Рассказывай…
   Смазчик прицеливается и всаживает в меня целую очередь поперек спины, по диагонали.
   Как будто. Или всерьез. Потому что я в яви вижу мальчика с тусклым взором, который погружается со мною под воду, пуская огромные пузыри. И на его лице нет страха. Только маска из грубого человеческого мяса и прорези глаз – недетских, равнодушных остановившихся на мне, как на центре этого мира. Мира жестокого и е=непонятного.
   - Ты не должен был родиться…
   - Таких в Спарте бросали в пропасть…
   - Теперь в пропасть бросаются сами…
   Видение…

   После моего доклада о предстоящей операции начались дебаты.
   - И все – таки я считаю, - говорил Первый Колпак, - что этот акт противоречит идее. В чем наша главная цель? В возрождении человеческого духа, как духа природы. А мы скатились до примитивного убийства. Мы оправдываем свою жестокость необходимостью, будто бы отстаивая благополучие большинства. Но не мне объяснять вам, каковы его низменные потребности. И стоит ли ради них жертвовать такой головой, не говоря о собственных? Стоит ли идти на такое, зная, что в лучшем случае это только передвинет сроки непоправимого? И если Природа позволит нам это совершить, где гарантии, что политическое убийство будет последним? Истребляя лучших из худших, мы погоды не сделаем.
   - Возражаю, - поднял руку Второй. – Во-первых, большинство пока и не ведает о его существовании. И чем бы дело не закончилось, вряд ли о том узнает. Во-вторых, наш выбор очевиден, факты проверены, он, - претендент на престол. А в пункте втором нашего Катехизиса сказано: мы поддерживаем только саморазрушающиеся системы. И всякие укрепления, будь то демократия, автократия или тирания – наши противники. В докладе Тайного Магистра доказано, что другого выбора у нас нет... Этому способствуют время, обстановка, а значит, и Природа. Отсюда третье: раз убийство необходимо, оно должно произойти. Здесь мы выступаем как раз не за временное улучшение и передвижку сроков, - мы предупреждаем вмешательство людей в  развитие Природы Гниение строя должно происходить без вспышек, иначе гумус выгорит, и на нем нечему будет расти.
   - Так разве это не станет той самой вспышкой? – проговорил Третий колпак. – Тем самым бикфордовым шнуром, от которого в недалеком времени может произойти взрыв? Не его ли, нашу жертву, выдвинула Природа, чтобы этот взрыв предотвратить на какой – то срок, известный лишь ей? Кто сможет предсказать, как изменится обстановка лет через десять – двадцать, и не он ли именно будет необходим Природе живым?
   - Не он! – ответил я. – Он обречен на поражение. Тот слой навоза, о котором здесь говорили, еще слишком тонок, чтобы взрастить его.
   - Вы считаете, что общество наше к этому не готово?
   - Да, я уверен в этом. Иначе, зачем все то, чем мы занимаемся между собой? Мы подготавливаем почву к грядущим изменениям, а нежелательные предотвращаем. Или вы сомневаетесь в успехе нашего дела?
   Мой вопрос повис в воздухе.
   Прения возобновились далеко за полночь, после перерыва, сдобренного обильными возлияниями. Для этого на колпаках были предусмотрены специальные дыры у рта. Сейчас из них торчали сигареты. Зрелище было потешное.
   Колпаки повеселели. Застолье пришло к общему знаменателю. Убийство теперь не казалось столь бесчеловечным актом. И в самом деле, не им же давить на курок? Да и место, еще одно место для кого-то же освободится?...
   Тогда я счел своим долгом сказать:
    - Давайте выпьем за то, чтобы тот из нас, кто не успеет сглотнуть яд до ареста, недолго мучился. И принял свою пулю: как точку, венчающую законченную мысль. Что может быть достойнее смерти за правое дело? Так выпьем за смерть, освобождающую нас от самих себя!
    Колпаки опрокинули содержимое фужеров в хищные прорези.
   Проглотили.
   А задумались ли? Не знаю. Мне еще хотелось повидаться с сыном, и я незаметно ушел, повесив цепь Тайного Магистра на ручку входной двери бойлерной.

   - Это, Нескучный сад, сынок; не то, чтобы Веселый, а просто Нескучный. Там, в парке шумно и на нас слишком обращали внимание. А здесь – тихо. Тебе нравится? Нет? Не понимаешь… Что ты показываешь руками? Ах, лебеди! Да, плавают, а нам нельзя на лодочке. Если б бабушка  была с нами… А так – что ж? – я буду грести, а тебя кто держать будет? Буль! – и поплывешь. На дно. Да, да вода холодная, брр… Осень, сынок, октябрь. Что там? Река? Да, там наверняка теплее… И глубже… И течение… Куда ты? Красивый листок? Это клен. У него фантастические листья, неземные краски, - в кровь, в смертельную желтизну. Погляди, как медленно падает – будто тонет в сыром воздухе. Ты не туда смотришь!.. Я все никак не могу понять, куда ты смотришь, сынок, что видят твои глаза, чему ты постоянно смеешься? Или, вправду, тебе нравится этот мир? Нет? И ты смеешься? Вот это я понимаю… Я тоже хотел бы рассмеяться, да нечем, видно. Кончилось во мне смешливое вещество. От нерегулярного счастья. Слишком много выплескивал в редкие случаи, все думал, что оно бесконечно…
   - Темнеет, сынок. Не боишься темноты? Не бойся. От того, что меньше видно, мир не меняется. Во тьме он отдыхает от самого себя. А людям этого не дано. Им, чтобы отдохнуть, надо обязательно закрыть глаза, как бы темно вокруг ни было. И чем на дольше, тем отдохновеннее… Не понимаешь… Тебе и не надо этого понимать. Ты меня слушай, я не совру, я это знаю. А вот чтобы ты этого никогда не узнал, мы с тобой и гуляем сегодня…
- Держись за руку. Пройдем по набережной. Что? Тебе не видно огоньки на реке? Забирайся на парапет. Вот так. Пошли… Теперь видишь?... Это – не отражение. Это там, в далекой глубине, светятся окна опрокинутого мира. Вода темна и густа, как повидло. Она защищает тех людей от нас. Вода согревает, успокаивает и промывает. Там их тела легки, они не куда не спешат, редко открывают рты и подолгу улыбаются друг другу. Их мир вечен, чист, недоступен. Что бы мы здесь не придумывали, все унесет течением, а в глубине будет бесконечный покой и тихая радость… Я мог бы быть там… Давно, когда был таким же, как и ты. Но меня насильно вытащили оттуда… Хочешь к ним? Иди. Папа не будет ругаться. И папе, и бабушке, и всем от этого будет только легче, поверь. Зачем мне тебя обманывать? Обманывают тех, кого не любят, кому хотят зла. Ты знаешь, что такое зло? И слава Богу, что не знаешь… Прыгай, сынок!... Молодец… А бабушка говорила, что ты плохо слушаешься. Нет, ты мудрее нас всех. Природа не могла ошибиться.
 
« Иден. Новый Южный Уэльс. Австралия.
Сейчас, когда там, за океаном, в далекой России стаивает снег, и мои соотечественники вступают в новую весну, мне бы хотелось быть с ними. Радоваться проталинам, смотреть на малышей, сплавляющих по прозрачным ручьям первые кораблики, вновь ощутить вкус чистого березового сока. Может быть, в последний раз спуститься к реке и увидеть собственными глазами торжество жизни, взламывающее лед. Но, не смотря на все изменения, происшедшие в последние годы на моей родине, я уже понимаю, что отмеренного судьбой срока мне будет мало, чтобы вновь окунуться в это весеннее торжество. И с грустью и болью я вынужден признать, что оканчиваю свой век на чужбине. Но пока голова моя ясна, а рука держит перо, я должен рассказать о том, чему был свидетелем в недалеком прошлом. И не только свидетелем – прямым участником событий, которые, как я понимаю, без моего рассказа остались бы под спудом истории. Ибо темная сторона их известна только мне…
   В октябре  198… года, в период смутный и противоречивый, когда кремлевские старцы подвели страну к пропасти, и матушка – Россия занесла уже над ней ногу, я был близок к человеку, решавшему российскую судьбу. Именно эта близость стала причиной выхода на меня людей, чьи силы противились его приходу к власти, и они, проявив дьявольскую изобретательность, шантажом и прямой угрозой смерти заставили меня решиться на шаг, перевернувший всю мою жизнь… Сейчас, с высоты прожитого оценивая мое тогдашнее состояние, мне стыдно за свою слабость. Однако стрелки назад уже не перевести.
   Итак, в октябре, за неделю до правительственного выезда на охоту, куда был приглашен и я, ко мне пришел молодой человек, литератор. До этого я считал, что знаю о нем все. Он был интригующе странен, с непредсказуемой логикой в мыслях, даром предвидения и очень сложной судьбой. После первой, случайной, встречи я определил в нем огромную силу воли, хваткость и агрессивнейшее правдолюбие. Он не походил на других. Мы встречались все чаще, пока он, наконец, не посвятил меня в тайную цель нашего знакомства. В тот вечер он раскрыл карты, выложив мне весь план.
   Он и его подельщики нашли двойника тому человеку, которого собирались убить. Двойник был натренированным зомби, управлявшимся их масонским центром (о широте связей и потенциале которого приходилось лишь догадываться). Мне устроили с двойником встречу, и это было последней каплей, определившей мое решение. Двойник был точной копией Самого. Не только внешне – и разговор, и манера поведения, привычки, даже кажущийся строй мысли полностью соответствовали оригиналу.
   План был таков.
   Я должен был выстрелить дважды. Первым – убить жертву. Вторым – ка бы случайно ранить двойника. С трупом они занялись бы сами. С раненым двойником я должен был вернуться на базу и отнести его возможные случайные странности к испугу от выстрела.
   Выехали в пятницу вечером.
   Миновав множественные кордоны, не случайные в этих местах, прибыли в охотхозяйство. Среди приглашенных новых лиц не было, и потому ночное застолье прошло, как обычно, несколько вяло, но с достаточной долей юмора и необидной шутки, когда в стакан с «Нарзаном» доливали спирту для непьющих.
   Утро поразило блеском солнца и настоявшейся свежестью осеннего леса.
   Шли на кабана.
   Старички забрались на смотровые вышки над кормушками для животных, надеясь пострелять как в тире. А мы сами углубились в чащу, чтобы застать идущих на подкорм кабанов еще до открытого места. В этом тоже не было ничего необычного. Мы часто вдвоем охотились именно так. Не надо объяснять, что все тропинки в этом хозяйстве прослеживались охраной, стрелками, сидящими чуть ли не за каждым кустом. Так что от неожиданнстей мы были застрахованы. (До определенного места, назначенного в плане тем молодым литератором. Вокруг него он, видно, рассадил своих людей. Егерь Сергей, как я понял по полунамекам, тоже был человеком литератора). Мы подошли к дубу, стоящему чуть на отшибе от зарослей осинника. Заняли позиции. Минут через пятнадцать на Самого вышел огромный секач.
   Сергей первым поднял ружье и дал нам жестом команду приготовиться. Мы тоже подняли оружие. И тут из зарослей вышел Двойник. Он двинулся на кабана с голыми руками. Животное потупило рыло, намереваясь встретить его ударом двух вершковых клыков, но Двойник не остановился – медленно наступал, зачем – то широко расставляя руки, будто готовясь обнять свою смерть.
   Тогда неизвестно откуда раздались три или четыре выстрела. Секач завертелся на месте, взрывая землю, и Сергей кинулся на выручку Двойнику, схватившемуся за простреленное плечо.
   Сам находился метрах в десяти от меня за кустами. Обойдя его сзади, я приблизился к нему со спины и не мог видеть выражение лица, когда он наблюдал всю эту сцену. Помню только, что ружье было опущено, а голова запрокинута выше обычного. Он, казалось, не предчувствовал, что сейчас должно произойти. Он не оглянулся на мои шаги и даже не переступил с ноги на ногу.
   Выстрелил я в упор, в голову, с двух стволов, как и было обговорено заранее. Череп разлетелся на куски…
 Зажмурившись, на ощупь я подобрал его ружье и вышел к Сергею, который перевязывал руку Двойнику.
   Помню, он с удивлением взглянул на меня и, кивнув в сторону притихшего кабана, сказал:
   - Зря вы еще стреляли.
   А Двойник добавил:
   - И вообще – зря! Я бы и сам справился. У меня отличный нож. А когда за спиной такая вооруженная поддержка, бояться нечего. Если никто не смажет, конечно…
   Он шутил.
   Вечером за столом обсуждали происшествие с одним из егерей, неудачно выбравшим место для засады.
   Двойник, или уже Сам, отдал распоряжение наказать виновных, а семье егеря обеспечить безбедную жизнь.
   Ни Сергея, ни литераторов, ни его товарищей я стех пор ни разу невидел.
   А полгода спустя, когда я был в составе делегации в Женеве, ко мне в номер пришел незнакомец и на чистом русском посоветовал в Россию не возвращаться. В швейцарском банке на моем счету лежала определенная договором сумма, был заказан билет в Сидней. Утром я оставил Европу…
   Ровно шесть лет назад…
 Я вынужден извиниться за – то, что события изложены мною столь кратко. Или это время стерло из памяти несущественные подробности, или сама память отказывается восстанавливать детали, сопутствующие главному. Важен сам факт. И я не боюсь показаться выжившим из ума. Просто я устал носить в себе это. Более того – я уверен, что был подчинен этим людям и не мог отвечать за свои действия. Те же чары держат меня и по сей день в состоянии депрессии, не позволяя ни писать, ни думать о случившемся. Только в редкие часы, при юго-восточном ветре, я оживаю, я чувствую проблески воли, отнятой у меня этими жестокими людьми. Я презираю себя за то, что стал игрушкой в чужих руках, Мне стыдно…
   Так пусть это письмо, выцарапанное из самого сердца урывками в два последних года, послужит предупреждением всем, надеющимся, что достигая славы, они не находятся во власти масонов. Масоны никого не пропустят! Они повсюду! Люди, будьте бдительны! Россией правит их ставленник!
   А я ухожу…
 Я уплываю сегодня на своей белоснежной яхте к берегам Антарктиды, чтобы в последний раз взглянуть на снег…»

   После повальных арестов, потрясших организацию, я ушел в глубокое подполье. О выезде из Москвы нечего было и думать. Покушение сорвалось. Сам отделался лишь легким испугом, а Комитет злобствовал, вырезая «СМ» по частям.
   Но не таково было налаженное дело, чтобы прихлопнуть его одним махом. Растерзанные части жили, агонизируя, но не сдаваясь. Они зарылись вглубь, передислоцировались, расползлись по стране, существуя пока автономно, на время, оборвав связи, и некоторую деятельность.
   В руках у меня были еще многие нити, когда Смазчика вызвали на первый допрос. Он рассказал все, что мог вспомнить, а также о заявлении в КГБ. Он посочувствовал следователю, вдруг обеспокоившись судьбой его семьи, если то сегодня же Смазчика не отпустит. Он рекомендовал напомнить об этом и своему начальству, и подчиненным, которые могут участвовать в аресте. Никаких гарантий на жизнь он никому из них не оставил.
   Вечером над Смазчиком посмеялись, а наутро выпустили с извинениями. С его слов, они сделали вид, или действительно поняли, какие силы за ним стоят. Потому что во второй раз говорили сдержаннее и не пытались выудить то, чего сообщать им он не считал нужным.
   На третий допрос я его не отпустил. Я нутром почувствовал что – то неладное. Почти неуловимо изменилось его поведение, в каких – то мелких деталях, в недоговаривании, в изменении распорядка дня. Смазчик позволял себе больше спать, отвлекаться на пустяки, стал разборчив в пище и сигаретах и вообще начал чувствовать себя как – то увереннее. Это было тем более странно, что дело – то наше катилось под уклон, и надеяться на лучшее было попросту глупо. Я решил поговорить с ним.
- Ты устал?
  - Я, с чего бы это? Все нормально.
  - Значит, страх потерял.
  - Послушай, - он повернулся ко мне лицом. – Чего ты от меня хочешь? Я живу. С тобой или в тебе. Я рядом. Я делаю все, что от меня зависит. Что еще надо?
   - Надо быть откровенным. Мне кажется, что с некоторых пор я становлюсь безразличен тебе. Ты уверен в своем бессмертии, а я тебя уже не волную. Скажи честно, на мне уже можно ставить крест? Я конченый человек?
   - Да, - выдохнул Смазчик. – Ты труп. Ты никому не нужен.
   - Тогда почему не советуешь, что мне предпринимать?
   - А ты советовался со мной, когда вешал, когда бросал под поезд, когда топил сына, когда стрелял? Ты спросил меня о Лизочке или о тех, кто сидит сейчас в Органах.  Да как же ты можешь жить, если тебе нельзя никого увидеть? Даже – мать! Или ты до сих пор думаешь, что она не поняла, куда в тот вечер ты увел ее внука? Все ты знаешь!
   - Знаю. Но ведь у меня есть дело. И оно не закончено.
   - Чушь! Чушь! Никакая жестокость не оправдывается будущими благодеяниями. Ты слишком далеко зашел.  И это уже не блеф и не игра. И ты уже не рука Природы. Ты стал обыкновенным палачом, скажем – от разума. Своего конечно. В меру его ограниченности. Ты предал Чувство! И поэтому ты – не человек, а машина, предмет, инструмент, ведь ты сам об этом говорил. Вот и живи теперь неодушевленным, как знаешь. А меня – уволь. Не хочу, ты мне надоел.
   - Так запросто?
   - Так. Или ты надеялся, что души отлетают только от настоящих покойников? От таких, как ты, они  отлетают еще при жизни. Я это могу показать.
   - Успокойся. Давай по – существу. Мы с тобой затеяли дело и должны довести его до конца. Мы выявили «бородавок» на человеческом обществе и сводили их. Иногда – их же руками. Это не жестокость. Устранение лишнего – закон Природы. Второе: мы – не палачи, а хирурги, причиняющие боль ради продолжения жизни. Третье, о чувстве: неужели ты заметил во мне удовлетворение от творимого зла?
   - Равнодушие – хуже!
   - Равнодушие? А разве это не чувство? Делить свою душу поровну между правым и виноватым – не этому ли ты меня учил? Не этому ли учит и христианство? Вровень распределять смазку в механизме человеческих отношений! И это я предал? Кого я обманул? Что я выгадал, пожертвовав даже собственным сыном? Чтобы сидеть безвылазно в затворничестве и быть «трупом», как ты говоришь? Да за кого ты меня принимаешь, Смазчик?
   - Ты – палач. И собственный тоже. Не совесть, так общество, то, о благе которого ты печешься, - оно тебя казнит. Ты такая же «бородавка»! Природа не допустит твоего существования. Уничтожит, Если уже не уничтожила…
   - Значит, выхода нет?
   - Есть. Единственный. Стань таким, как все.
   - Так это и будет уничтожением!
   - А что ты хотел? Расправиться еще и со Смазчиком?! Дудки! Я вечен! И я буду с тобой, пока останется хоть малая надежда возвращать тебя к жизни. Ты обречен на меня.
   И Смазчик улыбнулся доверчиво и беззлобно.
   - Начнем с начала? – спросил я.
   - С теперешнего конца.
   Я обещал подумать.
   - Идея – вот камень преткновения. Человечество одержимо безумными идеями, оно больно ими. Человеку мало быть человеком. Ему хочется быть всем, что он видит. Зависть пожирает его при взгляде на крылья, на жабры, на твердость камня и долговечность дерева. Его привлекает сверхскорость, манят космические расстояния, тяготит неуступчивое время. Человек разрывается от страстей познания и, торопясь все успеть за одну жизнь, так примитивно истолковывает законы, по которым живет сам, что Природе ничего не остается, как только его обманывать. С ним поступают, будто с надоедливым ребенком, подсовывая упрощенные варианты сложного, лишь бы отвязался и поверил в желаемое, как в действительное.  Тогда уж гордыне человеческой нет предела. Подтвержденная идея бросается недоумкам, а они городят  из нее теорию с доказательствами, в изобилии рассыпанными по свету насмешливой нянькой. Такое движение к новому зовется у людей «прогрессом». И остается лишь удивляться самоуверенности прародительницы, дозволяющей своим отпрыскам ставить на себе не безопасные опыты.
   Права же она в одном: когда эти же эксперименты переносит на себя, - Природа безмолвствует. Ибо их уже трудно уподобить чему – либо. Тут все искусственно. Все эти братания больных и здоровых, сильных и слабых, трудяг и лентяев, умных и глупых и т. д. нигде в природе не встречаются, и встретиться не могут. Однако человек уже одержим идеей, и рвется успеть, слепить как попало, а перед этим, конечно же, порушить все, напоминающее ему о его безыдейном прошлом. «Я был глуп! – кричит человек. – А сейчас я стал умен!» С чего? Опыт? Но он - лишь коллекция ошибок. И кто дал гарантии, что к нему не прибавят еще одну?
   Вообще идеал, как плод абстрактного мышления, и есть то главное наказание человечеству, которое оно заслуживает. Плоды фантазии, с их отвлеченными, придуманными каччествами, разжижают мозги, уводя в несуществующий мир, где человек не отвечает уже своей сути, а значит, перестает быть человеком и потому весь смысл идеала несколько странен. Выходит, человек не хочет быть тем, кто он есть. А раз так, - кому он нужен? Себе? Природе? Для чего? В качестве одной из форм живой материи, запрограммированной на самоуничтожение? И все человечество – змея, бесконечно заглатывающая свой хвост?
Быть человеком… Уподобиться множеству страстями, разумом, поведением. Принять законы морали, представления о мире, пищу и одежду. Научиться быть. И, если это возможно, понять все изнутри и составить собственное мнение. Предвосхитить смерть. А потом уйти, освободив место другой повторимости.
   Незавидная судьба?
   А попробуй-ка стать им, просто человеком. В меру реальности и своего понимания. В меру человечности подчинившись общей судьбе.
   Наберись силы на этот подвиг. Проверь, что труднее – быть человеком или стать им!
   Так говорил Смазчик.

   Ноябрь. У Лизочки день рождения. Мы справляем его в шашлычной на Пятницкой. Сюда никто не заходит из ее окружения, а уж тем более – из моего.
   Мы уединились за столиком. Рядом двое под столом разливают бутылку. Справа – трое южан горячо спорят на непонятном языке. Пахнет жареным мясом, но шашлыки не жуются. Коньяк теплый и горький.
   - Я рада, что ты есть, что мы опять вместе. Скажи, это надолго?
   - Как ты захочешь.
   - Но ведь мы официально разведены…
   - Это имеет значение?
   - Для меня – нет.
   - Я бы не хотела этого слышать, - проговаривает Лизочка и отворачивается. Один из южан подмигивает ей. Она вздыхает.
   - Слушай, - говорю я. – У меня есть предложение.
   - Очередное?
   - Последнее. Я нашел великолепного скромного парня. Он заканчивает технический вуз и должен ехать по распределению куда-то в Сибирь. А Москва не дает ему покоя… Выйди за него замуж.
   - Смеешься?
   - Нет. Я уже подготовил все документы и могу ехать по ним вместо него.
   - Подменились, значит? – она усмехается. – Пользуешься тем, что тебя никто не видел, и оставляешь мне его в качестве громоотвода на случай ареста?
   - Ты умница, Лизочка. И жить тебе с ним совсем не обязательно, я не настаиваю. Хотя посмотреть на него стоит.
   - Я – дура! Я чувствовала, что этим кончится!
   - Именно этим?
   - Похожим. Началось с обмана, обманом и кончается.
   Она вновь гордо отворачивается, и южанин широким жестом приглашает ее к себе за стол. Лизочка просверливает его оценивающим взглядом, неожиданно показывает язык и принимает прежнюю позу.
   Поднимаю рюмку с коньяком:
   - Мне ни с кем не было так хорошо, как с тобой. Мне тяжело уезжать.
   Лизочка поднимает свою и пригубливает самую каплю.
   - Я хочу поехать с тобой.
   - Нет. Ты должна остаться здесь и стать женой этого человека.
   - Он что-нибудь знает о тебе?
   - Ничего. Даже того, что мы – полные однофамильцы. Его все пять лет в институте вели мои люди, его берегли как раз на такой случай.
   - Но если он проболтается, тебя же все равно найдут!
   - Нет. Он – это я. А я – это он. С сегодняшнего дня. Он будет действовать по обстановке. И не очень пугайся первой встречи. Он по заложенной в него программе знаком с тобой года три. И, кстати, очень тебя любит. Можешь вить веревки…
   - Но это невозможно! – Лизочка стукнула кулаком по столу так, что тарелка подпрыгнула. – А обо мне ты подумал? Кому и как я покажу этого тюфяка?
   - Твоим он понравится. Тебе – должен понравиться. А не сойдетесь – разводитесь, все разводятся. Поэтому  я и запретил давать установку тебе. Ты – умница, Лизочка, ты справишься сама.
   - Спасибо!! – Лизочка скрипнула зубами. – Значит, теперь мы чужие? И назад это переиграть нельзя?
   - Если понадобится.
  - Не понадобится!
   Она решительно встала и вдруг залепили южанину такую оплеуху, что тот скатился со стула. Двое его друзей подскочили как ужаленные,
 А Лизочка, выбегая из шашлычной, крикнула (то ли мне, то ли ему):
   - Дерьмо! Я не продаюсь!
   Меня избили в тот вечер.
   Недели две я провалялся в больнице, а перед самым отъездом позвонил тете Марусе. Она тоже кричала в трубку:
   -Алле? Кто это? Ты? Ты – жив?! Ну и что? Лучше б ты сдох, как паршивая собака! Мать тебя прокляла! Ты слышишь? Она считает тебя как будто мертвым! Тебя нет! Ты понял? Ну, хоть это ты понял! Что еще? Лиза? Лиза вышла замуж. И не смей ее трогать, я заявлю в милицию! И вообще не лезь больше к нам! Никогда! Слышишь? Уезжай! Да, в Сибирь, куда хочешь! А лучше бы ты все-таки сдох!!... Сема, подите сюда… Нате, скажите этому ублюдку!
   И трубка заговорила голосом Дона Педро:
   - Если ты с того света, передавай всем привет. И не звони больше оттуда женщине. Дай ей спокойно дожить остаток дней!
   Послышался звук глухого удара. Я нажал на рычаг, а в трубке уже надрывалась Лариса:
   - Мир балансирует на грани! С ним балансируем и мы! И вчерашний убийца в один замечательный момент обращается покойником!

ГЛАВА ПЯТАЯ

   Я наслаждаюсь дорогой, движением, безоглядностью простирающегося вокруг. Мне чудится, что я давно, с малолетства, вобрал в себя это насыщенное изменениями пространство. Что оно уже жило во мне, с тех пор, как я начал осмысливать себя в нем. И я пьян этой неразделимостью с широтой. Здесь все возможно, на все хватает духу, и только глаза ломит от дали, от провалов горизонта в междулесье, от необъятной степи и разливистых рек. Как много всего на моей земле. Как щедро мне досталось. За что, Господи? Для чего ты искушаешь меня таким выбором? Не довольно ли излучины на реке и палисадника с вишней? Наличника и застрехи с ласточкиным гнездом? Нет, - в дальнюю даль, в беспроглядность, в неведомое. Чтобы угадывать, не различив; чтобы ожидать со страхом, что вот сейчас, через секунду, мир обернется ко мне той стороной, с которой начнется новая жизнь и встанет за вагонным стеклом ясно и ненавязчиво. Выходи, принимай. Или проезжай мимо. Впереди – вечность, полная неповторимого...
   Напротив Смазчика в купе сидит старик, ряженый по-дорожному: цигейковая безрукавка, серая в полоску рубаха, застегнутая на все пуговицы. Чувствует он себя стесненно. Нечитанная (да и видно редко читаемая) газета отложена, мосластые руки водружены на колени – в безделье не нужные. Он откровенно завидует молчаливой бабенке, вяжущей огромный носок, и рад бы сказать ей что-нибудь едкое, но присутствие Смазчика сдерживает этот порыв. Тогда старик с желчью заговаривает с попутчиком:
   - Далеко едешь?
   - Далеко.
   - А зачем, если не секрет?
   - Секрет, - поддразнивает Смазчик.
  Старик хмыкает, и минут пять обиженно молчит. Бабка вздыхает:
   - Петруш, вчерась же все переговорено. Посля учебы он. На работу едет…
- А ты сиди себе...- поддразнивает ее старик. – И не лезь в мужской разговор!
  -  Так если бы говорили, - бабка повторно вздыхает. – Какой из тебя говорун? Так, бестолочь одна. Чего не скажешь, а ты свое – «сам знаю». Слова путного не добьешься. Человек помог, билеты нам свои отдал, мы, считай, у него здеся, как в гостях, а ты «куда» да «зачем». Ну едет и едет. И пущай…
   - А может, у меня  свой интерес! – заерзал старик. – Может, я не понимаю зачем одному в цельном купе три дня ехать? За такие деньги и самолетом можно! Пусть – ка, они, молодые самолетами летают!
   - Постыдился бы, старый! Из плацкарты со скандалом ушли, так и здесь нарываешься? Совесть поимей!
   - Ты мою совесть не лапай, она не девка, чтоб краснеть, - проговорил старик с превосходством и уже смело повернулся к Смазчику. – Ты вот, послушай, что я тебе скажу. Ты – парень, видать, не дурак, а  одного не понимаешь: мы – то за такие деньги, бывало, с год горбатили. Вот мне и любопытно. За длинным рублем, что ли, бежишь? С Родины – то? Или сбегаешь от кого, что вот так, затворником, а там, небось, отец с матерью слезы льют. И в годах, должно. А?
   - Ссыльный я, - Объявляет Смазчик. – Ссылают меня в Сибирь. За убеждения.
   - Как Ленина, стало быть, - улыбается старик. – И в чем же ты себя так убедил? Иль супротив власти что-нибудь?
   - Против нее, родимой.
   - Ишь ты! – старик оглядывается на бабку, звякнувшую спицами. – А, что ж без охраны?
   - Я – сам себе охрана. Мне деваться некуда.
   - Это как?
   - А вот, - спокойно отвечает Смазчик и выкладывает на стол пистолет.
   Бабка забивается в самый угол, намеренно увеличив темп вязки и не поднимая глаз. Старик проглатывает слюну. Все его лицо выражает одно слово – «влип».
   - Да вы не пугайтесь, - успокаивает Смазчик. – Он – не настоящий.
   - Ага… понятно… только ты это кому другому объясняй. Я – то знаю…
   - Что вам понятно?
   - А понятно, почему самолетом нельзя, - смелеет старик.
   - Вот видите. И еще что?
   - Бандит ты, вот что! И рожа у тебя бандитская! Я сразу понял! Только брать у нас нечего, зря ты старался. Ошибся ты, дорогой!
   Смазчик сочувственно кивает головой чему – то своему:
   - Этого я делать не собирался. А об остальном – вы сами спросили. Послушайте, Петр Иванович, хотите – я вам подарю эту штуку?
   - Это еще зачем? – старик насторожился.
   - Пригодится.
   - Ага… От таких, как ты!... Нет уж. На то милиция есть. А мне с ней в тюрьму садиться?
   - Значит, не надо.
   Смазчик поднялся, рванул раму вагонного окна и зашвырнул пистолет под насыпь.
   - Вот так, - проговорил он, закрыв окно под изумленным взглядом старика. – Не хотите – как хотите. – И руки отряхнул.
   Помявшись на месте, старик долго не находил слов, пока наконец не услышал из бабкиного угла:
   - Петруш, ты бы водички, что ли, принес, а?
   - Заткнись! – прикрикнул на нее дед. И сразу – к Смазчику: - Дурак ты, парень! Я хоть и не знаю, кто ты на самом деле, а вот пистолет ты зря выбросил. Найдет кто-нибудь – до греха может дойти. А если – ребятишки?
   - Не найдут. Болотце там. Лужа. Утонул он…
- Ну, дай Бог, дай Бог...
 Опомнившаяся нескоро бабка вновь принимается вязать, еее движение оживляет и старика, промолчавшего больше отмеренного его терпением срока. Потянувшись к Смазчику, он шепчет ехидно:
   - А кто ж теперь тебя охранять будет?
   - А ты! – шепчет Смазчик в ответ. – Вот только – от кого? Не подумал? У вас – то мне брать нечего. Или за бабку боишься? 
 - За нее – то? – шепчет старик и хихикает. – Я за нее и по молодости не шибко трясся, а теперь что и было, мхом заросло.
   - Да ну? Помоложе бы нашел, мужик – то шустрый.
   - Это не заржавеет… А, слышь, чего ты надумал пистолет – то бросать? Небось, казенный? Я ведь сразу смекнул, по разговору, что задание у тебя секретное. Или вам по два теперь дают?
   - По три, - шепчет Смазчик. – И гранату.
   - Ага… Это я знаю… Чтобы себя подвзорвать  в крайнем случае.
   - Нет. Это раньше такая инструкция была. Сейчас – можешь, не можешь, а живи!
  - Народу мало?
   - Народу полно. Гранат не хватает. Пистолетов только – прорва. Не знают, куда девать. Говорят: раздавайте надежным людям.
   - Это правильно. Только мне – ни к чему.
   - Что так?
   - Горячий очень. Не по делу пальнуть могу. Правильно ты его выбросил.
   - Вот видишь! Нас – то не зря учат.
   - Это я знаю…
   Бабка вздыхает в своем углу, шевеля спицами. Похоже, она все слышит и молчит только по тому, что разговор перешел в обыкновенную трепню, которая ей наскучила, быть может, лет сорок назад. Чтобы не разубеждать ни ее, ни деда, Смазчик форсирует тему:
   - Сейчас, Петр Иваныч, такое время, что не только пистолеты, а автоматы членам партии начнут раздавать. Империализм – то давит?
   - Давит, давит. Вон и в магазинах нету ни черта, и все - по блату, и место в трамвае хрен кто уступит.
   - А все почему? Международная обстановка. Последствия войны. Не дает гидра встать во весь рост.
   - Сталина бы поднять… - сокрушается старик. – Или Ленина.
   - Потерянного не вернешь, - поддакивает Смазчик. – Самим теперь крутиться надо. Выявлять и пристреливать на месте. Вот такая теперь установка. Одобряешь?
   - Еще как!.. Я бы и сам, только…
   - Что?
   - Да старый уже. Это вам, молодым, все в диковинку. А мы  такого насмотрелись! Нам бы дожить спокойно, хоть что осталось… Да и не попаду я.
   - Попадешь! – убежденно заверил старика Смазчик и достал из кармана гранату. – Вот. Бери. И как только заметишь что – бросай. Свою отдаю.
   Старик осторожно вертит в руках ребристый кругляш.
   - А не посадят?
   У Смазчика уже наготове бумага и ручка. Он заставляет старика надеть очки и диктует:
   - Пиши. «Я, Петр Иванович Шкет, бросаю эту гранату во всех врагов Советского Союза по заданию «СМ» («СМ» - это Советская Милиция, - объясняет Смазчик) Смерть мировому капиталу! Да здравствует КПСС!» И подпись. Число поставил? Четверг, правильно. Теперь, как увидишь: что – то не так – действуй! Может, и наградят…
   Из-под очков Смазчика смеривают жестким взглядом:
   - Не нуждаюсь. У меня уже две похвальные грамоты есть. Пусть лучше бабке – платок. Можно?
   - Пиши. Можно. Да инициалы-то бабкины поставь… Написал?
   Смазчик прочитывает написанное и остается доволен.
   - Только – никому ни слова! – шепчет он, передавая бумагу старику.
   - Я понимаю…
   Некоторое время они сидят молча. Смазчик отпрашивается покурить, но не уходит, притихнув по ту сторону купе. Он слышит, как на какой – то вопрос бабки дед вскрикивает:
   - А вот хрен ему, бандиту этому! Как же, кину! Я его с этою гранатою в милицию сдам! А то – нашел дурака!
   Покурив в тамбуре, Смазчик возвратился, прервав бабку на полуслове:
   - … а вот еще неизвестно!..
   - Что неизвестно? – переспросил Смазчик, присаживаясь.
   - Да платок – то? – договорила бабка. – Пуховый? Аль какой?
   На старика было жалко смотреть. Измятая бумага плясала в его негнущихся пальцах. Он умоляюще глядел на Смазчика, будто ожидая смертного приговора.
   - Конечно, пуховый! – сказал Смазчик, как ни в чем ни бывало. – Ты допиши там, Петр Иваныч. И еще, я тут вспомнил, расписка же нужна в получении, а то с меня спросят, куда я гранату дел.
   Старик, как ни старался, больше вывести на бумаге ничего не смог. Тогда бабка сама вызвалась написать расписку. И сделала это так ловко, будто всю жизнь только этим и занималась.
   - Все правильно, -  Смазчик сунул листок в карман. – Я это в центр передам, чтобы разговоров не было. А то некоторые сами в местную милицию приходят и оружие сдают. А там – то – не в курсе… Их и сажают за ношение огнестрельного. Потом пойди, разберись, дело – то секретное. Но вы не волнуйтесь, я сделаю все, как надо.
   Поезд катил себе и катил, тему эту больше не затрагивали. Старик вроде отошел, принявшись распихивать по сумкам вещи, но, расставаясь на перроне, не смог сдержать радости. Долго тряс руку и все оглядывался по сторонам, надеясь высмотреть то ли постового, то ли знакомого…
   А уже через неделю Смазчик прочитал в местной газете, что у гастронома №35 в очереди за водкой взорвалась подброшенная кем – то граната. Были и человеческие жертвы. Этот теракт относили на счет мифической организации «СМ», якобы действовавшей когда – то в Москве и до сих пор считавшейся разгромленной. Писалось, что щупальца ее, как видно, достигли и Сибири.
   В тот же вечер Смазчик выслал по указанному адресу свой грязный носовой платок, на котором было вышито: «Дуракам закон не писан».


   Сибирь – отдельная страна. И хоть чудится она поначалу огромным пустопорожним снежным мешком, одетым на седую голову старушки – Европы, истинное назначение ее загадочно. Ни нутряными богатствами, ни зверьем, ни лесом по такой площади не удивить. Где им быть-то, как не здесь? А славна Сибирь людскою половой, в изобилии растасканной ветрами из-под российских цепов. Редкие из залетевших сюда зерен пускают корни, еще реже – вырастают в колос, а большинством полову мотает по сибирским просторам, пока не изотрет в порошок, вперемежку с грязью, пылью и цветочной пыльцой с лугов далекой России. Смесью этой забиты щели городов и лагерей, дорог и бездорожий. Настоявшиеся на морозе споры ее дают странную людскую поросль, физически крепкую, но столь избалованную своей приживчивостью ко всему, что такая легкость вживания становится подозрительной и более похожей не на достоинство человеческое, а на качество паразита, когда тот, насосавшись разных кровей, теряет чувство меры, родства, культуры бесценной и забытой земли, считая родной землю, когда-то отнятую мечом и обманом у другого народа.
   Чувство стыда за поруганную чужую честь не гложет этих людей, они считают себя хозяевами. Как будто превосходство в численности или в техническом оснащении  дает право диктовать свою волю, переиначивая все под себя, и заодно считать матерью ту, которая кормит.
   Кто дюж – тот и муж. Если по – бабьи, по – простому.
   Может, поэтому, чтобы не случилось в стране, в отдельной стране Сибири все аукается по-особенному. Да, с запозданием. Иногда – спасительным, иногда – сокрушающим. Ибо никогда самой себе Сибирь не принадлежала. Это – вечный российский полигон. Природы. Душ. Сердец. Сил человеческих. Ошибки здесь исправимы, места много и скрыть, и не заметить. Душ поставят, сколько надо, с избытком. Силы – возьмутся.
   Полова привычная ко всему. При грядущих неудачах она спокойна. Часть ее решает, что дальше ссылать некуда. Другая – наоборот: в Сибири – то и не спрятаться? А последняя, большая часть, не думает вообще. Не хочет. Мол, будет время, и все решится само собой. Им ли не выжить? Им ли не быть спокойными и рассудительными? Мало найдется людей, столь уверенных в своей судьбе, не сулящей ничего хорошего. У них всегда остается время для выбора. И думается, что в этом тоже есть своя азиатская изощренность. Пространство диктует им манеру поведения и способы мыслить, пока время медленно зализывает раны искореженной Природе.

   Я поселился в одном из тех сибирских городов, который был насажен искусственно, в угоду не людям, а тому промыслу, ради которого они здесь жили. Шахтеры, карьеры, металлургические заводы. Смог и грязь. Отравленная река, втиснутая меж закопченных глыб домов. И девственные, по дикой истории Земли, микрорайоны – камень и глина, с пещерною людскою половой, возвращающейся в переполненных автобусах в свои клети ежевечерне – мятой, дряблой, измотанной, чтобы забиться в угол и хотя бы вздохнуть.
   Я жил в таком спальном каменном мешке достаточно долго, чтобы говорить это.
   Мне как молодому специалисту дали комнату с подселением, с соседями. У них были родственники неподалеку. Соседка была на сносях, жалась ближе к маме и тащила за собою мужа. Так что они мне не мешали, подолгу проводя у родителей время, а часто и не ночуя.
   Чтобы получить отдельную необходимо было, как минимум жениться и родить двойню. Но я не спешил. Сначала решил выучиться жить как все.
   Начал с работы. У нас все начинают с работы. Даже когда знакомятся, обязательно об этом спрашивают. У каждого существует своя профессиональная иерархия. Понятная только ему одному. И когда я представлялся инженером, на меня смотрели с сочувствием. Ибо такой специальности, оказывается, не существует. Есть должность, ее ты и должен называть. Сменный мастер? Вот это дело. Это уже ступенька. Это понятно.
   Так повелось, что возвышая кого – то, люди как бы добровольно признают его преимущество над собой. И впредь, не смея отказаться от сделанного или и впрямь ощутив свою глупость, слепо идут за ним, потому как издревле желание и возможность возглавлять считались не пороком, а достоинством человеческим. По большому счету, возможно, оно так и было. Вожди выдвигались по силе, доблести и уму. Быть может, эти качества и передавались наследникам, а те в свою очередь опирались на опыт предков и доверие к ним народа. Но с тех пор, как ошибка Природы в семнадцатом перевернула все с ног на голову, власть стала не обязанностью, не долгом, а целью особой категории людей, правильно для себя решивших, что в нашем обществе именно Власть, сама по себе, как Место, как ступень над остальными, уже подразумевает обладание теми самыми качествами, которые прежде служили основной причиной ее вручения.
   Если не брать в расчет деньги, выгодные связи или родственников, чем всегда была грешна Россия, если отбросить соц-принадлежность, национальность и партийность, что возводят в грех сейчас, дорога к власти сводится к одному – терпи, не ленись, не рискуй. Будь хитер. Хитрость доступна, это - не ум. Хитрость – качество бабье: с помощью обмана пользоваться слабостями других, чтобы достичь своего. Всякий человек в чем – то слаб. И твое место на положенной ступеньке обеспечено.
   Сбереженное здоровье заменит силу, умелое лавирование между выше – и нижестоящими – доблесть. А все угрызения совести, связанные с унижениями ли перед дураками, с предательством ли друзей, жестокостью ли по отношению к слабому либо заискиванию перед сильным, - все эти преходящие мелочи, если не забудутся, так окупятся сторицей с переходом на высшую ступень. И тогда уж смело можно будет повиниться перед сыном, говоря ему, что сделал все для того, чтобы он начал жизнь лучше, чем ты, и не повторял тех ошибок или подлостей, на которые тебя толкало сложное время во имя сыновьего благополучия…
   Само слово «начальство» - от «изначального, «начала», первого, от которого производными расползаются второстепенные, не могущие без него образоваться, - прижилось у народа недаром. Люди, награждая этим званием стоящих над собой, когда – то подсознательно решили свою участь: быть под кем – то («под чином», «подчиненными»), заранее уповая на свое несовершенство, как механизм, время о т времени требующий починки, ремонта. Итак, уже на будущее, лишив себя всяких иллюзий о свободной воле, народ сделал свой выбор, и, как часто бывает, не приспосабливал отношения к меняющейся жизни, а приспосабливал собственную жизнь к тем отношениям, которые складывались между ним и начальством. Приказывали – работал, отворачивались – отдыхал. Уговаривали – шел, стращали – боялся, «Начальству – видней!» - вот и вся недолга. И думать не надо. Есть, кому думать.
   Кажется, все верно. Каждому – свое место, свой удел. Каждому свое… Если бы не главное, если бы те, кто решал за всех, думали не только о собственном благополучии. Но так не бывает. Дураков, думающих сначала о благополучии других, среди начальства нет. И коли такие найдутся, они в начальниках ненадолго. Всем не угодишь. Это раз. Своим не угодишь – кому ты такой нужен? Это два, про друзей – начальников. И вообще – нечего выделываться! Это три. Живи как все, (в смысле: начальники).
   Интересно, что у нас никто этого не скрывает, да и незачем. В начальство лезут откровенно, у всех на глазах. И в быдле остаются так же – не считая нужным прятать свои грехи, с легким презрением подчиняясь  дуракам, отдавая должное изворотливости хитрецов, высоко оценивая редкую справедливость…
   Запаса знаний (которых у меня не было) вполне хватило на то, чтобы заучить несколько фамилий, номера телефонов и связи между отдельными лицами, отвечавшими за подвоз сырья к доменным печам. Главной моей задачей было держать бункера полными. Что я и пытался делать, руководя десятью женщинами с лопатами и тремя рабочими из ЛТП. С остальным справлялся оператор на пульте управления. Да, был еще и бригадир. Так что, мягко говоря, я ходил на работу для того только, чтобы было с кого спросить, если кто – то из моих рабочих ошибется или не дай Бог попадет под транспортерную ленту. И еще – не мешать, если работают, и не будить, если засыпают.
   Это меня вполне устраивало.
   Я погрузился в скуку: телевизор, газеты, вино. Топтание у плиты, постирушки. Мытье пола. Хождение по добыванию пищи.
   Иногда на почтамте я получал письма от Ларисы, но ни разу ни на одно не ответил. Впрочем, она и не просила об этом.
   В редкие праздники меня приглашали в гости товарищи по работе, но я не любил у них бывать.
   Так минул год, и другой, и третий…
   Меня повысили в должности. Я женился на женщине старше меня на шесть лет. Страна уже перестраивалась. Лариса все чаще вскрикивала в начале абзацев: «Что творится на свете!» А скука моя не кончалась, пока я не встретил Ф.Ф.
   Я узнал его в толпе со спины из окна своей машины. Рядом сидела Инна, молоденькая пигалица из универмага. Она заметила, как я побледнел и не сразу тронул с места, когда загорелся «зеленый»
  -  Поплошело, что ли? – съязвила она. – Пить надо меньше.
   Я притормозил у троллейбусной остановки.
   - Слазь.
   - Ты что? – взбрыкнула Инна. – Нам же в гости!
   Но я высадил ее и, подождав пока Ф.Ф. сядет в троллейбус, поехал за ним.
   Дорога была знакомой. Троллейбус направлялся в микрорайон.
   Я все ждал, что Ф. Ф. выйдет раньше или позже, но он выбрался точно на моей остановке и, не раздумывая, двинулся к моему дому.
   Когда он вошел в подъезд, я еще надеялся дождаться его внизу, в машине. Но Ф.Ф. все не было. Ждать было уже глупо. Я пошел к себе…
   Нет, Ф.Ф. не мялся возле двери. Он был в квартире. На кухне. Доставал бутылку из холодильника.
   Казалось, моему появлению он даже не удивился.
   - Привет, Смазчик! Садись, мы свое отсидели, - пригласил он широким жестом за стол. – Шибко рад я тебя видеть…
   Я присел на край табуретки, наблюдая, как Ф.Ф. достает колбасу, сыр, банку консервов и режет хлеб, демонстративно вынув нож из своего кармана.
- Я видел, – говорил он между делом, - как ты за троллейбусом ехал. Я и номер твоей машины знаю, и жену, и Инну твою. Что не удивляешься? С мужиком зону топтали, он в ЛТП был, у тебя работал. Фамилия твоя больно приметная. Это сейчас ты на жену переписался, а по первости ты зря с нею вылез! Я сразу смекнул… Зона-то здесь недалеко…- Ф.Ф. подмигнул. – Ты бы хоть проверил, прежде чем в городе селиться,… Не ожидал, а?... Я-то еще тогда решил – гад буду, найду…
   Ф.Ф. не был так спокоен, как хотел казаться. Он был неопытен и говорил много лишнего.  Конечно, я знал, где он сидел, и не терял его из виду, - километров за тысячу от города. Оставлять его в живых,  наверное, было моей ошибкой. Но и те, которые нашли его и послали сюда, ошиблись не меньше…
   -… И нашел ведь! А? Смазчик? Что теперь поджигать собираешься? Поделись планами…
   Я спросил его о нашем городке, был ли он там. Оказалось, был. Все считают меня погибшим.
   Спросил о Ларисе – не знает. Видно, эту информацию от него скрыли. Как мать? Плохо. Особенно после визитов кого – то из Москвы. Я не могу разобраться с Ф.Ф, - кто это был? Двойник? Следователь?
   - А что ты меня, как на допросе пытаешь? Поезжай – ка сам, да узнай. Боязно? То – то! Тогда сиди и посапывай! Давай лучше выпьем, Смазчик. За встречу…
   Ф.Ф. опрокинул стакан одним глотком. Не закусывая, уставился на меня.
   - Что ты хочешь?
   - А ничего… Понять тебя хочу, скотину! Что у тебя там внутри, кроме дерьма, спрятано? А? Скольких людей уже там, на зоне, встречал – твоими словами говорили. Понаделал без меня делов? Теперь ответ держать будешь!
   Я заставил себя улыбнуться.
   - Угомонись. Перед тобой мне отчитываться не в чем. И не стращай. Пуганый уже. Лучше скажи, кто тебя послал?
   - Меня?! – Ф.Ф, притворно выкатил глаза.
   - Тебя. И – сколько тебе посулили?... Я дам в пять раз больше. Не возьмешь – пеняй на себя. Таких, как ты, они не берегут…
   Ф.Ф. расплылся в ухмылке.
   - Давай. Только сейчас. На стол.
   - Не сейчас, и не здесь, - осадил я его. – Завтра откроешь счет в сбербанке, скажешь номер. Сколько переводить?
   - Миллион! – хохотнул Ф.Ф.
   - Если по двадцать тысяч, - прикинул я вслух, - это – на пятьдесят сберкнижек. Успеешь завести – перечислю.
   - А на что заводить?
   Я сходил в кладовку и принес жестяную банку из-под краски. Открыл ее и вынул оттуда пластиковый пакет.
   - Здесь десять тысяч. Задаток. Пересчитай, чтобы разговоров не было.
   Ф.Ф. еще пыжился сохранить спокойствие, но когда в руках его запели сотенные, все показное стерлось с лица. Ф.Ф. сунул пакет в карман, глаза вспыхнули жадностью.
   - Этого хватит, - предупредил я. – А теперь говори: кто?
   Ф.Ф. показал жестом, что разговор прослушивается. Развел руками. Пора было наливать.
   Я налил и выпил первым. Потом еще. Через полчаса открыли следующую бутылку. Включив магнитофон на всю громкость, я подсел к Ф.Ф. поближе.
   - Дурак ты! – учил он меня спьяну. – Да на такие деньги так можно было закопаться, так жить… Ээх!... Но это хорошо, что я тебя нашел. Я тебе помогу…
   - Тратить?
   - Жить! Мы с тобой такого наворочаем!
   - А что? Разрешили?
   - Разрешили, не боись. Сказали, пусть связи восстанавливает. Что-то крупное затевают… Ценят там тебя! А?
   - А ты как думал? Значит, снова – в бой! Ну, давай по последней, жена скоро придет…

   Я устроил его на завод и поселил у себя в подъезде, поближе к глазам.
   Нечего было удивляться их выбору. Боле верной сторожевой собаки и придумать было нельзя. Ф.Ф. сопровождал Смазчика повсюду, где бы он ни пил. А пить Смазчик начал по – серьезному. Те люди, что посылали Ф.Ф., предусмотрели все, кроме этого.
   Три года не прошли даром.
   Как и у всех русских, впадающих в скуку от повторяемости или безысходности бытия, скука Смазчика имела торжественный окрас. Он пил поначалу с восторгом, прилюдно умервщляя душу, выставив на показ безразличие как смелость. В том обществе, где ему приходилось быть, такие поступки почитались чуть ли не геройскими. По количеству выпитого и остаткам человеческого облика после этого здесь судили о мужской силе и достоинстве. По наплевательскому отношению к себе – о широте души. По растрате денег на водку – о щедрости. Во всем этом Смазчик преуспел. Он знал, с кем и как пить, и потому рос, а не падал.
   Вычислив, что у пьющих свои законы морали, своя логика и жизненный уклад, он мог иногда проявить и слабость, дабы собутыльник посочувствовал ей, поверив в свое мнимое превосходство. Он научился ставить иных на место, когда те зарывались, и не помнить того что бы их могло пристыдить. Он научился пользоваться застольем,
 Как средством для решения своих и чужих проблем. Так он получал должности, так женился на чужой жене, муж которой, не последний человек в городе, завел роман на стороне; так он добыл квартиру, машину и дачу. То есть – способом обычным, естественным у тех людей, среди которых жил. Даже голенастую Инну, чудовищную по темпераменту в постели, он прельстил не подарками и не своими мужскими достоинствами, а тем, что на каком-то банкете, будучи в состоянии неподдающегося описанию опьянения, разделал в пух и прах ее бывшего трезвенника – аспиранта, на мятой салфетке доказав, что его диссертация – чушь собачья.
   Он не понимал, что у пьянства могут быть другие цели. Что можно пить, дабы отвлечься, поднять настроение. Или забыться, снять стресс, усталость. Что можно пить с горя, с радости, с «пропади все пропадом». Что можно вообще просто пить, как пьет большинство, ставя своей целью не результат, а сам процесс. Он не мог уйти от расчета, а если и впадал в кураж, то отнюдь не считался смешным или жалким. Он и тут сохранял присутствие духа. И даже дома падал на постель прямо, с чувством собственного достоинства. Вот так, мол! И жене не на что было обижаться: коснись его среди ночи – Смазчик готов исполнять супружеский долг. Признаться, она гордилась им – его молодостью, серьезностью и выдержкой. Его несшибаемостью, проще сказать. Знала ли она об Инне, для меня до сих пор остается секретом.
   И вдруг появился Ф.Ф.
   - Ты не представляешь, как это гадко! – говорил я ему.– Толочься перед грязной пивной, ожидая открытия. Кидаться в толпу, чтобы захватить себе залапанную кружку и совать этой злобной красномордой бабе залапанные деньги, чтобы она плеснула тебе желтой, вонючей воды, пахнущей не суслом, а прокисшей селедкой. А занимать место за стойкой рядом с людьми – Боже! С людьми ли? – которые смотрят на твою дубленку, на галстук, на ондатровую шапку, как на мишень! Они переводят их в уме на литры пива и вгрызаются в тебя, как собаки в свежее мясо: «Что, начальник? С похмелюги? Дал бы пятерочку на разживку?» И берут, и возвращаются, и пьют сами, смеривая тебя волчьим взглядом: «Я тебе должен? Да я на тебя всю жизнь пашу, сука! Это ты мне должен, ты!» Они когда-нибудь убьют меня и разденут!
   - Ф.Ф. не даст! – успокаивает Смазчик.
  - Ф.Ф.  - поддонок! Он держит меня за дурака, выдумывая эти явки в пивных и второсортных ресторанах. Вот и вчера подвел меня к двум пропойцам: говорит, наши люди, следят за настроениями на машзаводе. Спрашиваю, что нового? А один: все по-старому, говорит, пили и будем пить, такая вот забастовка. Жрать, говорит, не будем, голодовку объявим, требования какие хошь выдвинем, с транспарантами пойдем, только – наливай! – Вот такая сволочь! Ради чего это, Смазчик? Ради какого будущего? Для кого? Для них?
   - У них есть жены, дети
   - Ах, жены? Да сколько я не ходил по квартирам, я не встретил ни одной нормальной жены. Ругань, драки, мат или – гробовая тишина. Пусто, как в заброшенном погребе. Грязь. Жалкая обстановка. Тараканы… У них детей воспитывают тараканы! А родитель дома только спит, а так – или пьет, или работает, а чаще всего – оба эти дела совмещает.
   - Но не все же? – возмущается Смазчик.
   - Да все! Кто получше, кто похуже… И это не зависит от того, кто сколько получает. Они не думают, они живут сегодняшним днем, они ни во что не верят. Они смеются мне в лицо! Они смирились со всем и только трясутся от зависти, если кому-нибудь судьба улыбнется, и то, на какое-то время выскочит из этого круга!
   - Страшная картина, - согласился Смазчик, подавив зевок. – И что же Ф.Ф.?
   - Он чувствует себя среди них как рыба в воде! Он просто мстит мне, показывая их! Он решил протащить меня по самому дну, чтобы я понял эфемерность своих стараний.
   - Зачем же ты позволяешь ему это? Откажись. Убери его с дороги. Чего проще?
   - Не могу, - выдохнул я. – Ф.Ф. – мой злой рок. Ф.Ф. – это тоже я. Тот, кем я мог и должен был стать, если бы не ты…
   - Вот как? – удивился Смазчик. – Так, может, я тебе и не нужен?
   - Подожди пока… я разберусь… немного подожди…

   Летом забастовали шахтеры. Прошли съезды. Карабах – Грузия – Прибалтика… Двойник Самого показывал коготки. А Смазчик все пил.
   «.. История повторяется, - писала из Москвы Лариса. – Она не возвращается кусками, она возвращается полностью".
   Перечитывала биографию Наполеона. Первая Французская Революция – полная аналогия сегодняшнего времени.
   Свержение монархии, Комитет Общественного Спасения, Директория, Консульство, Империя, Реставрация…
   Пусть это теперь называется иначе, но этапы развития узнаваемы. Мы на пути к диктатуре, или страна развалится, как снежный ком.
   Слышала о тебе много из независимых газет, о твоей партии, ее деятельности и притязаниях. Ты в очередной раз сошел с ума, хоть это и немудрено. «Союз мирян» (никак не можешь отказаться от этой аббревиатуры?) организация скорее космополитическая, чем русская, хоть последние этим весьма грешны. Задачи ее заведомо невыполнимы, как и всегда бывает у нас в России. Тактика умиротворения – глупа и не соответствует текущему моменту. А уж про тебя, про ее лидера, я слишком много знаю, чтобы быть уверенной в твоей искренности.
   И все ж – дерзай! О Смазчике уже кричит западная пресса. Сибирь называют центом Нового Мира. Майки с вашей символикой – кулаком с отогнутым вверх большим пальцем – идут на Рижском рынке нарасхват… Когда ты будешь расстрелян, я уже предвкушаю свое состояние.. Мне будет лестно, что я не смогла тебя вовремя остановить…»

   Дверь на балкон открывается каждую ночь. Это, верно, ветер, срывая шпингалет, вламывается в квартиру. Но Смазчику я не верю. Под ворчание спящей жены он встает закрыть балкон, а я смотрю сзади: голая фигура на фоне оконного проема склоняется перед дверью и пропускает в комнату шагающие тени. Смазчик возвращается сквозь них в постель, ложится, обняв жену, и всхрапывает. А мне уже не до сна. Тени выстраиваются столбиками вокруг кровати и по очереди пытают меня, обращаясь к мембране на голове. И не я – она отвечает им дрожанием, извлекающим из воздуха звуки. В ушах потрескивает, ноги холодеют, и сердце заходится в пропадающем ритме. Страх уничтожает во мне все другие чувства. Меня нет. Только колебания мембраны…
   - Я болен… Не знаю, не помню, что и когда началось. Вся моя жизнь – это сгусток лжи, боли и бессилия. Я виноват в ней, как виноват и перед вами, погибшими из-за меня. И ничего уже не исправить, ничего уже не вернуть…
   - Приди к нам! – зовут тени. – Приди, покуда дух твой ясен. Раскайся и приди.
   - Да, да – звенит мембрана, - уже скоро… немного осталось… Я кончу свое последнее дело и приду с искуплением. Миряне проводят меня в отверстые врата, в сонм одиноких душ, под гнет бесчувствия…
   И тени склоняются надо мной и целуют в губы со всей страстью, недоданной мне при жизни. И я узнаю их… Таня, Олег, тетка Дуся, Семен, Дон Педро и мальчик… И безвестные тени в колпаках и без колпаков… Как их много. Господи! От их поцелуев к утру во мне вскипает похоть. Оттолкнув Смазчика, я набрасываюсь на жену. Она бьется подо мною, вскрикивая, и вдруг глубоко вонзается ногтями в спину. Кожа моя трещит, расползаясь, кровь и сладость…
   Хлопает балконная дверь. Ветер врывается в комнату, сдувает поблекшие тени. Жена, протрепетав, с трудом открывает глаза и в ужасе подносит к ним свои окровавленные ладони.
   - Ты – демон, - шепчет она. – После такого хочется сдохнуть! Кажется, что большего – невозможно… А назавтра ты делаешь это большее… Я когда-нибудь не выдержу и раздеру тебя на куски…
   - Завтра мы свяжем руки, - позванивает мембрана, - и я вспорю тебя этим, как консервную банку. Хочешь?
   Глаза жены вспыхивают. Она согласна. Умереть подо мною – ее заветная мечта. Но если ее тень прибавится к приходящим, кто прервет наш поцелуй?...

   Местные миряне молятся каждое утро в подвале моего дома. По субботам я читаю проповеди. Тогда в подвале - не протолкнутся. Нам предлагали уже много зданий – и Драмтеатр, И Дом Политпросвещения, но я отказался. Я жду, когда предложат церковь. Пока же там полно своих прихожан.
   Сегодняшняя проповедь посвящена этому.
   - Миряне! Дети стонущей Земли! Наши братья пропадают в неведении! Они бегут от истины, подверженные страху греха! Греха, открывающего им блаженство!
   Просветим их сердцами нашими, развернутыми вечности. Примем их к себе, как принимаем заблудших. Возьмем их за руки и введем их в царствие Божие!
   Со младенцем Христом, Первопоселенцем нашим, связывают они отчаяния и надежды, не осознав умом своим, что Бог  в каждом из них жив и вечен, слаб и могущ. Что все деяния их, ниспосланные свыше, заведомо безгрешны и завещаны наперед Мировой судьбою, ведущей мир к гармонии и свету. Нет страха на Земле, нет страха за жизнь и смерть, и единственный Суд Божий – собственный Суд, каждую минуту, каждый миг вершащийся в нас.
   Все, что уводит от мысли сей, помпезною ли красотою храмов, или их величием, оружием ли разящим, страхом ли, соблазном пищи, одеяния, житейского благополучия, - все, что отвлекает от этого Суда, предоставляя кому – то неведомому, право вершить за человека не по его Совести, будь он Христом – Богом, будь Отцом, будь Властью Державной, - все есть пыль и обман. Человек сам себе Судия. Человек – дитя добра, дитя свободы, дитя страсти. Им лишь подвластны деяния его! И полагаться на страх наказания перед кем – то, а не перед собой – трусость и унижение!
   Человек должен быть горд своим Божеским началом! Силы его неизмеримы, разум беспределен. Человек – Хозяин Вселенной! Великое предназначение суждено ему в мире и труде, в любви всепрощающей. В помощи и поддержке ближнего, в исцелении его от тьмы безверия в себя.
   Потрудись разумом, спроси свою совесть. И она ответит: не зря жив челочек жизнью своей, и суждено ему найти себя в себе, и потратить жизнь свою на это.
   Ибо Храм Человеческий  - это его душа! Его Бог Всемогущий! Войти в него – труд жизни. И остаться в этом Храме суждено всякому, понявшему это.
   Так придем к братьям своим христианам, вещающим о втором Пришествии в страхе и смятении. Подвигнем сердца их к радости! Благословим грехи их. И скажем: Земля наша – Церковь, Совесть – Бог наш, Мир и Добро – цари наших душ.
   Объединимся, братья! Дабы собрать воедино душу и тело Богово. Ибо только так откроется нам истина и пути ее.
   Возрадуемся вместе!


   Со слезами на глазах миряне тянут гимн «Свет светлый, на тя уповаю!» Взявшись за руки, каются друг перед  другом в сокрытии злых помыслов и расходятся просветленные по своим житейским делам.
   Сегодня к вечеру еще несколько из них возложат на себя руки, не справившись со своей совестью, и меня снова вызовут в Комитет для отчета.
   - Что же вы? – будут кричать на меня. – Опять проглядели? Да вы знаете хоть, кто из них «уходит», как вы говорите?
   - Знаю, - стану отвечать я. – Самые честные, самые сильные духом. Вы ожидали другого? Тогда – зачем вы все это затеяли? Я – только исполнитель воли.
   - Но мы должны тебя посадить! Мы вынуждены будем это сделать, если дело пойдет такими темпами. Может, как- то умерить? Действовать более выборочно? У нас есть некоторые кандидатуры…
   Я зачитаю очередной список и возражу:
   - Нет. Эти еще не готовы.
   - Но ведь они члены организации! Им можно приказать!
   Я усмехнусь:
   - Приказать можно только мне.
   - Мы приказываем! Действуйте!
   И я выклянчу под этот приказ еще с десяток тысяч рублей, чтобы раздать их мирянам. Угрозы смерти уже давно на меня не действуют. В Комитете вынуждены давать мне такие деньги для продолжения игры. А тех, кого они прописали, я в следующий раз прощупаю взглядом, прочитаю их помыслы, и уж сам решу, какую установку им давать на вечер.

   Я уже давно не хожу по городу в одиночку. Со времени последнего покушения, когда на меня, прямо на телевидении, бросилась одна молодая особа, выдернув из букета кухонный нож, - охрану мою увеличили до девяти человек. Девушка оказалась сводной дочерью второй жены Ф.Ф. Дело было давнее, и комитетчики как-то упустили ее из виду. Тем не менее, теперь вокруг меня не трое, а девять афганцев, и, по-моему, жена им еще приплачивает, чтобы они ограждали меня не только от девушек с ножами. Что ж, это ее деньги, и она вольна поступать с ними как знает.
   А организация все ширится. Устав то бесконечных междуусобных распрей, в нее вливаются целыми партиями, Союзами, кланами. Нет отбоя от благотворительных пожертвований, у нас широкие международные связи. Видеокассеты с моими проповедями гуляют  по всему миру, и только редкие из экстрасенсов, посвященных в мою кухню, кричат с независимых телевизионных каналов, что это – новый фашизм. Жалкие, они не знают моих возможностей. Что я их использую вряд ли на треть.
   Мембрана моя позванивает им с трибун многочисленных съездов и конференций насмешливо и всепобеждающе. Если что и останавливает ее мощь, так это – время. Которое я чувствую. Которое я теперь могу размять в пальцах. И только мне судить, когда придет срок вылепить из него то, что я хочу.
   А пока рано. Пока я готовлю этот конгломерат взгляда, слова и мысли – для будущего. Пока Смазчик пьян данною ему свободой. Пока он шатается по пивным и не может очнуться от себя. Пока я велик его силой…
   Если бы еще не эта дверь на балкон!

   - Слышь, - рассказывает Смазчик с похмелья, - Приходим вчера с Ф.Ф. к Сереге, а он среди кухни лежит, как мертвый, еле языком ворочает. Спрашивает: принесли? А сам, сука, последнюю самогонку ночью дожрал и буреет! Ф.Ф. его долбануть хотел. Серега труханул и говорит: у меня НЗ есть, и на шкаф показывает. Там три аэрозоли стоят, «Лана», антистатик. Ну, чтоб юбка у бабы к заднице не прилипала. Ставь, говорит кастрюлю на плитку. Ф.Ф. поставил и давай этим «Ланам» прямо ножом днища вскрывать. Ничего – пошипело и вылилось. А Серега говорит: мочи полотенце и поджигай эту фигню. Представляешь? Ф.Ф. поджег, она, как полыхнет! И горело чем – то желтым. А как синее пламя пошло, Серега заверезжал, накрывай! Это – чтоб кастрюлю мокрым полотенцем. Мы кинули – погасла. Налили ему, слышь, ожил, Серега – то! Ну и сами: по чуть – чуть, по чуть – чуть… Все вылакали! Я тебе скажу – вещь! В ноги шибает! А запах!... У него подвязки, у Сереги, в хозяйственном, баба одна достает… У тебя, слышь, никого там? Болею я…
   - Дрянь! Мыло! Та фигня лучше была… Ну ладно, отлей, чего осталось, к Ф.Ф. пойду, тот  тоже мучается…
   - Подожди, - останавливаю я его. – Успеешь. Давай поболтаем. Что там в народе – то про жизнь говорят?
   - Кого? – сморщивается Смазчик. – А какая жизнь – то? Разве это жизнь? Раньше хоть выпить везде было. А теперь – паскудство одно. Талоны пропил – и хоть вешайся. Ты знаешь, сколько сейчас пузырь у таксиста стоит? Полста рэ! Усек? Вот и озлобился народ. Жрать нечего, надеть нечего, денег не хватает, а главное – все хуже и хуже! Если сейчас в очереди, скоро – за просто так хари друг другу бить начнут. Всякая дрянь вон в кооперативы лезет, государство обдирает и нас заодно. Порасстрелять бы всех к чертовой матери! Трусы – по два червонца! А так и без трусов останемся! Быдло были, быдло и есть!
   - А как же духовное возрождение? Ты погляди, сколько сейчас ранее запрещенного печатают! Вся правда наружу выходит!
   - Кого? Да на кой она мне, эта правда? Ее на хлеб не намажешь, в стакан не нальешь… Так только, в туалет сходить…
   - Значит, никто не читает?
   - Читают! Вон в пивной рассказывают, что Гагарин до сих пор в психушке сидит. Ну и что? Мы все тут, как в психушке сидим! Подумаешь, Гагарин! Он, говорят, и не летал никуда! Так только, лажу по телеку сняли.
   - А политика!
   -Щас все политики! Языками молоть! Что в пивной – что в Верховном трепотня! По мне бы -продали б последнее, да лучше б народ накормили. А так – сытый голодному не товарищ, хоть златые горы пообещай. Правильно я говорю?
   - Не совсем…
   - Да ладно тебе… Ты вот все умничаешь, а на базаре картошка – пятнадцать рублей ведро! Какое тебе духовное возрождение? Детей скоро кормить нечем будет.
   - Погоди, ты не про то…
   - Про то, про то!! Отвяжись! Я имею право в выходной отдохнуть? Вот и отдыхаю, что мне оставили отдыхать. Нет водки, одеколону махну. В кино не хочу – все брехня. Гостей приглашать – дорого. Выпьем с Ф.Ф. на кухне, про работу поговорим, про баб. Там Серега, глядишь, в хозяйственный сбегает… И на боковую! Я не бью никого, не пугаю, общественный порядок не нарушаю. Пью себе, и это – мое дело. И не лезь! Я – то тебя не трогаю! А за остальное – не бойся, сам как-нибудь…
   Так говорил Смазчик.
   И однажды на мой вопрос о смысле его жизни разразился бранью:
   - Я? Кому нужен? Жене – мужика подавай. Чтоб в доме все ломилось, чтоб дети сыты были – обуты, чтоб в постели – как конь молодой, а еще – внимание, заботу и все чтоб – как у людей. А где что доставать? Воровать не умею, работать – хоть заработайся, толку – чуть, прикидываться – терпения нету. Да и здоровье уже не то. Детям? Что я им дам? Чему научу? Правду рассказать, в дурь попрут. Обманывать – сам сволочью окажешься, когда их сама жизнь мордой – то натыкает. Мне не дали, а им откуда взять? Ни дяди, ни тете. Каждый сам по себе! Людям? А что я людям – то? Со своим бы разобраться… Ты вот умные книжки читаешь, на глаза к народу лезешь, денег у тебя – куры не клюют, и – что? Кому с этого похорошело? Всех не накормишь, всех не убаюкаешь и работать не заставишь! Ясно? Что? Думать? О чем, милый ты мой? Без нас все решено! За каждого уже продумано! Какая, к черту, душа?! У кого ты ее видел? Та, что болит? А зачем мне лишняя боль? Ради чего, скажи? Здесь не думать, а забывать о ней надо! Чтоб не тронуться от этой боли! Чтоб выжить. Вот тебе и весь смысл.
   Возражать Смазчику – занятие «гнилое», как он говорил. Свою правоту надо было доказывать действием, благо, время уже подступало.

   Всеобщая политическая забастовка провалилась. После указа Президента о всеобщем чрезвычайном положении в город ввели войска. На площадях и перекрестках стояли бронетранспортеры. Солдаты с опущенными предохранителями на «калашниковых» патрулировали улицы. Был введен комендантский час. Шествия и демонстрации запрещены. А впереди – Пасхальная ночь и Крестный ход в заново отреставрированном соборе.
   Меня вызвали на телевидение.
   - Вот текст, - сказал полковник. - И ни какой отсебятины. Надо дать понять всему городу, что мы не шутим.
   - Тогда лучше тебе самому, - возразил я.
   - Если я прочитаю сам, это будет угроза. Если ты – остережение. Действуй…
   С монитора на меня смотрел Смазчик.
   - Братья! – вещал он. – Настал час единения. Кипящие страсти людские достигли своего предела. Люди готовы пожрать друг друга, аки вепри. Миряне, пришел и наш черед! Во имя гармонии и мира, во имя правды вечной, сегодня, накануне Воскресения Первострадальца нашего Иисуса Христа, выйдем к храму и спасем братьев наших христиан. Власть предержащие, опутавшие город сетями страха, да не послужат помехой этому! Ибо перед оружием мирским тела наши, коли души Божеские бессмертны. И как дух и тело сына Божьего воскресло, так воскреснем и мы в Светлое Христово Воскресение! Пусть убоятся смерти неправедные и заблудшие, пусть минует чаша сия кого по случайности или по проведению, но сегодня место наше – во храме. Дабы не отвернулся Бог лицом своим от нас в эту тяжкую минуту. Дабы вошла сила его во спасение мирское. Дабы восторжествовала Истина Божия. Истина о людях, как о сынах человеческих.
   Отверзнем уста свои и возопим ко Господу, аки к Совести своей! Имеем ли мы право просиживать по углам, когда братья наши христиане идут на верную смерть под знаменем Божим? Нету нам такого права! В этом спасение наше и гармония с миром. Так, отсекая члены, мученик утверждает Дух. Так и Сын Человеческий, восходя на крест, искупал грехи наши, как и мы искупим!
   Не на смерть зову, а на Воскресение! Не на муку вечную, а на вечную жизнь! Да пребудет свет светлый в душах наших на веки веков!
   Так говорил Смазчик глазами своими.
   А я читал:
   «Граждане! Сохраняйте спокойствие! Не откликайтесь на провокации! Тряситесь за жизнь!»
   Назад мы ехали по пустому городу. Но из окон, по-праздничному освещенных, изливалась не тревога, а сокрушительная решимость. И я знал, я уже чувствовал, что через какой-нибудь час толпа наводнит улицы и с гимном двинется к церкви, сметая все на своем пути. Сегодня все получили такой заряд, что никакие автоматы их не остановят.
   Смазчик торжествовал.
   Дома я перезарядил свой ТТ и приготовился ждать.

   Первые известия пришли из девятой общины. Полторы сотни мирян, выгнав из депо несколько трамваев, сцепили их и погнали к храму. В районе железнодорожного вокзала начались перестрелки. Третья община во главе с пастырем перебила караул возле горсовета и была в трех кварталах от церкви.
   Позвонил полковник:
   - Все идет по плану. Девятнадцать из твоих тридцати двух объектов уже на улицах. Солдатам выдано по три дополнительных боекомплекта. Операция в стадии развертывания.
   - Погромщики в деле?
   - Пустим через час. Ты бы помог, направил на городскую тюрьму пару общин? Под шумок выпустили бы кое – кого…
   - Рано. Когда подъедут ваши четыре батальона десантников, тогда и начнем. Что еще? Как в горкоме? В горсовете?
   - Как и положено – паника… Звонят друг другу и наверх. Смешно слушать…
   - Заводы? Шахты?
   - Изолированы. Работают. Под двойным кольцом, муха не пролетит.
   - Это правильно. К полуночи – то управитесь?
   - Думаю, даже раньше. Если все так же пойдет, центр будет чист часа через два. Я тогда пришлю машину… Не испугаешься?
   - Отстань! – и я бросил трубку.
   Второй звонок раздался через два часа.
   - Смяли целый батальон! Ребята рубятся лопатами, а твои миряне лезут, как вши с тифозного. Дал команду бэтээрам. Под пулеметами вроде утихомириваются. Погромщики вышли на улицу Кирова. Горсовет и вокзал горят…
   - Что там с машиной?
   - Потерпи. Пока не прорвешься.
   В третий раз полковник уже хрипел:
   - Пустил вертолеты! Выжжем все подчистую! Уничтожаем кварталами, начиная с Куйбышевского района. Автобусы с шахт и заводов взрываем прямо на дороге. Командование приказывает отравляющие пустить, но я думаю: так справимся.
   - Неужели все прут? Сколько осталось – то?
   - Меньше половины… Ничего… А в микрорайоне спокойно?
   Смазчик взглянул за окно. На автостоянке танк давил последние «Жигули».
   - Спокойно
   - Вот и славно. Через часок можешь выезжать. Я пришлю сопровождение.

   В храме полумрак. Чуть мерцают свечи, вздрагивая от близких разрывов. Витражи овальных стекол озаряются вспышками, отражая свет обратно. В горящую тьму. Пахнет бензином.
   Перед иконой на коленях стоит священник с закрытыми глазами и не шелохнется. Рядом – чаша со святой водой.
   Подхожу ближе и опускаюсь рядом.
   - Святой отец, люди ждут.
   - Знаю, - бормочет он, не открывая глаз. – Все ведаю. Одного не понять – как ты жив, Иуда?
   - Пути Господни неисповедимы…
И то правда...
   Он встает и приглашает стоящих у входа в храм. Офицеры торопятся протиснуться внутрь, но святой отец их останавливает.
   - Сложите оружие у двери! Шапки долой в храме Христовом!
   Толпа отступает.
   Автоматы и пистолеты складываются перед входом. Береты – в кучу. Их лица в полутьме кажутся мне знакомыми: те же закопченные черные колпаки с прорезями глаз. Полковник указывает мне на дверь. Мол, нечего делать, иди оружие смерти стереги.
   - А ты, антихрист, прочь отсюда!
   «Иуда!» - слышится мне. Полковник настойчиво подталкивает к двери. И я, будто нехотя, ухожу.
   Откинув ногой оружие, закрываю дверь на засов. Они – по ту сторону.
   Сейчас святой отец опрокинет чашу и бросит в бензин свечу. И вспыхнут пол и стены. И окропленные мундиры займутся. И победившие в побоище искупят свою вину.
   - - Ты должен быть вместе с ними! – всю дорогу будет кричать на меня Смазчик.
   А я буду кусать губы, и отвечать: меня опять выгнали! Можешь ты это понять? Я даже там не нужен!

   С высоты моей крыши выжженный город кажется погибшим. Он надолго запомнит эту ночь. Трупы на асфальте, трупы под развалинами домов, сгоревшие тела Нового Офицерства во Храме. Присяга Президенту. Как российскому царю – батюшке, не состоялась. Теперь этих монархистов – коммунистов, спасителей Отечества, будут именовать самосожженцами, узниками совести. А ведь ещё немного – я бы не успел. Святой отец не зря кивнул мне на засов…
   - Христос  Воскрес! – шепчу я поутру, целуя свои тени. Они идут бесконечным потоком.
   Поцелуи их обжигающе холодны:
    - Воистину воскрес!
   Лицо пощипывает от их леденящего дыхания. «Уже скоро, скоро…» - хлопает дверь на балкон. Некому ее прикрыть. Смазчик сидит на крыше, уткнув подбородок в колени, и смотрит на дым восходящий.
   Большая страна Сибирь – за ближайшей сопкой дым принимают за выбросы металлургических заводов. А может они и правы. Счет задушенным начинается с них…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   Ф.Ф. уцелел. Его спасла последняя жена – дала вовремя похмелиться. Он проспал всю ночь на диване, сотрясаясь от храпа. Возможно, благодаря ему многие жители микрорайона не слышали ни перестрелки, ни взрывов, и потому, принявшись утром за свои дела, лишь мельком взглянули на дым, поднимавшийся со стороны центра города. Отсутствие транспорта, и так не балующего своим постоянством, тоже прошло незамеченным. А в открывшихся пустых магазинах нечего было купить еще с месяц назад.
   Правда, отключение электроэнергии привело некоторых в замешательство. Но уже к обеду из кранов потекла вода, и на множестве костров во дворе и на балконах зашкворчали сковородки.
   К этому же времени дождались людей, возвращавшихся с ночной смены. Толком добиться от них ничего не смогли. Все рассуждали о какой-то аварии то ли на ЛЭП, то ли на газопроводе. И решили подождать до выяснения истинной причины, о которой должны же были сообщить молчащие радио и газеты дней через пять – шесть.
   Было воскресенье. Никто никуда не торопился.
   К вечеру Ф.Ф. проснулся и пришел ко мне христосоваться.
   Облобызавшись, мы сели за стол.
   - Ты еще не в курсе? – спросил Ф.Ф. и сам же ответил:  – Карантин у нас объявили. Чума! Понял? Из дому – ни шагу. Весь город вон окуривают гадостью какой-то…  Воду кипятил? Бесполезно! Давай-ка лучше вот этого…
   И Ф.Ф. выставил на стол трехлитровую банку с самогоном.
   - Я думаю – диверсия! Ты не бойся, это к Пасхе. Чтобы перецеловались и заразу дальше разнесли. Говорят, от баранины, от новозеландской. Ее по талонам на машзаводе давали… Ты пей, чего ты?
   - Не могу, - шепчу я, отодвигая стакан.
   - Брезгуешь? Ты не бойся. У нас-то в микрорайоне этой дряни нету пока. Я здесь у бабы с сан-эпидем станции справки навел. Это в городе – швах! Пей!
   Я выпил.
   - Во! Другое дело! Так и будем теперь. Каждый божий день. Пока карантин не кончится.
   - Ты это серьезно? – спросил я, прокашлявшись. – Ни работы, ни магазинов – ничего? Дома торчать будем?
   - Ага. А старшие подъездов заказы будут привозить! – Ф.Ф. рассмеялся. – Дожили! Коммунизм, едрена матрена!
   Он еще долго разглагольствовал о мешке с сахаром, про дрожжи и квашеную капусту – хватит ли до осени, до нового урожая. В этом месте я, слушавший его вполуха, очнулся.
   - Так долго? А заводы, шахты, колхозы?
   - Сказали: черт с ними! Люди дороже! А для тех, кто непонятливый, колючую проволоку вокруг района тянут, вышки ставят, И чтоб – ни – ни! Усек?
   - Понятно, - выдохнул я. – Вот теперь все понятно.
   - Дак ты с молодости понятливый! – подмигнул Ф.Ф. – Ну наливай!

В понедельник вывесили нормы отпуска заказов на месяц: 200 г крупы, 200 г макаронных изделий, 10 шт. яиц, 1 кг картофеля, 150 г подсолнечного масла на душу. Ни мясного, ни сладкого не полагалось. Лишь по буханке хлеба в день на семью.
   Старшие подъездов, ведающие этим распределением, стали самыми уважаемыми людьми в домах. А начальники ЖЭКов и вовсе – недосягаемыми олимпийцами. Они передвигались теперь только в машинах, сопровождаемые двумя – тремя автоматчиками.
   Спички и сигареты ценились теперь в сотенных купюрах, а о самогоне нечего было и говорить: после серии облав множество аппаратов принародно было раздавлено гусеницами. Сахар спущен в реку.
   Круглосуточный комендантский час на улицах заставил детей отказаться от школ и детских садов. Люди выходили лишь на балконы да свешивались из окон. Появление любого гражданского лица на тротуаре каралось по законам военного времени. Из окна можно было увидеть гуляющими только офицеров и солдат, патрулирующих улицы. Пробовавшие изменить этот порядок граждане исчезали бесследно. Телецентр не работал. Радио – также. Электроэнергию и воду подавали два раза в день по полчаса: утром и вечером. Телефоны отключили. Единственная печатная информация, т. н. «Ильинский листок», была действительно  обыкновенным листком, по субботам вывешивающимся на дверях подъезда. В нем печатались поздравления на именины офицерских жен или соболезнования в связи с кончиной кого-нибудь из рядового состава. Первого мая листок напечатал стихи о Советской Армии, на девятое – приветствие ветеранам, отстоявшим нашу свободу, без малого, с полвека назад.
   К июню круг замкнулся: два ряда колючей проволоки, через каждые сто метров – наблюдательные вышки. На дорогах, выходящих из зоны карантина, - КПП.
  Люди, оставшиеся на заводах и шахтах после Пасхальной ночи, вернулись через два месяца. Молчаливые, изможденные, входили они в свои дома, и добиться от них хоть чего – то вразумительного было невозможно.
   На следующий день был проведен новый трудовой набор. В подогнанные автобусы солдаты партиями набивали рабочих и отправляли куда – то. Жены и дети плакали. А старшие офицеры с красными крестами на повязках вталкивали их в квартиры, назад.
    В ту же ночь выстрелы с вышек стали чаще. А в среду «Ильинский листок» напечатал «Приказ № 1» командующего гарнизоном генерала Ц.
   «В связи с осложнившейся обстановкой в Эпидем – Зоне, приказываю:
   А) Лиц, самовольно пытающихся покинуть Зону, расстреливать на месте как диверсантов, пытающихся разнести чуму за пределы карантинной территории.
   Б) Членов их семей, подозреваемых в заражении, выселять из квартир в Спец – Эпидем – Лагерь, располагающийся на территории   бывшего стадиона. Имущество зараженных – уничтожить.
   В) Всех тех, кто был замечен в общении с вышеозначенными лицами, подвергнуть санобработке, согласно инструкции от 08.04.91 года
   Г) Уклоняющихся или пытающихся оказать сопротивление при этом подвергать спецзаключению с принудительными работами.
   Приказ возымеет действие с момента опубликования».

   И на второй трудовой набор Ф.Ф. спас меня, откупившись от дежурного офицера самогоном. Где он его прятал, для меня остается загадкой. Да лучше бы его и не было! Сидеть взаперти третий месяц, пусть даже с женой и детьми, и смотреть на мир из форточки становилось невыносимым.
   Я так ему и сказал.
   - Конечно, - отвечал он, зевая. – Тяжело… Но спокойнее! Там – то они по восемнадцать часов в две бригады пашут, как миленькие! Видел какие они приезжают? И это еще с доппайком! Спят в мойках по очереди на полу, хлеб друг у друга воруют…
   - Пусть. Все равно поеду. Не могу здесь.
   - Давай, - равнодушно согласился Ф.Ф. – А я этого на другой зоне насмотрелся. Повкалываешь на дядю, посмотрим, как запоешь! Впрочем, ты вряд ли оттуда и вернешься…
   - Это почему?
   - Так ты не выдержишь, в бега кинешься. Там с инженерами не сюсюкают, вас – то  - как собак нерезаных. В ковш с чугуном – только вонь и останется! Несчастный случай…
   - Выдержу.
   - Еще хуже. Санобработку не пройдешь – сдохнешь, лопнет твоя мембрана в ихней – то бане. Или умом тронешься. Сиди и не рыпайся! Слабоват ты для таких дел!
   - Но почему? Там ведь тоже люди!
   - А вот про это совсем забудь! – стукнул кулаком по столу Ф.Ф. – Кончились люди, понял? Остались только заразоносители и врачи. И все!! Ты посмотри, как пацаны в армию рвутся. У соседа с третьего этажа сына взяли – он плакал от радости. А с четвертого девчонка за пачку киселя под караул легла, так мать ее чуть не прибила. И за что? За то, что подружка ее, поумнее, на чести своей целую банку тушенки заработала. Продешевила дочка – то, понял? И это – люди? Может, тебе рассказать, откуда твоя благоверная картошки взяла, чтобы ты жрал? А? Сам знаешь? Тогда сиди и молчи!
   Ф.Ф. проскрежетал зубами, сдерживая себя. Взглянул с презрением и подвел черту:
   - Быдло были – скотами сделались! Попробуй-ка  теперь заболеть! Да что там: даже руки на себя наложить нельзя – всех знакомых и родных изведут… Ко мне тут как – то офицерик за самогонкой приходил, рассказывал… Повесился в сорок третьем доме один придурок, То ли с отчаяния, то ли чтобы на пайке своим детям сэкономить. Жена его в постель положила, тот и лежал, пока не завонял. Так с детьми начала обрубать с него по куску и в мусоропровод спускать… Нашли! Где они теперь? На стадионе! А там уж всю травку подобрали, скоро друг друга жрать начнут… Нет, Смазчик, с этой зоны одному уйти никак нельзя! Всех поволокут. Кстати, за тобой - и меня тоже… Невыгодно мне тебя отпускать. Понимаешь?
   - Сразу бы так и говорил, - не обиделся я. – Значит, все следишь за мной? Может, тебя за это и сахаром снабжают?
   - Может и за это, - осклабился Ф.Ф. – А может, и еще за что…
   Я не мог смотреть в его глаза, отвернулся и чуть слышно процедил:
   - Вот так они нас всех и повязали.
   Ф.Ф., однако, расслышал.
   - Не всех, - поговорил он шепотом. – Есть у меня одна мыслишка… - и выложил свой план.

   В августе во внеочередной трудовой набор попали все старшие подъездов и не вернулись. Пропали с улиц машины начальников ЖЭКов. Командующим гарнизоном стал капитан А., под именем которого печатались теперь приказы, и вместо русых парней в голубых беретах район патрулировали жгучие брюнеты с азиатским разрезом глаз, говорящие по-русски только матом, да и то – между собой.
   За две недели, без заказов, обитатели зоны подъели все, подчистую. За ненадобностью электроэнергию и воду отключили вовсе. Теперь посреди двора стояла огромная цистерна с хлорированной жидкостью, из которой на одну семью наливали по паре ведер в день. И, наконец, в субботу, на месте заросшей дряблой травкой песочницы встала полевая кухня.
   Ф.Ф. прибежал ко мне с пустой кастрюлей и круглыми глазами:
   - Все! Началось! Баланду привезли. Через неделю баб, мужиков и детей расселят отдельно по подъездам. Ножи – вилки отнимут. Поверки начнут устраивать. На работу колонной гонять…
   Но случилось еще гаже. Вышел приказ коменданта об уплотнении района, и в наш двор согнали около десяти тысяч человек. Мужчин, женщин и детей действительно разделили. Окна, балконы и двери подъездов зарешетили. В моей квартире обитало теперь не меньше семидесяти человек. И еще сотни две – на ступеньках подъезда.
   Дальше тянуть было некуда.

Я, как бывший хозяин квартиры, пользовался некоторым преимуществом и спал с Ф.Ф. у себя на кухне на большом столе, защищенном хоть как-то от скопищ тараканов, заполнивших с некоторого времени весь дом.
   Моя жена терпеть не могла домашних животных. Клок шерсти на паласе или на подлокотнике кресла вызывал у нее зуд по всему телу, от запаха нечистот разыгрывался насморк, слезились глаза, а любое постороннее шевеление в квартире после того, как на ночь выключали свет, доводило ее до истерики. Вскакивая с постели, она и меня заставляла хвататься за нож или топор. Ей чудились воры. Я, как мог, успокаивал, но уже назавтра животное из дому пропадало.
   Она не стерпела даже безмолвных рыбок в аквариуме, потому, что жужжание компрессора напоминало ей кусучих пчел. И со стрекотаньем холодильника мирилась, по-моему, только как с неизбежным злом.
   Мухи, мошки, комары травились беспощадно. Вся живность методично уничтожалась. И скоро единственными, устоявшими в этой борьбе, остались рыжие тараканы.
   Им было наплевать на все ее старания. После потравы они перебирались к соседям и возвращались как раз в тот момент, когда о них начинали забывать. Предводитель их, с огромными загнутыми усами, провозглашал:   - Салют, старуха! Накрывай на стол!
   Трясясь от страха, жена тащила меня за рукав на кухню, указывала в наглеца пальцем с безопасного расстояния и говорила:
   - Вот! Они чувствуют себя здесь как дома! Есть у нас хозяин или нет?!
   Кидаясь на таракана, я знал заранее, что придавить мне его не удастся, потому как совершать убийство среди кухни жена запрещала настрого. Она требовала поимки и суда. Поймать же его, чтобы потом  с приговорами спустить в унитаз, было сверх моих возможностей. Кончалось обычно тем, что я застывал на полу в распростертой позе, а предводитель, спрятавшись под кухонный шкаф, спрашивал оттуда:
   - Что, брат? Съел? Погоди еще, придет наше время!
   Время пришло.
   С уплотнением квартир и выселением хозяйки тараканы, подчистив опустевшие шкафы от продуктовых крошек, выходили теперь на охоту батальонами, клином врезаясь меж спящих на полу людей.
   Вздумай хоть кто-нибудь придавить хоть одного, убийца тут же становился свидетелем жуткого зрелища. Насекомые бросались на погибшего, как стая акул – на раненого сородича, растаскивая его на куски. В этой давке они губили друг друга, кишащая тараканья куча увеличивалась, набрасывалась на новые жертвы, из щелей непрекращающимся потоком двигались другие голодные полчища, и скоро место первой гибели покрывалось отвратительным живым ковром, шуршащим, перекатывающимся прямо по спящим людям. Вся квартира просыпалась, начиналась бойня. И все костерили первого нетерпеливого убийцу, на чем свет стоит. И так до утра. Пока солнышко не загоняло стаю обратно в щели.
Испытав это неоднократно, мои поселенцы старались зря не тревожить голодных насекомых. Затыкали носы и уши на ночь и спали, не шевелясь, чтобы не причинить беспокойства. (По поговорке – не тронь, не завоняет.)
   Мне думалось, что такую ночную тишину моя супруга высоко бы оценила. Но даже тараканий предводитель, заползши как – то ко мне на стол, с откровенностью заявил:
   - Докатились! Жрем  друг друга, как люди! А сейчас бы жить да жить… Да – а, - вздыхал он с древней гнилью, - чем больше свободы, тем безнаказаннее жестокость! Чем больше хозяев, тем больше бардаку! Все с ума сошли!
   Я притворялся спящим. Главарь, поохав, забирался ко мне на грудь и, с высоты наблюдая за перемещениями своего войска, полночи приговаривал:
   - Что творится на свете! Кошмар! Ужас! Вавилон! И ни одной жесткой руки!!

   Ф.Ф. все больше жаловался на здоровье. А я выведывал у него обстановку в квартале, которая с каждым днем пугающе менялась. И то ли радоваться этому, то ли огорчаться – решать становилось все труднее.
   - Говоришь, вчера женскому подъезду соли дополнительно давали?
   - По две щепотки. Сказали: женщины важнее чем мужики. От них как будто польза какая – то…
   - А детям печенье обещали?
   - В воскресенье. По штуке. А коммунистам – пряники!!
   - Это еще в честь чего?
   - Сказали: до седьмого ноября все равно не дотянут. Так это – впрок. Праздник ведь у них.
   - Странно,- рассуждаю я. – Может, и режим немного ослабят? Хоть бы дезинфекцию произвели, что ли…
   - Обещают со следующего месяца бочку с дихлофосом во дворе поставить. Приказ уже есть. Воды только не хватает дихлофос разводить. Говорят: по всей стране с водой напряженка. Пить стали много…
- Конечно, жрать-то нечего, - соглашаюсь я. И делаю вывод: - значит, помыться до осени теперь не придется… Послушай, может не будем тянуть до воскресенья? Бежим завтра? А? Чего нам терять?
   Ф.Ф. зевает и переворачивается на другой бок.
   - Не будь дураком. В воскресенье татары дежурить будут. Они покойников быстро выносят. Бегом. У другого караула не продышишься. Спи, давай!
   Я уже давно слушаюсь Ф.Ф. как отца родного, но уснуть не могу. Полночи ворочаюсь, остальную мучаюсь кошмарами теней. И на утреннюю поверку на крышу дома выбираюсь разбитым и очумелым…
   Пока из квартир выкатывают трупы, живые выстраиваются по краю крыши перед караулом. Так проходит перекличка. Солдаты не торопятся. Час, и два, и по три, четыре раза они зачитывают фамилии, пока ослабленные люди амии не начнут падать вниз и разбиваться. Некоторых подталкивают. Находятся и самоубийцы. В конце поверки «Беларусь» вывозит со двора целую тракторную тележку покойников, как когда – то мусор в моем городке.
   В этом и заключался наш план: прыгнуть с девятиэтажки, притвориться мертвым и вместе с тележкой покинуть территорию Сан – Зоны. Падать надо было на балконные веревки для белья, набив под одежду достаточное количество тряпок, чтобы смягчить удары. И упасть – точно в кучу мусора перед подъездом, чтобы наверняка остаться живу. Эффекты с кровью – краской из раздавленных целлофановых пакетов придумал я сам, у меня была такая в кладовке. Время падения, чтобы попасть поверх трупов, должен был вычислить Ф.Ф., наблюдая за «Беларусем» с крыши.
   Утром в воскресенье он затеял со мною драку в строю, оттесняя на означенное место. Сцепившись, мы упали, перервав веревки на балконах. Я в мусор – молча. Он – в метре от меня – головой в бак с дерьмом, матерно ругаясь. Подошедшие солдаты вытащили Ф.Ф. за ноги и прокололи ему горло штык - ножом. От страха я потерял сознание и очнулся лишь на тракторной тележке, весь перемазанный то ли краской из пакета, который все-таки успел раздавить, то ли кровью Ф.Ф., тело которого лежало на мне и чьи глаза глядели на меня с вечной укоризной.
   Сбросив его с себя, я перекатился ближе к борту и начал посматривать в щель на дорогу. Сомнений не было: трупы везли к карьеру со щебенкой. Медлить я не стал и на повороте скатился с тележки под откос.
   Двенадцать километров до города я полз овражком день и еще ночь. К утру, обмывшись в какой – то луже я сбросил с себя грязное. На трамвайную остановку я вышел в одних джинсах и прыгнул в последний вагон. Впереди, спиной ко мне, сидела девушка. Я направился к ней…
   - Инна?
   - Падре?! – девушка встрепенулась. – Боже Всемилостивейший! На кого вы похожи!!
   Она смотрела, пытаясь узнать во мне кого – то, но не меня.
   - Это я, Инна, - пришлось подсказать ей. – Я сбежал из Сан – Зоны. Как хорошо, что я тебя встретил! Помоги мне. В городе, правда, чума?
   Она была в смятении, все еще выискивая что – то в моем лице. Через минуту молчания ее обуял страх. Наконец она отпрянула и закрыла лицо руками.
   - Я так и знала! – повторяла она. – Я не верила!
    Подробного рассказа о том, что случилось за полгода моего отсутствия, я добился от Инны только через час, когда она, немного успокоившись, увела меня безлюдными дворами к какому – то полуразрушенному зданию. Мы спустились в глубокий подвал. Инна достала ключ из сумочки и, открыв им массивную дверь, позвала меня за собой, где среди многочисленных коробок и ящиков была застелена раскладушка, а на тумбочке перед нею стояла свеча, пустые стаканы и початая бутылка барматухи.
   - Ты здесь живешь? – спросил я.
   - Нет, я здесь работаю, - ответила не сразу Инна. – Это склад универмага. На Пасху, когда бомбили, я была тут с одним… Вот и жива осталась. Теперь иногда захожу, беру некоторые вещи, чтоб солдатам продать. Пакистанский свитер за полбуханки хлеба идет.
   - Об этом больше никто не знает?
   - Теперь уже никто. – Инна вздохнула.
   Достав откуда-то плавленый сырок, на который я тут же набросился, она ненадолго пропала среди ящиков и вернулась с офицерской полевой формой в руках. Нашивка на рукаве изображала кулак с отогнутым вверх большим пальцем.
-Надень это. Здесь и пропуск. Правда, просроченный. Все равно того, кому я это готовила, давно нет… А пропуск можно продлить в комендатуре, у меня там знакомая служит.
   - Так серьезно? – удивился я, дожевывая.
   - До смешного! – грустно улыбнулась она. – Если б ты только знал, что здесь творится!
   И начала рассказ.
   После пасхальной ночи город был объявлен на военном положении. Солдаты стаскивали трупы на площадь. На домах были развешены объявления для родственников, желающих самим захоронить своих убитых. Покойников выдавали под расписку, снаряжали машины, заталкивая в них мертвых и живых, и отправляли в неизвестном направлении. Не вернулся никто.
   Следом прошла кампания по отлавливанию осиротевших детей. Их собирали по улицам и подвалам, сажали в те же машины и отправляли прочь.
   Через месяц вывесили приказ о призыве на военную службу девушек от 14 до 25 лет. Мобилизация была всеобщей. Сейчас эти девушки живут в казармах вперемежку с солдатами, на них жалко смотреть. Некоторые выбрасываются из окон. Сбежавших и пойманных ждет трибунал и дисбатальон. Там они выдерживают не больше недели.
   - Как же ты спаслась? – спросил я у Инны.
   - А я тогда спала с помощником коменданта по политчасти. Старик и выписал справку, что я – уже его, - спокойно ответила Инна.
   Мужчин холостили строго по годам рождения в здании Первой городской больницы. Был там профессор ветеринар. Сейчас – директор института усовершенствования врачей… Целыми оставили только мальчиков до двенадцати лет, да еще – стариков после шестидесяти. Сейчас это самый ходовой товар у сутенерок. Такой дедок. На Горьковской идет в одну ночь за три буханки хлеба. Мальчики – дешевле – за пол пайки. Да и сколько их осталось? Солдатам тоже невмоготу…
   К августу в городе, опустевшем на две трети, так же, как и у нас в Сан – Зоне, произошло уплотнение. Правда, семьи здесь не расселяли, потому что просчитали: после выхолащивания такая мера не нужна. Людей разбили по районам, по кварталам, вокруг казарм, лишив общения между собой. Такая раздробленность по национальным и социальным признакам была кому – то на руку. Заработал телецентр. Между концертами симфонической музыки, фильмами ужасов и проповедями изредка показывали сюжеты из жизни соседних районов, где столы якобы ломились от изобилия пищи, дети смеялись, а новобрачные целовались так страстно, что можно было подумать: им суждена бессонная ночь.
   С новым приходом электричества и воды в квартиры состоялась смена коменданта города. Голубые погоны патрулей теперь перемежались с красными. Люди в синих погонах заполнили все КПП и отделы по борьбе с населением. (Инна помянула, что работает в одном из них). На центральной площади, куда некогда стаскивали трупы, теперь по воскресеньям – барахолка. Люди торгуют и меняются друг с другом вещами из брошенных квартир. Солдаты прибирают понравившийся товар бесплатно, обычно прямо в трамвае, что ходит до площади, в котором мы и встретились с Инной, успев выпрыгнуть из вагона до первого КПП.
   Заговорив об этом, она хлопнула себя ладошкой по лбу и, покопавшись в ящике, вытащила на свет свечи два ярких мужских галстука.
   - Вот, - сказала Инна. – И, ты думаешь, на что они теперь годны? Крик местной моды: женщины повязывают галстук на пояс вместо трусиков, чтобы прельстить из-за угла какого-нибудь караульного. Хочешь, смейся, а хочешь - плачь! Детей – то кормить надо, пока свои кастраты завалы разгребают…
   Здесь она осеклась. Я узнал этот взгляд и напрягся.
   - Показать, как это выглядит? – тряхнула галстуком Инна.
   - Позже. Договаривай.
   Среди кварталов и районов города развернуто социалистическое соревнование за коммунистический быт. Некоторые семьи добровольно объединяются. Играют вечерами в лото, поддерживают дворы в образцовой чистоте, водят детей в воскресные школы, где учат наизусть проповеди Смазчика, читают посвященные ему стихи, поют гимны. Сейчас весь город готовится к торжественной интронизации Смазчика и Ересеполита, которую вся мировая общественность отметит трудовыми победами по уборке улиц.
   - … Бред какой – то! – перебиваю я. – Так Смазчик – здесь? Значит, все это он без меня придумал?
   - Так вы знакомы? – удивляется Инна. – А может, он твой родственник? Признаться, я приняла поначалу его за тебя, уж больно были похожи…
   - Ты его видела?
   - Да каждый день! В девять вечера – проповедь по телевизору, плакаты – на всех домах, открытки, значки, портреты на КПП. Через неделю памятник будут открывать на базарной площади.
   Я ужаснулся.
   - Мне нужно его увидеть!
   - На! – Инна потянула мне календарик с моим изображением.
   - Не так! – отпихнул я ее руку. – Живьем, один на один! Я хочу поговорить с ним. Где он?
   - А вот этого никто не знает.
   - Что ж он, дух что ли?!
   Инна с презрением скривила губки.
   - Я думаю, что на этот вопрос тебе в городе никто не ответит. И лучше его совсем не задавать… Сам понимаешь…
   На этих словах она начала расстегивать блузку. Вздохнув, я дунул на свечу.

   Мы делили ложе с Инной в хатке на окраине, среди немногих других работников спецназначения. Минуло две недели, но поиски мои безрезультатны. Смазчик – везде и нигде. Исчезая с экрана, каждый вечер он сбегает от меня в неизвестность. Я, проходя мимо многочисленных его ликов на стенах, каждый день прочесываю улицы, вслушиваясь в разговоры, наблюдаю за проезжающими машинами и вновь остаюсь ни с чем. Он неуловим, как Дух Святой.
   А город между тем наводняется новыми людьми, делегациями из соседних Зон, представителями дружественных армий и режимов.
   Инна не дорассказала все, торопясь получить удовольствие. Как женщину, ее можно простить, но уже через две недели я и не нуждался в ее помощи, чтобы составить себе собственную картину Пасхальной ночи.
   Итак, страна моя рассыпалась на четыре десятка республик. Сибирь, отделившись, к тому же раздробилась на зоны, которым, не мудрствуя лукаво, были присвоены несколько категорий по назначению: общего режима, слабого режима, усиленного режима и особого. Спец и  Сан – Зоны, типа нашей, не слишком выпадали из общего правила, не считая конечно, Центра города. Центр из-за наличия в нем Смазчика стал вскоре своеобразной Меккой, местом паломничества его последователей. Направить делегацию на интронизацию Первого Ересеполита каждый из власть предержащих считал своим долгом. Город зазвенел от иностранного говора, улицы его обросли лавочками, ларьками, торгующими самой разнообразной снедью за валюту, которой ни у кого из горожан и в помине не было. Иноземцы бродили по безлюдным улицам, роняя на грязные тротуары банановую кожуру, надкусанные гамбургеры и пустые банки из-под пива. Они фотографировались у памятника Смазчику, тушили о постамент сигареты и мочились здесь же, за углом, потому как общественный туалет был окончательно забит «Правдой» еще во времена застоя.
   Конечно, и жителям города перепадало заморских благ, но толика была ничтожная, и обитатели Зоны довольствовались под бдительным присмотром караула разве что объедками.
   Инна за пачку солдатской махорки выклянчила мне мандат в Комиссию по нравственному совершенству населения, «НСН».
   Комиссия работала круглосуточно. С утра до полудня мы делали в группах профилактические обходы квартир, выявляя уклоняющихся от трудовой повинности. После обеда принимали посетителей и разбирали многочисленные анонимки. А вечером выходили на дежурство по неблагополучным районам.
   Я возглавлял группу из десяти человек проверяющих и четырех омоновцев, данных мне в поддержку после того, как при проверке одной из объединенных семей на младшего из офицеров было совершено вооруженное нападение: три молодые женщины, заперев незадачливого лейтенанта в ванной, пригрозили ему отверткой и заставили раздеться. До изнасилования дело не дошло. Взломав дверь, мы с трудом вырвали товарища из их цепких объятий и с тех пор брали его с собой на обходы, только вымазав начерно жженой пробкой. Признаться, и этого было мало. Красавец – лейтенант еще не раз был на грани потери офицерской чести, но чуткие омоновцы вовремя приходили на помощь.
   Проще было в традиционных семьях, когда дома заставали лишь женщину с ребенком. Тут офицеры сами, на свой вкус, делали выбор. И, если она не соглашалась, мы запускали туда охрану, а сами перекуривали за дверью.
Обойдя, таким образом, с десяток квартир и оставив в каждой брошюру Брегга «Чудо голодания», группа возвращалась на место дислокации. Я составлял рапорт о проделанной работе, в который вносил фамилии и имена посещаемых, а через тире – имя офицера, участвовавшего в профилактике. Координаты отказавшихся я передавал в Первый отдел. Ими занимались специалисты. И обычно на второй или третий обход охрана в этих квартирах не требовалась.
    Со временем помимо основных обязанностей, как и всегда у нас бывает с честно работающими людьми, нам вменили в обязанность проверку детей на вшивость, ремонт водо-канализационного оборудования, инвалидов и полов, починку обуви, а также ревизию дверных петель и засовов. Рапорта удлинились. До анонимок руки уже не доходили. После обеда мы на выбор вытягивали из кипы бумаг штучки три и шли  по адресам вымотанные донельзя.
   Особенно досаждали несмазанные петли и дети. И те, и другие визжали, не поддаваясь никакой профилактике. Офицеры нервничали и, наконец, или вышибали дверь из косяка, или подносили лезвие для бритья головы прямо к горлу ребенка, чтобы тот хоть немного успокоился.
   К вечеру мои подчиненные ненадолго возвращались в казармы, а я брел на очередное совещание по нравственности.
   Там, засыпая во время нудных докладов, я успевал немного отдохнуть. И однажды мой постоянный сосед слева, из Комиссии по практической теоретике воздержания, заметил:
   - Не ценят нас, коллега! Болтают чушь, а нет бы устроить какое – никакое развлечение. Больше б толку было. После нашей работы хочется отвлечься. Не правда ли? Послушать Вивальди… Или футбол… Вы за кого в свое время болели?
   - Я все время болел за нравственность! – откликался потихоньку я, вновь закрывая глаза и не поддаваясь на его провокацию.  Мне было известно, что все не спящие при докладах, состояли при Первом отделе сексотами, да и странно было слышать от семидесятилетнего прапорщика намек на развлечения. С этим он явно переборщил.
   К ночи мы со своей группой садились на дежурный БТР и отправлялись за окраины. Здесь на брошенных картофельных полях  прятались по землянкам сбежавшие от выхолащивания мужики. С наступлением темноты они выползали из своих нор на кормежку. Тут мы их и отлавливали.
   Жалко было смотреть на этих несчастных, перепуганных, грязненьких, вечно голодных людей. Они сами шли в руки, застывая на месте от крика, а уж после предупредительного выстрела и вовсе падали на землю, не шевелясь.
   На подшефной территории их можно было выловить всех сразу, за одну ночь. Но посоветовавшись друг с другом, офицеры решили проще. Чтобы не нарваться на дополнительное задание, а также выкроить хоть толику времени для сна, мы собрали их однажды и поставили условие: если кто хочет дожить мужчиной, пусть через ночь выдает нам одного, самого слабого, который уже не сможет прокормить сам себя. И с тех пор мы спали спокойно, расстреляв предварительно половину боекомплекта в воздух, а утром подбирали жертву с рук на руки и отвозили в институт усовершенствования.
   Признаться, мы время от времени даже прикармливали особенно понравившиеся нам экземпляры. За починку часов, например. За десяток хороших старых анекдотов. А один торговый работник получил от меня две сигареты за правдивый рассказ о серии махинаций, связанных с перекачкой пива с завода прямо в водопроводный коллектор дач, принадлежавших горкому партии. Он совершенно серьезно утверждал, что политые таким образом овощи и фрукты сохранялись свежими до следующего лета, и что он сам неоднократно видел их на столах партийных руководителей целый год.
   С ночи я возвращался в свою двухэтажную хибарку усталый и неудовлетворенный. Засыпал часто в ванной, когда Инна терла мне спину. Снов не видел, хотя просыпался иногда с влажными от слез глазами и с удивлением спрашивал у нее:
   - С чего бы это?
   Инна смеялась, хлопая меня по разодранной ее длинными коготками спине, и, стоило мне ойкнуть, говорила с укоризной:
   - Не помнишь? Да ты опять ревел на мне от счастья! Еле-еле оторвала дурачка… И как у тебя сил на все хватает? На спине вон – живого места нет!
   Я поводил лопатками и морщился:
   - Работа такая…
   А глаза отворачивал: подпрыгивая, напевая, эта юная козочка вытанцовывала на кухне, готовя мне бутерброды. И все существо ее кричало о том, что, вломись сюда сейчас десять моих офицеров, плакать пришлось бы каждому из них, но не ей.
   Теперь в выходные я мог бродить по городу и после комендантского часа. Однако в какие бы трущобы я не забредал, Смазчик ускользал от меня, как песок сквозь пальцы. На практической конференции гомосексуалистов его доклад «О женщине» зачитывал порученец, с приема в Доме Крутых Советов он ушел до его открытия, а на духовном концерте мужской капеллы им. Кастро ложа его была занята приблудными монахинями Матери – Терезы.
   Освященный собор состоялся в день интронизации. На базарной площади перед памятником собралась толпа. Старшие офицеры, с приклеенными бородами, в рясах, в белых стихарях, с орарями на левом плече, с «калашниковыми» на правом, полукольцом расположились  сдерживать ликующий народ. На стульях перед базарными прилавками, заваленными жареным мясом, расположились иностранные делегации, с семьями, с причтом, с певцами. После заупокойной литургии о прежде почивших первосвятителях духовенство и народ под восторженные крики гостей крестным ходом обошли вокруг памятника. Всем миром помолились заупокойную литию, которую отслужил бывший член Президентского Совета. До начала всенощной желающие получили возможность пройти мимо столов  со снедью и коснуться постамента с бронзовым Смазчиком. Было произведено водоосвящение. Ровно в двенадцать завыли армейские сирены. Представители инославных церквей выстроились в шеренги по двое.
   И появился Смазчик, в белом, с огненными глазами. Он вышел перед всеми в перекрестье трех прожекторов. Воздел пустые руки с отогнутыми вверх большими пальцами и заплакал:
   - Кому повем печаль мою,
     кого призову ко рыданию?
   Я посмеивался себе в уголке, придерживая отлепившийся ус. А голос Смазчика все возвышался, руки его трепетали, и скоро взгляд его нашел меня.
   - Чадо мое пресладкое,
вина  аз твоей смерти.
 Убил, чадо, пославый тя
зрети стада и чадо вся.
Восплачю аз, воссетую,
чадо мое есть мертвое.
С плачем моим в ад сниду,
тамо бо тя, сыне, найду…
   Улыбка сползла с моего лица, знаменный роспев сотрясал базарную площадь, мальчик с помутневшим взором представал передо мною, а Смазчик уже протягивал ко мне руки, покачиваясь, призывая стать рядом. И меня повлекло к нему. Люди подталкивали меня в спину. Под прикладами и пинками я вошел в освещенный круг.
   - Вторым царем быть Иосифу,
   В свою руку жезл приемлет, -
  гремел Смазчик, -
   Его царем называют,
   царьство ему вручают.
   Я сдернул с лица наклеенную бороду, когда хор ахнул «Аминь!» И тут только все заметили наше сходство, хоть я и не видел их лиц, ослепленный прожекторами. Толпа разразилась криками. Из-за столов послышался иноземный ропот. А первосвященники позади нас неуверенно начали «Боже, царя храни…» И осеклись, когда Смазчик поднял правую руку с двумя перстами и заговорил:
   - Воистину чудо, происшедшее сейчас, послужило знамением! Проникнувший в меня всем сердцем, перенял лик мой и образ! Поверившая душа его трепещет к освобождающему свету. И тако всяк, уверующий в меня, уподобится мне телом и духом! И мы сотрем различия людские. И дела и мысли всех пребудут в гармонии. Вот начало рая земного! Миряне! Возрадуемся свершившемуся! Восславим Господа нашего, дарующего нам чудо очищения подобием себе! И возликует Свобода, Равенство и Братство по всей Земли! Ибо отличающее нас – разъединяет, а подобное несет мир и покой! Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
   В обнимку мы прошли вдоль края толпы, едва сдерживаемой солдатами. Ряженые офицеры в стихарях сделали нам «на  караул».  Знаменный, путевой, демественный роспевы наполнили базарную площадь, и, казалось,  человеческим голосом подпевают и стены домов, и длинные рыночные прилавки, и с головы бронзового памятника изливается как с небес:  «Слава в вышних Богу и на земли мир, в человецех благоволение!»

Мы сидим вместе за трапезой среди иностранцев и едим руками остывшее мясо, изредка перебрасывая кости через плечо, в толпу, где в эти моменты вспыхивает из-за куска драка и быстро утихает под прикладами.
   Смазчик не оглядывается. Он весел.
   - А ты думал: прыгнуть с девятиэтажки и остаться в живых – это подарок Судьбы? На – ка, выкуси! Я тебя вел сюда от самой балконной двери. – Длинные, розоватые волокна мяса торчат у него изо рта в разные стороны. Смазчик работает зубами, постанывая от удовольствия. Крошки, осыпаясь на колени, оставляют на белом одеянии жирные пятна, а локоть его покоится в луже с
красным вином, и рукав, напитавшийся густой влагой, чудится мне рубахой палача, залитой кровью после четвертования. – Эй! Очнись!... Народ глуп и заслужил то, за что боролся! Их слишком много – мне эта мысль уже приходила как – то в винной очереди. Вот увидишь, они же потом «спасибо» скажут… Да и что мы такого сделали? Ну, устранили недовольных. Это нормально. Этим занимается любая власть, только способы разные. Мы тоже избрали свой и решили все одним махом, без тягомотины. Плюс к этому мы избавили людей от скорби оплакивания погибших, устранив их родных. Зачем держать змею за пазухой? Придушить и – все! По большому счету мы избавили всех от мучений и оградили общество от смуты одновременно. Дети? Да кому и когда они были нужны, чужие дети? Лишняя обуза! Потенциальная ненормальность, мина замедленного действия – вот что такое озлобленные сироты! Мы и мужчин ради этого выхолостили, чтобы создать нормальную семью, нормальных детей. Думаешь, некому уже? А твоя комиссия? Милый, ты еще не до конца разобрался в людях! Уж ради – то постели они так изобретательны, особенно женщины, что здесь даже я складываю оружие. Про галстуки слышал? А мне вот буквально вчера рассказывал один полковник, что в одиннадцатой Зоне произошло нападение на караул. Троих здоровенных солдат с автоматами скрутили и продержали у себя сутки. Один жив остался! Ему после госпиталя дали отпуск к невесте съездить, а он добровольно пошел на кастрацию и остался в гарнизоне. Теперь политинформатор. Читает лекции по сексопатологии… Осень века!...
   Смазчик бросает через плечо недоеденный кусок, а когда толпа утихомиривается, переходит на шепот:
   - И это еще не все! Чтобы обезопасить общество от самого себя, с завтрашнего дня мы начинаем акцию «Размежевание». Тут приехали два непальца со своим проектом, я делал им заказ о средстве «х», о том самом, что отделяет душу от тела, не причиняя вреда ни первой, ни второму. Накануне просмотрел их тезисы, и – что ты думаешь? – они давно с этим средством знакомы! «Малое Я», «Большое Я», «Единение с Космосом». Какая-то философия очищения, тренировки, сосредоточение, - мура, одним словом. Зато в конце – состав заговорного зелья и тест психологической установки. Ну, философию я, конечно, отбросил, у меня на это времени не хватит, взял себе для опыта офицера из охраны, налил ему стакан и сказал пару ласковых… Что моргаешь? Сработало! Вышла из него душа к чертовой матери! Боль, вкус, запах – чувствует, зрение стопроцентное, силы и наглости даже прибавилось, а вот ни стыда, ни совести совсем не осталось! Я ему дал котенка придушить, - душит! А тень стоит рядом и угрызениями мучается, только что не плачет. И сделать не может ничего! Наутро пришла ко мне в бункер сквозь стену. Отпусти, просит, на небеса, пристрели, мол, его. А я ей – нет говорю! Бог терпел и нам велел! Насмотрись-ка на себя, настрадайся, а там найдем тебе родственную душу, будет на ком себя отводить. Так она сразу женскую запросила! Ох, уж эти мне военные!
   Тут я прервал свое молчание ради единственного вопроса:
   - Так будет со всеми?
   - Конечно, - даже обиделся Смазчик. – Никаких исключений! Поровну, так поровну! Нам с тобой ничего не грозит. А им всем, - Смазчик кивнул за спину, - такое избавление только в радость. Ну, подумай сам: ничего же не изменится. Будут они работать, жить, любить, как любили, - все чувства  останутся. Они даже ярче станут, неуправляемее. Порывы, страсти выплеснутся наружу. И это не будет сумасшествием. Сдвинутся лишь оценки собственных поступков. Человек станет раскрепощеннее, свободнее. Все уравняются в своих страстях. А при той подготовке, что мы провели, акция будет проходить под строжайшим контролем. Закон и порядок будут выступать в роли общечеловеческой совести. Страх наказания за проступок по мере возможности умерит буйных. Да что там говорить? Все будут счастливы этим избавлением от душевных болей! Пусть – ка души болят там, отдельно! Пусть не лезут в нашу, человеческую, жизнь! Хай создают сами для себя и науку, и культуру; поют, рисуют, пишут, страдают… Что там еще? Да пусть что хотят, то и делают! И никаких расходов! Все расходы – только на благо человека! Ты увидишь, как все двинется вперед!
   - Куда? – не удержался я. – В какой «перед»?
   Смазчик округлил свои хмельные глаза, почувствовав, что зарвался.
- Ну, куда-нибудь еще… - пробормотал он. – Какая разница? Главное – двигаться… Река истории течет под уклон. Наш плот в общем потоке…
   Торжества продолжались неделю. Бочки с вином были выставлены на каждом перекрестке, весь город, от мала до велика, был беспробудно пьян, и к вечеру, собираясь у телевизоров на проповедь или упав на улице под репродуктором, люди слушали Смазчика, будто в бреду. А наутро хлестали холодную воду из-под крана и мучились от безделья. Женщины и старики объедались жирной селедкой, развозимой машинами прямо во дворы и раздаваемой тазами. И ночью души тенями выбредали из домов, наполняя город воплем.
   Караулы, уставшие палить по бессмертным, оттянулись на самые окраины. Солдаты покидали казармы, преследуемые призраками собственной совести. Увеличилось дезертирство. Брошенное оружие валялось на тротуарах никому не нужным, его сгребали бульдозерами и отвозили на свалку.
   К концу торжеств, когда все делегации разъехались, повалил первый снег, накрыв саваном улицы и дома. Город стал представлять собой огромную раскрытую домовину. По нетронутому насту метался ветер покинутых душ, завывая космическим холодом вечности.
  Спасаясь от него, люди восстановили ТЭЦ, шахтеры спустились в шахты за углем. По освещенным улицам двинулся транспорт, заработали магазины и кафе. Со вскрытых баз и складов были вытащены на свет припрятанные доселе товары и продукты. И жизнь постепенно вошла в старую колею
   О чумном карантине редко кто вспоминал.
   Я думаю, что это было также последствие акции и установки. Ибо воду пили все. А уж после перевыборов, когда Смазчика избрали Городским Головой, и он теперь вместо проповедей отчитывался каждый понедельник по телевизору о проделанной работе, я твердо пришел к убеждению, что план его удался.
   Внешне он изменился мало. Тот же взгляд, те же коричневые руки и уверенность в голосе. Только в речах его чувствовался какой-то надрыв. Самую ясную тему он мог прервать неожиданно и несколько секунд молча смотреть на всех с экрана, будто провалившись в свою память. Тогда мембрана моя набухала и принималась дрожать от напряжения. Но Смазчик вздрагивал и продолжал, как ни в чем не бывало, стараясь не отрывать глаза от бумаги; и лишь всмотревшись в его волосы, можно было различить мелкое подрагивание на темени, будто телевизор не совсем исправен.
   Мы с ним теперь виделись довольно часто. Вечерами он подрабатывал грузчиком в нашем овощном, катал тележки с растерзанными кочанами, грязной морковью и морожеными яблоками. В разговорах жаловался, что не хватает зарплаты, что приходится ездить сюда из Центра в переполненных автобусах, что люди стали злы, как собаки, а совсем недавно в проходном дворе возле горсовета с него сдернули шапку два подростка, да еще поддали хорошенько. Нет, в милицию он не заявлял. Стыдно, здоровый ведь мужик. Теперь ходит в спортивной, с помпончиком на макушке. Очень мерзнет пробитая голова. А денег на новую шапку нет – дорого на барахолке. И о себе ли думать? Растут двое пацанов, им все больше надо… Концы с концами не сходятся…
   Только не надо полагать, что рассказывал он мне это всерьез. Нет, он улыбался, и вставлял крепкие словечки. В этом Смазчик был не исправим. И даже на вопрос стоило ли затевать  эдакую чуму ради теперешнего, он ответил:
    - Все нормально. Испытавший худшее крепче держится за настоящее. Я гляжу на людей и все чаще прихожу к выводу: сейчас, пока будет кусок хлеба и хотя бы тряпка на поясе, народ останется спокоен. Страх еще долго не пройдет. Страх гарантирует порядок. Да и они сами понимают теперь: если бы не чума, если бы их не стало на две трети меньше, - им бы не хватило и того, чего сейчас по кусочку достается. «Отбирая, отдавай» - одна из формул Порядка. Щедрость да вознаградится миром…
   Пить он стал в одиночку, ночами, на кухне, при зашторенных окнах. Жена, оставив всякие притязания на постельную любовь, потому как Смазчик с некоторых пор стал вовсе на нее не способен, поплакала поначалу, поругалась, а после неожиданно успокоилась, видимо, приискав кого-то на стороне. Он смотрел на это сквозь пальцы и даже рад был, что все решилось само собой, и его оставили, наконец, в покое.
   Я подозревал уже, что он скатился до мальчишеского греха, но говорить об этом с Главой Горсовета у меня язык не поворачивался.
   Я втолковывал ему другое:
 - Возьми себя в руки! Твои руки для того, чтобы брать. Все случившееся было, потому что могло быть. И не твоя вина, что будет не так. Ты не виновен в устройстве мира, ты ответственен только за меня. Держись ближе к земле. Возносясь, измельчаешь великое, а мелкого не ведаешь. Отдельное сливается в массу, теряет форму и обнажает цвет. Чаще – серый, от смешения яркого и черного. Я понимаю, тебе грустно от повторяемости, от безысходности повторений. Но ведь это закон Природы. Все пульсирует, в своем диапазоне, со своей амплитудой: вспышка – и покой, жизнь – и смерть, радость – и печаль, пульсирует сердце, пульсируют цивилизации, пульсирует вся Галактика. Обороты планет, этого генератора, и есть источник ее энергии. А Солнце – сгусток времени. Солнце – воронка Галактики, в которую изливаются  с водоворота планет свои времена, а с ними – зло и добро. Солнце горячо, пока этого топлива хватит для поддержания пламени. И оно будет питать Природу, пока будет продолжаться эта борьба, эти пульсации, эта круговерть.
   Так говорил я, а он отвечал:
   - Свершиться может все, что можно представить. Человеку не дано понимать того, чего не может быть. И раз он подумал о чем-то, значит, на чем-то уже основывался, вывел это из логических заключений, уподобляя или сравнивая задуманное с реальным. А возможности Природы – беспредельны… В этом ты со мной согласен? А теперь слушай внимательно… Ты прошел через многое. Ты все понял и ни разу не пожалел о том, что родился. Я больше не нужен. Я освобождаю тебя от своего имени. Будь тем, за кого ты хотел себя выдавать, когда приехал сюда. Существуй! А я ухожу…
   - Куда? – кричал я на весь овощной, и на меня оглядывались из очереди с пониманием, будто Смазчик разворачивал контейнер с капустой не к продавцу, а назад, в подсобку.
   - Ухожу ангелом души в другого смятенного. А про тебя будем считать, что ты утонул еще тогда, в свои семь лет… И вообще, ты еще не родился... Тебе еще рано…
   Я преследовал его. В магазине, в автобусах, протискиваясь ближе, дыша ему в дрожащий затылок. Записывался на приемы, писал запросы от избирателей. И однажды, устав от моей назойливости, Смазчик сказал:
   - Пощади! Иначе я отправлю тебя в психушку. Ну что ты городишь? Какая «чума», какие «жертвы»? КГБ, Двойники, Масоны?  А теперь еще и тени? Ты – ненормальный. У тебя травма головы. Успокойся. Заткнись. И сиди тихо в своей норе.
   Я оторопел от такого поворота.
   - Да не ты ли сам не так давно…
   - Господин Руднев! – перебил Смазчик. – Еще одно слово, и я прикажу выставить вас за дверь. Вы мешаете мне работать. Там, - он махнул коричневой ладонью, - полная приемная людей. У них – больные дети, старики, им жить негде, им жрать нечего, они замерзают, их выметают с работы как мусор! А вы здесь лезете с какими-то бреднями! Уж, если на то пошло, - купите себе бумаги и марайте ее почем зря, коли невмоготу от своих фантазий! Сейчас это любят! И пошли-ка вы вон отсюда! Инна! – позвал он секретаршу. – Выведи его на улицу! Пусть оглядится повнимательнее, подышит. По-моему, он перегрелся!...
   Инна проводила меня до подъезда горсовета. Сжала руку возле локтя, извинилась:
   - Сегодня у Сергея Михайловича трудный день. Ожидают комиссию Совета Министров. Вы, государь, не берите близко к сердцу. А вопрос ваш мы уладим. Сергей Михайлович еще ни кому из просителей не отказывал…

   С того достопамятного дня мы не встречались. Я прекратил преследования и зажил так, как он советовал: тихо. Вечерами я кропал свои записки, обрывочные и не совсем ясные себе самому. Исправно ходил на работу, пил по праздникам, ругался с женой, заботился о детях, копил деньги на отпуск.
   Ночные кошмары все реже посещали меня.
Но пришла весна, и по мере того, как стаивал снег, то ли поднявшись из-под него, то ли сами оттаяв, души людские, невесомые и темные, заполонили весь город.
   Теперь не только ночью, но и днем я видел бредущих мне на встречу. И куда бы я ни шел, чтобы я ни делал, тени отталкивали друг друга, стремились пройти сквозь меня, пронизывая внутренности ледяным ветром. В этом сонме одиночеств, в этом гуле недодуманных мыслей, несбывшихся надежд, которые звучали во мне с каждым их посещением, я чувствовал себя потерянным и беззащитным. Я не мог их вместить, я был перенаселен ими, и впервые тогда подумал, что пустоты, как таковой, вовсе не существует. Мы все пронизаны и окружены душами, идущими всегда в обратную сторону. И каждый человек для них – отверстые врата, та цель, та дыра, через которую они бредут в вечность.
   Мне непонятно было одно: как другие не замечают этого? Как они могут спокойно думать о своем, когда вокруг творится  что-то невообразимое? Мне хотелось кричать об этом каждому встречному. Голова моя раскалывалась от боли, а людское бесчувствие заставляло вновь и вновь обращаться к бумаге, пока, наконец, я не вывел на последнем листке:
   «Верни мне душу».
   Сложив листок вчетверо, я засунул его в конверт и подписал:
   «Смазчику. Срочно».

   На улице ветер трепал первые листья, возгонял пыль с тротуаров, бил ею в лицо, припорашивая глаза. Я тер их, размазывая со слезами по щекам грязные потеки, пока не добрался до почтового ящика за углом своего дома. Уже занеся руку к щели, я увидел на стене портрет в траурной рамке. Протерев глаза в последний раз, я узнал в нем себя и с ужасом прочитал ниже: «… в автокатастрофе трагически погиб мэр города Смазчик С. М.»
    Как я попал на пустырь за дорогой, как комкал конверт и разводил костер, вспоминается смутно. Помню только, что трава выгорела вокруг в форме капли, а, может слезы…
   Уже стемнело, когда я поднялся на насыпь. И тут ветер ударил мне в лицо, и я явственно услышал режущий ухо скрежет.
   «Вот оно, - подумалось мне. – Дождался. Заскрипела Земная Ось!»
   Я поднял глаза к небу и увидел, что звезды приостановились в своем движении. Я уже знал, что это покинутые души тяжестью своей придавили Землю. И только я могу ее спасти.
   А скрежет все нарастал, пока не перешел в громоподобный рев. Ослепляющий свет ударил мне в глаза. И, воздев руки, я вознесся.
   - Ты не умер, Смазчик, держись! Пришло наше время. Я спешу к тебе выполнить наш долг. И, покуда мы вместе, ничего не погибло.

ЭПИ – ЭНД

   Смазчик на ходу заводит волчок Земли.
   Голубоватый во вселенской тьме шарик с наклоном прокатывается по своему кругу, чуть припахивая при вращении дымком; как бусинка на невидимой ниточке, вертится рядом Луна; Солнце кипит горячечным жаром.
   Стараясь не обжечься об него, Смазчик далеко вытягивает руку, ухватывая кругляш за маковку, дергает пару раз ось кверху, затем прижимает, а когда Земля подкатывает вплотную, звонко сплевывает ей то на Южный, то на Северный Полюс. Шарик, разбрызгивая слюну во все стороны, удаляется. Смазчик сбрасывает пот со лба и продолжает прерванный рассказ.
   - … И – ты представляешь? – эта баба набирается наглости, приходит как 0 то ко мне и говорит: приплыли! Все, мол! Заскрипело! Собирай манатки и катись на все четыре стороны! – Это мне! Ты понял? А я ей интеллигентно так отвечаю: а не пошла бы ты, моя дорогая, туда-то и туда-то.. Сама! И делаю вот так рукой…
   Смазчик показывает, а заодно успевает дернуть Ось возвратившегося шарика с особой силой.
- … Так она, эта баба, достает из-под подола вот такую косу! – Смазчик разводит руки чуть не за пределы Солнечной системы. – И как пустится за мной бежать! Ты понял?! Я – в приемную, она за мной! Я по – лестнице, она – следом! Я – в машину, она  - не отстает! Тут уж я маленько струсил: гоню и на желтый, и на красный, а оглянуться боюсь! Вырулил, что к микрорайону, на магистраль, выжал педальку до конца, и уж было совсем ушел, а тут – ты! Посреди проезжей части! Я уж и дальний свет включил, и просигналил, и тормоза визжали – хоть уши затыкай, - нет! Стоишь, голову задрал и чего-то там в небе высматриваешь…
Разгорячившись, Смазчик пропускает подзавод и просто сплевывает шарику вслед.
   - … В общем, тут она меня и догнала. Сзади, по-подлому, резанула!
   - Насмерть?! – спрашиваю я.
   - А как же? Как положено – вдребезги!
   Помолчав немного, я прослеживаю, как Смазчик в расстройстве поддает убегающему шарику щелчок, и спрашиваю:
   - Что же теперь со мной будет?
   Смазчик косится на меня, и вдруг лицо его теплеет и расплывается в доброй улыбке. Обхватив свободной рукой мои плечи, он прижимается к моей небритой щеке своей небритой щекой и шепчет:
   - При чем здесь ты? Просто у нас такая работа. Шарик-то вертится? Вертится! А куда он без нас? Да никуда! Не расстраивайся. Плюнь на все. Я-то плюю!
   По его команде мы прицеливаемся и попадаем сразу в два Полюса. Земля с шипеньем проносится мимо.
   - Гляди-ка, не смазал! – итожит Смазчик. – Теперь у нас дело глаже пойдет!


Октябрь 1988 г. – март 1991 г.

г. Новокузнецк.


Рецензии