Немтырь

     Что тут было, под Ржевом, в войну, молодым теперь уже и не понять. Не надо их за это ругать: наши деды и отцы, погибнув, не разобрались что к чему, фашисты до сих пор думают, мы каждый по-своему объясняем – где уж им, нашим детям и внукам, вникнуть в то, что случилось на земельке ржевской в 1941-ом – 1943-м годах. Далеко они ушли от того времени. Только старые люди – недалеко. Старые ходят медленно, шаг ступят назад или два – и опять там…. Упаси, Господи!
     В избе у Авдотьи Воробьёвой немцы стояли, и русские потом стояли, и опять немцы, и опять русские…. Сколько раз местами менялись, только немцам всё равно рано или поздно уходить надо было – чужая земля, а нам куда деваться, да никуда и не надо – своё тут. Митька у Авдотьи родился в самый Новый год, первого января сорок третьего. Злые языки шушукались, что мальца женщина от немца придумала, а добрые, что от нашего. Некоторые, в том числе и сама мать, пробовали вычислять: девять месяцев назад откидывали – первое апреля получалось, а этому дню разве можно было верить? Ребёнок мог и семимесячным родиться. Да хоть и в срок – то наши, а то немцы иногда даже в один день по два-три раза по переменке в деревню заходили и столько же раз уходили. Что им тут надо было? Почему именно эта деревня всем приглянулась? Или везде так случалось? Вообще-то, в такие страшные дни разве можно было русской бабе, как и любой другой, ребёночка зачать: стреляли, бомбили, орали и выли, земля на дыбы становилась! А с другой стороны, истосковавшись, измучившись без любви, или с отчаяния, или это… по принуждению – всякое могло быть. Война – войной, а природа требует продолжения жизни на земле, и это продолжение следует. Короче как тут высчитаешь? Только запутаешься. А и зачем что-то высчитывать? Родился человек – и радость, и надежда, и вера, и любовь возвращаются!
     Жалели мальчонку в деревне все: и словом, и улыбкой, и кусочком хлебца поддерживали. Даже те, у кого языки злые, душой тёплые были. Маленького Митьку прозывали Немтырём. Смысл в это слово вкладывали неоднозначный: про один вы уже догадались – от немца, мол, а другой, главный, в том состоял, что до десяти лет это дитя войны ни единого словечка из себя не выдавило. Все дети уже в школу ходили, а этого куда было девать? На работу – рановато, в люльку – сломает её. Так и слонялся целыми днями из угла в угол, из одного конца деревни в другой. Говорили, что возможно снарядом мальчишку оглушило, контузило, и поэтому он не может ничего сказать, только мычит, как Герасим на Муму. Предполагали, что мать хотела избавиться от нежелательного плода с помощью местной повитухи Анютки, да что-то там у них не получилось. Вот за это Бог и наказал: и родился Митька немым страдать за грех матери своей, а мать хоть смирилась со временем с судьбой, но часто плакала по ночам в подушку и всё просила Боженьку простить её и сынка  её невинного. К врачам в Ржев возили, а как же, не раз, но те ничего плохого в состоянии здоровья ребёнка найти не могли, сказали только: «Погоди в детский дом отдавать, не надо. Это скорей всего задержка в развитии, может, от недоедания. Выправится, должен когда-то заговорить. Ждать надо, мамаша, только ждать и столько ждать, пока сам не заговорит, А лечить тут нечего».
     И вот на одиннадцатом году жизни, когда его ровесники подумывали уже об окончании начальной школы, Митьку вдруг прорвало. В субботу это было. Пётр Митрофанович, отчим его (отец Митькин погиб смертью храбрых на войне), прихромав из бани, достал из шкапчика трёхлитровую банку пива торгового, припёртого накануне в авоське из чайной, налил себе стакан, выпил и крякнул, как селезень:
     – О-о-о! Хо-ро-шо-о!
Налил второй по края. По избе растёкся запах поджаренного хлеба. У Митьки рот стал наполняться сладкой слюной, которую он глотал, но она появлялась снова и снова в таком количестве, что уже не помещалась во рту, а выплёвывать её ему было жалко, и он терпел. Терпел-терпел и, жадно проглотив её всю сразу, он, да даже и не он, а как будто изнутри его само по себе вырвалось:
     – И мне налей!
Пётр Митрофанович испугался в своей избе чужого голоса, вздрогнул и уставился на подростка:
     – Что-о-о?!
     – Стакан.
     – Ах, ты Немтырь! Я тебе сейчас налью стакан! Так ты умел?! Умел, да? И молчал столько годов?! Ишь ты! – отчим повернулся к иконе, перекрестился и сам еле вымолвил. – О! чудны дела твои, Господи! Спаси и сохрани нас, грешных! Авдотья! Авдотья, беги скорей сюда, где ты там копаешься! Ты гляди-ка, ой, слушай-ка, слушай! А чего ж молчал, спрашивается? Чего ж не говорил ничего?!
     – Так, надобности не было, – пробормотал себе под нос Митька и потянулся к банке с пивом, за что тут же получил оплеуху. Обиделся, заплакал и опять замолчал.
     – Вот что ты наделал? – заплакала Митькина мать. – Пива пожалел? Обидел ребёнка. Вот что теперь делать заведём?!
     – Ага, ребёнка! А пива налей оболтусу! Вина захочет – заговорит, куда он денется! – гудел Пётр Митрофанович.
     – Но это когда ещё!
     – Ничего, столько лет ждали и ещё погодим. А потом погодим, пока женилка подрастёт, а потом ему, пока мы с тобой живы, будем «помолчи» орать.
     Митька заговорил опять уже через два дня, и теперь трещит без умолку, взахлёб: всё, что до сих пор не договорил, высказать торопится.
     Скажете, что тема не нова? Скажете, что в сказке какой-то про это говорилось? Может быть, допускаю, хоть сам и не читал. Ну и что? Сказка – сказкой, а тут быль. Совсем недавно Митька умер. Я его знал. Он сам рассказал мне про то, как заговорил, – не будет же врать про себя, зачем ему это надо?


Рецензии