Русская печка

     Уж какой туда, в башку мою бедовую, ум вложен, и сколько его там, я, конечно, не знаю да и знать не могу. Каким языком владею и в какой степени? Не мне судить. Каким владею, таким и владею. Хочется сказать лучше, а скажу, как Бог даст. А Бог даёт каждому по его способностям и по его старанию. «Выше головы не прыгнешь». А что выше головы? Конечно, печка.
     Про печку хочу написать, про нашу простую и родную русскую печку. Да знаю я, что об этом уже писано и переписано бессчётное количество раз до меня и, наверняка, лучше меня теми, кто всю жизнь свою прожил бок о бок с нею. Но подумал я о ближнем своём: внуки-то скорей всё-таки дедом написанное прочитают, хотя бы потому, что первей на глаза попадётся.
Совсем худо не должно получиться – с любовью начинаю. Благослови меня, Господи!
     Что главное в халупах, в избах, в домах, в хоромах, в теремах было? После икон в красных углах, конечно печки! Даже когда самих изб уже нет, даже когда иконы из них вывезены, всё равно людей неудержимо тянет на то, что мы теперь определяем словосочетанием «малая родина», а, между прочим, есть в русском языке название этому месту  более подходящее, тёплое и, по моему разумению, вполне точное – «наше печище»! Только мы с вами своё русское забывать стали, иноязычными словами щеголяем – было б чем выпендриваться! Нельзя ничего забывать, люди добрые! Этак мы с вами и себя скоро забудем.
     Пеняю вам, а многое ведь и из моей памяти теперь уже стёрлось. Но ни про что в доме так не помнится, как про неё, родимую нашу русскую печку. Даже сам дом и всё, что в нём было, или вовсе не снится, или снится, но очень редко, а про печку вспоминается всегда и везде.
     Не так и давно это было: и веку не прошло. В каждой избе она стояла, встречала у порога хозяев, соседей и дорогих гостей, принимала их за столом, хлопотала, выставляя на шесток яства в горшках и чугунах. Повариха в доме – печка, а хозяйка только прислужница у стола. Печка – всему начало! Без печки изба – не изба, а сарай. Занимала она обычно четверть, а то и треть крестьянского жилища, за ней ухаживали, её все уважали, как бабушку, бабушкой иногда и называли. А как же иначе? – Она и накормит, и вылечит, и обогреет, и мокрые валенки с исподками по зиме высушит, и вылечит, если захворал кто-то. «Печь – нам мать родная», – говаривали в старину. Что ещё так называли? – Кроме земельки родной, мало что. Печка – очаг, ядро жизни! Всё с неё начиналось, и мы даже. Да, многих из нас именно там, на печках, мамы на свет Божий выпускали. И пошли мы «плясать от печки», как в народе говорится.
     Спали на печи да на полатях, примыкающих к ней, и большие многие, и маленькие, которых в семьях бывало обычно по пять, семь, а иногда и по дюжине даже: на всех кроватей не наберёшься, вы можете представить себе пятнадцать, например, кроватей в маленькой изобке? Одна для отца и матери и была, да лавки углом по двум стенкам, на лавках не только сидели, а и спали, на них поваляться до утра не худо бы и теперь – у таких босяков, как мы, только кости крепчали бы! Но одно дело –  на лавке спать, хоть она и широкой бывала, до полуметра, а другое – на печке! Где теплее? Вот то-то и оно: под потолком, на кирпичах, сделанных вручную из местной глины и закалённых в специальных обжигальных печах (дедушка глину почему-то гнилой называл). Ребятишки спали вповалку, прижавшись друг к дружке, как селёдка в бочке: кто к одной стенке головой, кто к другой, кто по диагонали, а кто и к «выходу» осмеливался носом, чтобы не заблудиться. А как же – блудили: ночью просыпались, куда ни торкнутся макушкой – всё стенка, и ноги некуда спустить, чтоб самому слезть. Пить хочется от разморения или пИсать, а никак, пока не заревёшь     благим матом, чтобы мамка прибежала и сняла с печки да посадила на ведро. Там на печке, наверно, домовёнок где-то под тряпками живёт, ему тесно с нами, вот он и сердится, озорует, насылает на нас блуд. Да и не только на нас.
     Дядя Саша-сосед пьяный на печке осенью заснул. Жена его, тётя Шура, сидела, пряла. Пришла к ним соседка «лясы поточить», вязание с собой прихватила. Сидят бабы на лавке разговаривают, и дело делается, между прочим. Вдруг с печки страшный, громкий и приглушённый в одно и то же время, какой-то протяжный, на собачий вой похожий, жалобный дребезжащий и отчаянный крик донёсся, как из преисподней:
– Шурааа! Детки моиии! Живой я ещёоо, живой я! Спаситеее! Помогитеее! Людиии! Шурааа!
     Бабы кинулись к дяде Саше, за ноги его схватили, чтоб стащить вниз, на припечек, в чём дело никак не поймут, а он руками хватается, упирается,  ногами лягается, дрыгает, тормозит - одним словом, сопротивляется. Еле сняли его, всего в слезах, в соплях, в холодном поту, лохматого и помятого, как чёрта. Бельмы свои протирает, отфукивается:
– Ой! Фу-фу-фу! Ой-ой-ой!.. Спасибо, люди добрые, что откопали!.. Просыпаюсь я, ощупываюсь: слева дерево, справа дерево, сверху дерево, внизу подстилка какая-то, песочком притрушенная – в щелки, наверно, натёк. «Всё, –  думаю, – в гробу. Пока спал, меня уже и закопали, думали, что помер я. Так… 
а я живой. Воздух в домовине ещё есть, не весь я выдышал – значит, недавно похоронили. А может, ещё недалеко и ушли? Дай-ка покричу, может, услышат, вернутся. Ой! Фу! Втемяшется ж такое! Спасибо, Шура, спасибо Нюра – спасли вы меня!
     О, как! Не любит печка пьяных. Или домовёнка дядя Саша задом своим прищемил, а тот ему в отместку такое и сотворил. А знаете, как взрослые, когда один, ложились на печку спину погреть или вздремнуть чуток? – С угла на угол, иначе и ляжешь: ноги свисать будут и замёрзнут или отекут. Бабушка росточком маленькая – как и мы, спала. А когда папка или дядя Саша ложились, то либо коленками чуть потолок не поднимали, либо ноги с печки болтались, либо вот так вот, по диагонали – какой это сон? Но печка всё ж-таки была немаленькой: двое взрослых хоть бы что улягутся, а нам, стригункам, там вообще было раздолье, как на полянке, играли! Во что? Да во всё помаленьку. Кукол из тряпок шили, к примеру, соломой их набивали или опилками и играли в жизнь. Одно плохо: в полный рост не встанешь; нет, плоха два: не побегаешь ещё; нет – три: и жрать сильно хотелось…
     Зато наиграемся вдосыть и вниз впиваемся мутными гляделками. А на что там, внизу, особо глядеть? Лавка на восточной стене с двумя окошками да лавка покороче вдоль северной стенки, где тоже два окошка, которые заставлялись на зиму развязанными снопами – льняными шторами, чтобы ветер избу не продувал и стёкла сильно не промораживал. В восточные окна зимой тоже ничего не увидишь, кроме сугробов и кусочка дороги между ними, по которой ездили совсем редко и ходили нечасто днём, ночью глаза изб ставнями закрывались, как воротами. Получалось, как батька говорил: «Мой дом – моя крепость! Ни свет лишний на улицу не вытечет, ни (главное) тепло, и не подглядит никто, как бабушка с мамкой вшей весь вечер на гребешке давят». Дом с восточной стороны культурней выглядел: парадное крыльцо с крышей, с перилами, со столбами и скамейкой – старенькое всё, правда. Лавки сходились под божницей, там было самое почётное место в избе, туда дорогих гостей сажали. А ещё была лавочка около печки, на которую высаживали свежеиспечённые караваи. Там их умывали кисточкой, сделанной из  распушённых огуречных стеблей, или смачивали верхнюю корочку прямо ладошкой, и покрывали льняными полотенцами. Корочка делалась от этого глянцевой, красивой, а сам хлеб был душистый и мягкий. Хлебы пекли прямо на поде печи на капустных или хреновых листьях, а моя бабушка – на кленовых. Раскидистый клён рос за избой на огороде вместо яблонь, которых у нас было… одна дикушка или криворотовка, или лешуга, что одно и то же. Когда хлебы остывали, их прибирали на верхнюю полочку шкапчика, чтобы мы, детишки, не обгладывали корочки. Была ещё и нижняя полка, которая мало нас интересовала, на ней чашки да ложки деревянные лежали, да так кое-что. А на освободившуюся припечную лавочку выставлялись изо рта печи чугуны с кашами и горшки с кипячёным молоком с пенками, которые дети наперебой, потишком от взрослых снимали с ещё горячего молока и отправляли в свои рты, вмещающими, по словам бабушки, не меньше, чем печной. Часто за эти проделки мы получали от хозяек «себе на орехи» всем, что им подворачивалось под их руки. Надо сказать, что на такие получки орехов не купишь, а слёз не оберёшься.
Обычная еда из печки – щи и картошка кругляшами или толченая, или тушёная. И то, и другое в ней стояло целый день и до позднего вечера. Придёт хозяин из лесу, уставший за день, замёрзший, как сосулька, а тут – на тебе, всё уже готовенькое, горяченькое из печи на стол мечи, ешь, сколько влезет! Хорошо, если щи не прокисли! Ставили в печь и чугун-двухведерник с речной водой для мытья посуды да иногда попки малышам подмыть, и такой же чугун с картошкой-мелочью поросёнку да курам растолочь поленом и с мякиной из яровой соломы или сенной, или просяной замесить и давать. Горячую воду берегли, на целый день растягивали, а всё равно часто её не хватало. Ещё к праздникам блины в печке пекли, помногу, сразу на двух сковородках – только руки мамины мелькали туда-сюда! Иногда (в будние дни редко совсем) ешь блины, макаешь их в маслицо топлёное, в мёд или в сметанку и вдруг разжёвываешь запеченный уголёк в них. «Нормально, даже полезно, – мама говорила, – жуй смелей да глотай вместе со слюнками – здоровей будешь!» Угольки попадались обычно, когда на еловых дровах блины пекли. Останется в сторонке от жара отодвинутая кочергой головешка, дымит, дымит да и треснет вдруг, и защёлкает, и вспыхнет, предупредив этим хозяйку: не зевай. Поколотит та головешку кочерёжкой, да подальше от сковородок отодвинет, а уголёк-два уже в тесто попали, запеклись там и в блине-то притаились. Вот, а ты потом «ешь смелей…», как мама велела.
     Что ещё? Холодец хоть нечасто, но делали – тоже в основном по праздникам. Пиво (или брагу) варили. Как – брагу, интересуетесь? Да ничего сложного в этом нет: в печку ставили корчаги с водой, в которых целый день томилась накрытая большой сковородой свёкла, к вечеру сусло сливали. На второй день ту же свёклу опять заливали чистой водой (надо всё, что можно, взять из продукта) и ещё раз томили, а потом опять сливали это сусло в то сусло, добавляли туда хмель, закваску (или солод), так и называлось – солодили. После брожения и получалось пиво (в других местах это питьё брагой называли).
Вот и всё, что я помню. Попробуйте сделать, очень вкусно!А,заинтересовались?! Если не получится у вас, извините, забыл что-нибудь. Тогда за пивом в магазин бегите, но знайте, что магазинное домашнему пиву и в подмётки не годится. Сколько времени бродить должно? Сколько будет бродить, столько и должно – точнее и не скажешь.
     Но самое моё любимое блюдо готовилось не в самой печи, где под и над подом свод, а рядом, на шестке, зимой в основном. На шесток ставили таганок, на таганок – чугунок, разжигали под ним грудок из щепочек, лучинок и готовилась очищенная картошка с мясом, если оно ещё было Летом какое мясо, где его взять? Это у нас в семье почему-то называлось «миронихиным жарковьем»: что-то среднее между первым и вторым блюдами. Мясо было нарезано мелкими кусочками свинины, которые бывали, конечно, крупнее, чем яичные. Картошка разбивалась в пюре рогаткой, сделанной отцом из сосновой макушки. В печке «моронихино жарковье получалось не таким вкусным, потому что мясо сильно разопревало и получалась обычная  розово-жёлтая тушёная картошка. Не подумайте только, что мы все каждый день трапезничали так: из трёх блюд, и обед-то бывал через день или два, а завтрак с ужином – какое там! Каша обычно утром, а вечером мурцовка: квас или вода с квашеной капустой, двумя яйцами, меленько порезанными и брошенными туда да маслицем, какое было, – чаще подсолнечное. Или на ужин картошка готовилась в мундире, и сало приносилось из бочки, стоящей в кладовке, куда мы тайком лазили, отдирали от кусков кожу и лакомились ею где-нибудь в уголке или под одеялом.
     Но я вовсе не про еду хотел вам рассказать, а про печку, хотя это тоже с ней связано. Так вот, в печке ещё был душник, такое отверстие в кирпичах, куда вставляли трубу от самовара («козью ногу»). Самовар ставили на полу перед печкой и, когда он закипал, казалось, что дождь среди зимы по крыше лупит.
     Забыл сказать: сама печка, как дом, стояла на массивном срубленном фундаменте (опечье), под которым, в подпечье, некоторые хозяева держали маленьких (молочных) поросяток или кур в сильные морозы. У нас, насколько я помню, подпечек был глубокий, почти в человеческий рост, и в нём хранилась и постепенно расходовалась мелкая картошка для животины (живности): домашней птицы и мелкого скота. Когда поросёнок подрастал, его доставали их подпечья и переводили в сколоченную отцом загородку сбоку печки, убирая оттуда из-под лавки вёдра с водой и чугунки. «Отсидел бедолага без света в «яслях», теперь подрос, пусть в «детском саду» подрастает», – шутил папка. Когда коровка отелется, маленького телёнка тоже в избе к печке привязывали, но ненадолго, а на первое время только, потому что в «ясли» он не влезал, а в «детском садике» ещё до конца марта хрюшка был. Телятки весёлыми были, игривыми, смешными и милыми. Пахло, воняло в избе? Да нет,  не сильно и не долго – старались убирать это сразу, как появлялось. Два-три дня первых мы только морщились и зажимали носы пальцами. А потом принюхивались, как так и надо.
     Печка затапливалась мамой или бабушкой рано утром, чтобы успеть на всю семью и на всю скотину пищи наготовить, да и для тепла тоже – остывала за ночь изобка наша. Топили раз в сутки, какие бы морозы ни стояли, а то никаких дров не наберёшься. Бабушка рассказывала, что когда молодой была (нам смешно было: как это она - и молодой?), труб в печках вовсе не было – топились по-чёрному. Избы тогда бумагой не клеили, негде было её взять. Тёсаные  закопченные стены и потолок мыли только к Пасхе, в Чистый четверг. Пол был земляной или глиняный, утрамбованный босыми пятками или лаптями, как ток для обмолота жита цепами, как тропинки от дома к дому, к колодцу и к проруби в речке, где полоскали бельё. Зимой пол застилался ржаной соломой, чтоб холод от земли не шёл. Ну да, были и неудобства (я о насекомых: блохах, клопах, тараканах, сверчках и прочей кусачей и ползающей нечести). К ним привыкали, куда ж деться? Тараканов и сверчков у нас в доме никогда не было, мама говорила, что лучше бы было наоборот: те, кого нет, хоть не кусают. Как избавлялись? А вымораживали: просились к соседям, у кого семья поменьше да дом просторней, денька на два-три, открывали настежь двери в своей избе, когда морозы сорокаградусные устанавливались, и пропадали паразиты, кроме блох, пожалуй. Пропадали, но не все – некоторые, наверно, прятались в щелях и со временем опять вылезали, а может быть и от других соседей приходили. А потом, к лету ближе, дустом их травили. Разводили в керосине дуст (порошок такой ядовитый, которым и капусту от гусениц посыпали, – ДДТ его ещё называли), отдирали газеты, которыми после войны уже стены стали обклеивать, белили этим раствором всю избу, да так, что аж дым синий в ней стоял столбом, и кровососы с нахлебниками исчезали на время. Как вам такой быт? А нам хоть бы что, мы и сейчас живём, когда тоже кровососов, двуногих только, хватает, а нахлебников столько, что им даже самим себя не сосчитать. Мать однажды так этим дустом стенки вымазала, что когда лет через тридцать избу перестраивать вздумали, стали обои срывать, порошком весь пол сантиметра на два присыпан был. Но своего наша мама добилась, поэтому я только в дошкольном детстве клопов помню. Нет, пожалуй вру: в начальную школу ходил – они ещё мне выспаться не давали, и чесаться в школе было очень стыдно. А блохи опять-таки и в наше время иногда появляются, куда от них деться? Наверное, их кошки с улицы натаскивают. Вы не смейтесь, они у вас и в городах есть.
     Так вот я и говорю вам, что когда хозяйки печки утром затапливали (это давным-давно ещё было, я уже не помню, а бабушка моя помнила, и мама помнила), взрослые все давно на ногах уже были, по хозяйству хлопотали. А детишек будили, ссаживали их с печки, как блины со сковородки, одевали, обували им лапти на ноги и выводили на улицу или в сени на мороз, чтобы во сне в избе они не умерли от угара и не задохнулись в дыму, не дай бог, конечно. Там они так и стояли, перетаптывались – играть в такую рань не было никакой охоты. Когда замерзали, подходили к бабушке. Та, не снимая с них обувашки, брала по одному за щиколотки, и поднимала к потолку, в тёплый дым ногами кверху, как у нас поросяток маленьких с места на место переносили. Когда у внучат затекали головы, а у бабушки руки, а лапти немножко нагревались, размякали, и с них начинало капать, она одного отпускала опять в сени, а поднимала вверх ногами другого. Когда же самый густой дым проходил и рассеивался, входная дверь наполовину прикрывалась, детишки, согнувшись, рассаживались по лавкам и ждали, глядя в печку, когда же, наконец, в ней зазвенят под бабушкиной кочергой угли и синий огонёк над ними исчезнет. Только после этого дверь в доме уже совсем закрывалась, и ребятишки с радостью лезли на печку досыпать, потом играть во что-нибудь, потом завтракать, потом просто баловаться, обедать, помогать маме по хозяйству, бабушке в домашних хлопотах, папе в работах по дому и по огороду, которых никогда в деревнях бывает не переделать. После обеда гурьбой бежали на улицу играть, а после улицы опять залезали на печку. Вы можете подумать, что жизнь у детей была однообразной и скучной, но это не так: игры бывали разными, работы и заботы менялись,  творческие задумки и стратегические планы маленьких солдат, поваров, учительниц, продавщиц, лётчиков, писателей и настоящих богатырей требовали постоянного напряжения умственных и физических сил и совершенствования. Профессий было намного больше, чем их исполнителей, поэтому и кипело всё в нашей молодой, весёлой и интересной жизни, не менее третьей части которой проходило где? – Правильно, там, на русской печке, где случалось, что и угорали до полусмерти. Виноватого в том мы не искали: все с младенчества знали, что так домовой мстит за то,что ему поесть в чашечку супу не налили вечером или не поиграли с ним. А как же с ним поиграть, если он так спрятался, что никто ни разу не нашёл? Я вам по секрету скажу, только вы никому мой секрет по секрету не передавайте, ладно? – И угорали потому, что это домовой в избе воздух портил – бабушка нам на ушко шептала.
     Вот так мы и сидели, и лежали, и ползали на печках своих всё своё детство. Любили там жить! Надоест по избе слоняться – сразу ноем: «На печку хочу! Мам, подсади! Ну, подсади! Хочу, хочу!» Когда подросли, сами уже впрыгивали и спрыгивали. Лесенка сперва была, а когда Зинка с неё спикировала вниз головой, батька её разобрал и в печке сжёг – и нет лесенки. «Вот  папку и просите, пусть теперь вас и подсаживает, раз не может лестницу сделать хорошую, – ворчала мама, – а мне некогда с вами возиться». О, как: оказывается, лестница виновата была и папка, у которого руки – крюки, а не домовой и не Зинка-егоза! Как будто вскакивая на этого коня кирпичного и цепляясь за его крутые бока, мудрено теперь вниз шандарахнуться и рас-шибиться «вдребезги». Хоть бы что! И я не раз падал, и все, наверно. С Зинкой, слава Богу, всё обошлось благополучно, а вот наша тётка двоюродная Рюшка (Ирина, скорей всего, по-правильному) так неудачно упала, что кровью чуть не изошла: и с носа, и со рта, и с ушей и снизу кровь как хлынула – еле спасли! После того случая она глупой и стала. Тётка Рюшка иногда (редко совсем) к нам из Дома инвалидов, что за деревней Цветки на горе стоит, приходила, километров семнадцать топала! У неё табак всегда был с собой в карманах, но она его не курила, а нюхала (этим мне и запомнилась), потому что в том инвалидном доме со спичками и куревом баловаться не разрешали, ругали сильно и наказывали как-то. Да знаю я, как: больно! Откуда знаю? А оттуда, от мамкиных ловких и быстрых на это дело рук, в которых неожиданно как раз во время моих проказ вдруг появлялись откуда ни возьмись то тряпка половая, то веник-голик, а то ремень папкин, который всегда висел для острастки нас и кошки на самом видном месте, на гвоздике возле кухонного стола, над которым лампа керосиновая висела.
   А на печке, под самым потолком, в стенку были вколочены гвоздики, на которые были прицеплены всякие разные торбочки, мешочки маленькие такие. Где-то (на родине жены, на Рязанщине, к примеру) в этих торбочках лук-семейку и чеснок хранили, а тот, что на еду, в подвале на завалинке в корзинах стоял. У нас не так: у нас весь лук, да и чеснок тоже, осенью в косы заплетали и перед печкой или на стенке запечка развешивали. Ещё в торбочки насыпАли семена овощей разных, которые нас совершенно не интересовали. А вот наволочка с мелко нарезанной сушёной свёклой, что тут же висела, была нам в радость! Поэтому к Рождеству украинский борщ варить уже не из чего было – потихоньку-помаленьку наволочка худела, тощала и повисала на стенке грязной тряпкой, захватанной нашими «лапами». На челе печи стояли противени с картофельным крахмалом, чтоб подсох. Над ними, у тех хозяев, у которых сады были, красовались соблазнительные мешочки с сушёной вишней и яблоками. Стояли себе и стояли бы. Мы никак не понимали, зачем их  прятали от нас в кладовку. И не лень же было! Но там они быстро отмякали, начинали плесневеть и в один прекрасный день  к нашему всеобщему удовольствию возвращались бабушкой на привычное сухое место, а там так быстро усушивались, что наши родители только охать да ахать успевали, и улыбаться себе в кулаки, а компот варить опаздывали. 
     У самого начала трубы лежало несколько отборных берёзовых поленьев без сучка-без задоринки и лучина на растопку, нащепанная отцом специально для этого дела (а ещё раньше, раньше ранешнего, лучина нужна была и на освещение изб, это потом уже придумали коптилки разные, фонари «летучая мышь» и лампы керосиновые). Если на печке оставалось местечко, то зимой на неё на ночь и валенки ставили сушить, но это позже, когда уже полати стали разбирать, и в домах появлялись вторые кровати. В загнетке лежал каток (кругляшок берёзовый), на нём для облегчения работ вкатывали при помощи железных ухватов, похожих на коровьи рога, закреплённые на жерди, в печь чугунки и потом выкатывали их обратно. И тут же лежал косарь для расщепления лучины, стояло гусиное крыло – подметать шесток, и торчало в маслёнке  мягенькое крылышко рябчика или перепёлочки для смазывания сковородок и того, что было испечено на них. Не было крылышка – на прутик тряпочку  шерстяной ниткой приматывали и такой кисточкой «наводили красоту» на печеве.
    В печурках (в углублениях на боках русских печек), которых было не по одной, а у кого-то и штук по пять наделано, варежки (исподки), портянки сохли или ещё что-нибудь тряпочное. В потолок по периметру печки тоже были вбиты гвоздики, загнутые крючками, на крючках петельки тряпочные или шпагатные висели, а в них были вставлены жёрдочки, на которых сушились внесённые с улицы стираные мелкие предметы одежды: носки шерстяные, чулки, шаровары, маечки и трусы. Сбоку на жердинке и описанные детьми трусики сушились, да-да. Их хоть и стирали на скорую руку, а всё равно плохо пахло. Мы, кто постарше, бывало, на печку взгромоздимся, поморщимся-поморщимся, да и скинем это добро с печки в угол, а потом врём, что оно само упало. Мама придёт тех, кто помельче, с печки снимать, увидит в углу мокрое исподнее, языком поцокает-поцокает и не снимет никого, скажет: «Как же вас, голопопых, за стол сажать? Грех! Боженька за это ушко оторвёт! Вот и сидите там теперь. А вы куда? Ну и что, что в трусах? Вы ещё обмочИтесь! Сидеть всем! Я разбираться не буду, кто из вас прав, а кто виноват!» И есть нам хочется, и плакать хочется, но молчим: вякнешь – без ужина и останешься, а так хоть потом покормят, после взрослых. Вся семья ужинает, уплетает редьку в сметане, только за ушами трещит! Папка тоненько настругивал эту редьку рубанком, перевёрнутым вверх жалом и зажатым своими коленками. Ох, и ловко же он это делал! У нас, когда он ещё только редьку строгал, уже слюнки ручьём текли с печки! А в сметане!!! Но слезть нельзя. Разве можно старших ослушаться?! Потом кто-нибудь сжалится, подаст чашку с редькой нам прямо сюда, на печку. Тут она ещё слаще!
     В старом доме, помню, гвоздик был вбит в потолок и над серединой печки. Когда с нами на печке лежал кто-либо из взрослых, на этот гвоздик вешали коптюшку. Копоти от неё действительно хватало, а вот светила она тускловатенько и загадочно, огонёк всё время метался из стороны в сторону, потому что мы спокойно лежать не могли, вертелись, смеялись и подпрыгивали, как будто шило было вторкнуто в мягкое место. Огонёк всё шакалИл (озоровал, баловался), приплясывал, бабушка нам сказки всякие рассказывала, которые у неё заканчивались все одинаково: «кся-кся – вот и сказка вся» или «вот и дали за это мужику (или Ивану-дураку) овин с овсом, жеребца с хвостом и зажил он богато-богато потом!»
     В иной вечер рассказывала наша бабушка Варвара, царствие ей небесное, как они жили бедно, как деток много в семье было. А мужики на заработки из деревни уходили в какой-то неведомый нам, далёкий Мариуполь и плавали по морю на кораблях матросами долго-долго. Мы спрашивали:
– Бабушка, а любила ты своего дедушку Филиппа?
– Ну, вы нашли, цто спросить! Попроще цаво спросите…. Ай, да какая там, к цорту, любоф! – говорила она на «ц»: «цаво?», «цорный цорт», «в цашке цай с бамбосацками – конфетки такие кругленькие, как подушецки, без фантиков». – Сваты пришли к тятеньке мому, уговорили его – он и согласился, и отдали меня в цужую избу. Они жили зажитоцно, и ребяток у их было тока трое: два сына, они в морях плавали, и доцка. Так цто в доме нас было не так и много: кроме тятеньки с маменькой, бабушки старенькой, доца их с семьёй да мы, снохи с детками – всяво тринадцать целовеков. Свекровь поутру проснётся, пецку затопит, сварит, сама с хозяином нажрётся, доцку свою и иёных детей накормит скоромным (мы ж не дурацки, цуяли: мясом пахнет), а нам, снохам с цадами нашими одна водица оставлена. И если б не Анютка (вторая сноха), с голоду мы тоцно б окоцурились. А домой обратно идти было и стыдно и боязно, и кто нас, лишних ртов, там ждал. Анютка была побойцей: могла и яиц из-под куриц украсть или с корзины из-под пецки, а цтоб яйцы не сосцытать было, кувырнуть эту корзинку, несколько яиц разбить и на кота свернуть. Свекровь наша, бывало, уезжая на базар, каравай поцатый нитоцкой замерит в ширину и в высоту, на нитоцке узелок сделает и положит её рядом с хлебцем под столешницу… 
     Столешница – это не горшок глиняный, в котором столетник посажен, а полотенце домотканое, о котором я уже говорил. Им караваи покрывали сверху не только от мух, а и от сглазу людского. Как в церкви ходили с покрытой голо-вой, так и хлеб покрывали, так и всю еду. Крестьяне считали, что непокрытая еда – это плохо, это грех. Вообще, к еде относились с благоговением, бережно, не как сегодня, потому что её мало было и потому что людей, пахавших и пестовавших ниву, вырастивших, сжавших и обмолотивших рожь, смоловших зерно в муку и испёкших каравай, все знали, уважали, и труд их уважали. Извините меня за это отступление, оно молодым, как хлеб, нужно.
     Так вот, бабушка Варвара говорила про узелок «на нитоцке»:
– Свекровь… каравай поцатый нитоцкой замерит в ширину и в высоту, на нитоцке узелок сделает и положит её рядом с хлебом под столешницу – приметит, сколько хлеба осталось. Там рядышком и ножик лежал или в столе в ящицке. Обыцно каравай на столе лежал с того краю, который к божнице ближе. А Анютка отцаянная была: повернётся спиной к Божьей матери, цтоб та не узрела её проделок, отсадит два большущих ломтя от каравая, со мной поделится и деткам всем даст, нитку отрежет, узелок новый завяжет на ней, где надо, послюнит его, как свекровь наша делала, затянет со всей силы и, как ни в цом ни бывало, положит туда, где она лежала! Приедут с города хозяева, свекровь поглядит на хлеб и усомнится: «Поболе, вроде, был каравай-то». «Не знаю, – отвецает ей Анютка, – как больше он мог быть – ты ж сама мерила и узелок завязывала. Померий сейцас». И так говорит смело: врёт и глазом не моргнёт. Я была не такая: стеснительней, робцей.
     Что ещё помню о старине я? Кого богатым считали? Где как, наверное. В наших краях тот был богатый, у кого лошадь была, одна или две коровы, овцы, пасека, жернова, маслобойка, дом просторный, постройки хозяйственные, инвентарь разный. А если уж шерстобитка, жатка, валяльня валенки катать или мельница – это совсем богач. Кто дёготь гнал, тоже не голодал, но и труд адский. Почему я в сторону отошёл? Вовсе и не в сторону. Ушёл, конечно, от печки, далеко теперь ушёл. Время от времени возвращаюсь к ней в мыслях, а мыслями душа руководит, а что же? Свёклу сушёную хрумкаю, лежу, лечусь на ней, когда кости болят. Сборная у меня какая-то печка получилась, из разных кирпичей. И изба вышла сборная, из разных времён, из разных деревень. Но так это близко всё, что всё моё!
     Про русскую печку, конечно, можно много чего ещё навспоминать, но да ладно уж: как вышло. И то приятно. Простите, если где-то что-то не так – взахлёб писал, как водицу из святого родника пил – не оторваться было! А зачем я это делал? Часто потому что видится сквозь время изба наша та, тёплая: лампадка под иконой мерцает, как звёздочка над трубой, миром и покоем наполняет души наши и сегодня; видите, дым столбом – к хорошей погоде, печка топится, наполняет простотой и правдой сложный мир нынешний, пока не уйдём безвозвратно из него. Что вас греть будет? Спаси и сохрани нас, Господи! Спаси и вас, Господи!
     Что-то знобить стало, не заболеваю ли? Надо котёл газовый включить. Не мудрено. Печечку бы протопить – это мудренее. Где её найти теперь? Вернуть бы хоть одну! Дом бы родной вернуть!  Родителей вернуть бы! Они наша печка русская, наше всё!


Рецензии