Повар и генерал - О Великой Отечественной войне

                Из рассказов о Великой Отечественной войне

      Теперь, когда пошёл четырнадцатый месяц, как капитулировала фашистская  Германия, и десятый – императорская Япония, Иван Колосков дождался, наконец, демобилизации и возвращается домой.
     Четыре из пяти армейских лет солдат ходил по суровым дорогам войны
и ни разу не был ранен, даже оцарапан не был: ни пули, ни осколки снарядов, мин, авиабомб не оставили на нём свои уродливые отметины.
     Случалось, как ни берегись, порезаться кухонным ножом, больно зацепиться за железку или гвоздь, занозу засадить в руки или ещё что…
     Много ли надо человеку, чтобы кровь пошла.
     Но это всё не в счёт. Иван, может, сам и не обратил бы внимание на это обстоятельство, да однополчане не преминули заметить: «Заговорённый ты, Иван. В сорочке родился. Не в простой сорочке – бронированной. Ни пуля, ни осколок тебя не берёт…»
     Или того хуже смеются: ростом не вышел и телом худой, потому пули да осколки мажут, попасть не могут в Ивана.
     Справедливости ради надо сказать: как бы заковыристо ни подтрунивали  товарищи над Иваном, но после шутки каждый зубоскал обязательно трижды сплёвывал через левое плечо – на всякий случай, чтобы не сглазить боевого товарища.
     А Ивану после этих солдатских шуток, хоть под пулемёт лезь, – обидно.
     Но это было ещё не всё: неисчерпаемой до конца службы была тема «Толстый котёл и тощий повар» – безудержной фантазии однополчан здесь не было предела…
     Многое увидел, многое вспомнил, о многом поразмышлял солдат за восемнадцать километров дороги, которые отделяли районный центр от родной деревни.
     Чем ближе Иван подходил к дому, тем сильнее, чаще билось в груди сердце и гулко отзывалось в висках: так всегда бывало на войне перед боем. Тем навязчивее путалась в голове нелепая мысль, что у него нет ни одной золотой нашивки, которая бы наглядно показала землякам, что и он, Иван Колосков, пролил свою кровь за Советскую родину.
     «Взаправду что ли в бронированной сорочке на свет родился». – Со злой обидой размышлял Иван.
     «И ростом  не  вышел…», – продолжал бичевать себя солдат.
     А Иван и впрямь ростом не вышел.
     В свои сто пятьдесят семь сантиметров и двадцать три года, щуплый с виду, он скорее походил бы на вихрастого подростка, чем на бывалого фронтовика, если бы его худощавое, загорелое лицо не украшали богатые пшеничного цвета усы представителя царицы полей – матушки пехоты.
     Любой другой человек на месте Ивана жил бы и радовался своей счастливой фортуне, а он идёт и сетует на судьбу, перебирает в памяти случаи, когда мог быть не только ранен, а, не дай бог, и того хуже…
     Кухня, хоть и в обозе, – мысленно рассуждал Иван, – а передряги случались: то не успеваешь за своими отступать, то выскочишь с кухней вперёд своих, то немцы прорвутся…
     А артобстрелы? А бомбёжки? А фашистские лётчики – стервятники?
     Как они любили поглумиться над кухней?!
     Как им хотелось оставить советских солдат без горячей еды, без полевых кухонь, значит.
     Да и на нас, поваров, охотились как на волков…
     А когда на штаб полка вышли четыре фашистских танка с десантом?
Трое из хозвзвода в живых осталось. Из них двое тяжелораненых…
     Ивана и здесь смерть стороною обошла, даже малой метки своей не оставила, хотя один танк загорелся от его бутылки с зажигательной смесью, да и немцев немало в том бою положил…
     Как от назойливой мухи, пытался Иван отмахнуться от нелепой мысли, да куда там: воображение разыгралось ещё сильнее – узнают в деревне, что поваром войну провоевал, житья не станет, проходу не дадут, засмеют до смерти.
     Мужики, что и подумают, да вслух ничего не скажут: разве что криво ухмыльнутся.
     Девчата же станут ехидничать: «Мол, всю войну за котлом прятался…» А Дуся Тишова язвительно поправит:
     «Не за котлом, а в котелке всю войну прокатился, оттого и без царапинки…».
     С неё станет.
     Иван ясно представил себе белое личико соседки, её насмешливую улыбку,  всегда спрятанную в уголках сочных губ, белые, один к одному прилаженные ровные зубы, звонкий, рассыпчатый смех и озорные, блестящие глаза…
     С досады Иван пнул, подвернувшийся под ногу камешек на обочине дороги, и взвыл от боли: камешек-то оказался верхушкой большого камня, вросшего в землю.
     Бросив у края дороги чемоданчик, ухватив руками подошву и носок сапога с ушибленной ногой, Иван скривился от боли и волчком завертелся на месте.
     Когда боль поутихла, он зло сплюнул, пучком травы вытер тщательно руки, поднял с земли чемоданчик, другим пучком стёр с него придорожную пыль, придирчиво осмотрел его, поправил на спине вещмешок, ловко двумя пальцами прошёлся по усам и, хромая, продолжил путь.
     – Вот те на: не от пули, так от камня охромел. – Подумал Иван, улыбнулся и как-то сразу успокоился.
     С того дня, когда полуторка увозила в Районный военкомат из родной деревни Ивана, его ровесников и более старших мужчин из запаса, дорога заметно заросла травою и осталась одна плешивая серединка.
     «Не часто пользовались ею в войну», – мелькнула мысль.
     Промелькнула и сжала сердце Ивана: «А нас-то много ли осталось в живых?»
     Июльское солнце жарко склонилось над лесостепью и золотыми, ласковыми лучами переливалось в трепещущих от ветерка листьях деревьев, в крупных колосьях созревающей ржи…
     Дорога делила надвое поля и перелески.
     «Хорошая рожь зреет, добрый колос наливается. Беда – сорняков стало много. Нет должного хозяйского ухода.
     И поля не все засеяны: поросли сорною травою. Нет мужской руки. – Горько сетовал Иван. – Ничего, всё поправим, приведём в порядок. Теперь будет время.
     Теперь новая жизнь начнётся».
     Мысли о земле, о земляках, о доме, о маме, Евдокии полностью захватили его.
     Дорога вывела Ивана за последний перелесок, который закрывал от путника Фёдоровку.
     В сумеречном свете перед ним открылась знакомая долина.
     По её противоположному краю протекала неширокая тихая речка, на правом высоком берегу которой, в окружении леса, сказочно устроилась его маленькая родная деревня.
     И эта неглубокая, прозрачная как стёклышко, речка, и эта деревушка посреди нескончаемой лесостепи, и люди, населявшие эти благодатные места, – всё здесь было для Ивана родным, любимым, дорогим и желанным, всё было близким и бесконечно своим.
     Это была его, Ивана Колоскова, родная отчина.
     Две широкие улицы поделили деревню на три неравные части.
     Ещё можно было разглядеть избы и дома, крытые соломой, изредка тёсом и, ещё  реже, железом. Иные дома подслеповато щурились слабо освещёнными окнами. Над трубами некоторых домов поднимались тонкие белёсые хвосты дыма.
     Сердце солдата от радости бешено заколотилось в груди.
     Иван сразу же нашёл свой дом среди высоких, мощных тополей и с огорчением увидел, что ни в одном из трёх окон света нет.
     И непонятно отчего: оттого  ли, что увидел родные его сердцу места, деревню и родной дом, оттого ли, что в доме нет света, и его не ждут, или оттого, что только сейчас осознал, что война давно закончена и он, Иван Колосков, живой и невредимый возвращается домой…
     От всего ли сразу: к горлу подступил твёрдый комок, в носу нестерпимо защекотало, и на глаза навернулись слёзы.
     Рукавом гимнастёрки Иван вытер слёзы, звучно и основательно высморкался в носовой  платок, откашлялся, поправил пилотку, ремень, гимнастёрку, для порядка тряхнул на спине вещевой мешок, поправил усы и, слегка прихрамывая, сбежал вниз по склону к деревянному мосту через речку.
     Совсем стемнело, когда Иван Колосков подошёл к зелёной, покосившейся деревянной оградке своего дома, привычно открыл калитку и по заросшей травой дорожке подошёл к окну комнаты родителей. Прислушался. В доме – ни звука.
     Тихонько постучал в окно и замер в ожидании.
     Прошло несколько томительно-тягучих секунд, прежде чем в проёме окна появилась маленькая фигура матери.
     Пелагея Фёдоровна, прильнув лбом к стеклу, всмотрелась в солдата, узнала сына, охнула, всплеснула руками и кинулась открывать дверь.
     «Сынок, кровинка моя, вернулся…» – припала она к груди сына и зарыдала тяжело, надрывно, безудержно.
     Всё было в этих слезах: горе о погибших муже и старшем сыне, непосильная тяжесть военных лет и радость за младшенького, вернувшегося с войны живым и здоровым.
     «Вернулся. Живой! Слава богу! Отец вот, Пётр Семёнович, и твой брат Сёма не дожили…», – тихо причитала Пелагея Фёдоровна, судорожно всхлипывая, сотрясаясь от плача всем своим маленьким, высохшим телом и крепко-накрепко обнимая Ивана.

     Вечером следующего дня, когда сельчане справили неотложные хозяйственные дела, Колосковы встречали гостей снаружи ограды у распахнутой калитки.
Пелагея Фёдоровна надела обновки – шерстяную голубую кофту и синюю с большими яркими, разноцветными цветами шаль с бахромой, что подарил сын.
Иван, отдохнувший, чисто выбритый, сиял как медали на его выстиранной и отутюженной гимнастёрке.
     На семейный праздник Колосковых по случаю возвращения солдата пришло много народа: все деревенские старики и старушки, трое недавно демобилизованных солдат, да пятеро солдат – инвалидов, в разное время вернувшихся с войны.
     В основном – молодые женщины и девушки.
     Народ собрался на праздник, как и подобает в таких случаях: фронтовики – гордые и значительные, в военной форме со всеми орденами, медалями, знаками отличия и нашивками; молодые женщины и девушки – чопорные, нарядные, каждая с семечками в газетном кулёчке.
     И только многочисленные чёрные косынки да чёрная одежда вдов вносили трагические краски в яркий, праздничный калейдоскоп…
     Каждый гость пришёл с гостинцем, а ближние  соседи – ещё и со своей кружкой, своим стулом или табуреткой.
     Шустрой, шумной стайкой вокруг дома кружила любопытная и вездесущая детвора.
     Горница была забита людьми: несколькими рядами гости расположились вокруг старенького, чисто выскобленного обеденного стола.
     Посреди стола на большом круглом подносе хохломской росписи весело подмигивал огоньками догорающих древесных угольков и дробно булькал кипятком, начищенный до зеркального блеска, десятилитровый тульский самовар.
     На нём гнездился вместительный расписной заварной чайник, который источал душистый, восхитительный аромат.
     К потолку над столом временно была подвешена керосиновая лампа с чистым пузатым стеклом.
     Стол был заставлен десятками алюминиевых, эмалированных, разноцветных, разновеликих кружек; завален горками комкового сахара, пряниками, разноцветными карамельками, недорогими конфетами, разной выпечкой и пучками благоухающей засушенной травы для заварки чая.
     Непривычно и позабыто деревенскому глазу смотрелись на столе три банки сгущёнки.
     Соблазнительно возлежали два кольца поджаристой домашней колбасы.

     Фрол Никифорович, старейшина деревни, откашлявшись в кулак, негромким голосом открыл встречу с обращения к хозяйке дома: «Спасибо, Пелагея Фёдоровна, что собрала нас по случаю возвращения Ивана, так как радость эта не только тебе одной принадлежит, но и всем нам, жителям деревни.
Точно так же и горести каждого человека нашей деревни принадлежат всем нам.
Думаю, прежде всего надо помянуть и почтить память всех наших сельчан, погибших и пропавших без вести в этой жестокой и страшной войне с немецкими фашистами: твоего мужа – Петра Семёновича, твоего сына – Семёна Петровича…»
     И Фрол Никифорович поимённо назвал каждого жителя деревни на которого пришла похоронка.
     Так Иван Колосков получил горький ответ на свой вопрос: «А нас-то много ли
осталось в живых?»
     Нет. Не много. Даже очень мало, надо сказать.
     Страшную участь уготовила сельчанам война: не вернула домой восемь из каждого десятка мужиков, осиротила детей и родителей, жён сделала вдовами, девушек и невест обрекла остаться старыми девами…
     Скорбным молчанием, и не без слёз, почтили память погибших земляков.
     Да как же от слёз уйти в такую минуту, когда не всякий мужчина, стиснув до хруста зубы, смог сдержать слезу…
     Не просто и не скоро возобновился разговор.
     Воспользовавшись моментом, Пелагея Фёдоровна негромко обратилась присутствующим: «Гости дорогие, пора и чай попить, а то совсем простынет, – и попросила – ты, Дуся, по-соседски помоги мне поухаживать за гостями».
Ваня ловко открыл банки со сгущенным молоком, показал сноровку в раскалывании комкового сахара и в нарезке домашней колбасы, а Дуся преуспела в чайном деле.
     Каждая кружка душистого чая нашла своего хозяина и свою хозяйку.
     Вскоре все гости с шутками-прибаутками пили чай вприкуску с сахаром или конфетой,
с удовольствием вспомнили, забытый за годы войны, вкус сгущенного молока и домашней колбасы, наслаждались домашней выпечкой, и всем, чем был богат стол.
     Когда стол вновь заполнился пустыми кружками, а гости взбодрились, оживились, разговор наладился.
     Фронтовики поочерёдно и наперебой рассказывали о своих воинских подвигах, припоминали смешные и курьёзные случаи на войне, случившиеся с ними или с фронтовыми товарищами.
     В рассказах фронтовиков удивляло и поражало, что порою даже в самых грустных или драматических эпизодах военной жизни они умели увидеть, подчеркнуть и заострить внимание слушателей на смешных, забавных или трогательных моментах.
     После небогатых и часто невесёлых деревенских новостей в доме наступило некоторое затишье.
     Пелагея Фёдоровна повернулась к сыну: «Ваня, ты бы показал гостям свою звёздочку, зачем же прятать её от людей? Здесь все свои».
     Иван сконфузился и покраснел, что мак…
     «Мама, зачем Вы об этом, совсем не надо бы…»
     Фронтовики насторожились, а девчата, с любопытством взглянули на Ивана, но скорее для приличия, чем из интереса, поддержали Пелагею Фёдоровну:
     «Покажи, Ваня, звёздочку». «Покажи, Иван, не стесняйся».
     Красный и вконец сконфуженный, Иван расстегнул левый нагрудный карман гимнастёрки, вынул белый платок и развернул его…
     На ладони Ивана Колоскова блестела и переливалась золотом звезда Героя Советского Союза и красовался орден Ленина.
     Возгласы  удивления, подобно горному эху, на разные лады, голоса и тональности прокатились по дому.
     Они рождались, видоизменялись, застывали, затухали под потолком, на лежанке русской печки, в тёмных углах дома, между стыками брёвен и, кажется, где-то ещё.
     Иван не мог не заметить, как вспыхнули и заблестели от счастья и гордости за него глаза двух самых дорогих и любимых женщин: матери и Евдокии…
     Так на белом платке Золотая звезда Героя вместе с орденом Ленина, как по волнам, поплыли по крыльям ладоней гостей, вызывая в каждом чувства восхищения, трепета и душевного благоговения перед высшими знакоми воинской доблести.
     Каждый из присутствующих в доме людей, держа в руках Золотую звезду и орден Ленина, всем своим существом ощутил не просто радость соприкосновения с высшей воинской наградой и открытую гордость за земляка, но и некую свою сопричастность к подвигу, к этой награде…
     Когда волнения и страсти несколько улеглись, Ивана не сразу, но уговорили рассказать, за что он получил Героя.

     После упорных и жестоких боёв под Берлином дали нам, значит, пару дней на отдых и всё прочее.
     Заняли мы, значит, немецкий военный городок. Он почти не пострадал от боёв и бомбёжек. К зданию одной двухэтажной казармы была пристроена кухня и огромная столовая с высокими и широкими окнами.
     Кухня тоже оказалась большой, светлой и хорошо оборудованной: о такой кухне, скажу я вам, только мечтать можно.
     Готовлю я, как положено, ужин. Такой запах стоит – слюнки сами текут. Последние приготовления, значит.
     Поглядываю в окна – и  на  тебе: «Виллис» командира дивизии промчался по двору, развернулся, прокатил мимо крыльца кухни и лихо затормозил неподалёку.
     Командир полка, все другие полковые офицеры – бегом к комдиву – встретить начальство, значит.
     Я сам себе думаю: «Комдив сегодня без охраны и своего неотлучного ординарца Петра, да и шофёр незнакомый. Непонятно.
     Комдив наш – видный и сильный человек, но охрана никому ещё не помешала: мало ли что в дороге может случиться – время лихое, военное.
     Пожалуй, надо с сигналом на ужин обождать, раз комдив приехал».
     Хотя, скажу я вам, любил комдив побаловаться моей кухней и при случае с удовольствием оставался покушать.
     Не раз комдив меня к себе в штаб дивизии звал, да я всё отказывался: мол, к своим привык, не могу уйти, значит.
     Вижу в окно: комдив сегодня сильно не в духе – руками грозно машет, распекает за что-то, а наши офицеры стоят по струнке, дыхнуть не смеют.
     В последний раз комдив рубанул рукой, и офицеры стали разбегаться по своим заданиям.
     Комдив же прямёхонько один, без сопровождения, направился ко мне на кухню.
     Ну, я всех своих помощников разогнал скорее, чтоб, значит, под ногами не мешались.
     Жду, а сам, непонятно почему, как никогда, ужасно волнуюсь.
Комдив входит.
     Я – навытяжку и приветствую: «Здравия  желаю, товарищ гвардии генерал-лейтенант». И тут же докладываю:
     «Товарищ гвардии генерал-лейтенант, ужин готов. Полковой повар, гвардии ефрейтор Колосков».
     Комдив как-то необычно осмотрел меня, будто первый раз видит, махнул рукой: мол, хватит и спрашивает:
     «Говоришь, ужин готов. И вкусный, верно: вон какие ароматы. Вот и замечательно! Очень даже я вовремя приехал».
     А я отвечаю: «Так точно, товарищ гвардии генерал-лейтенант, вовремя приехали. Отужинайте у нас. Славный ужин получился».
     Комдив в ответ: «Отужинаем. Славно отужинаем, ефрейтор».
     И так нехорошо посмотрел: у меня – мурашки по коже.
     «Странный сегодня комдив, непохожий, неприятный какой-то. И голос у него не в порядке…» – отмечаю, значит, про себя.
     Комдив командует: «Ефрейтор, срочно позвать комполка и весь штаб!»
     Я, значит: «Слушаюсь, товарищ гвардии генерал - лейтенант. – Срочно позвать комполка и весь штаб».
     Разворачиваюсь и строевым шагом иду к двери в общий широкий коридор, что соединял кухню, столовую и казарму.
     А сам затылком чувствую его недобрый взгляд. Иду и думаю себе: «Комдива я знаю, когда ещё он майором был и нашим батальоном командовал...»
     И, скажу я вам, он обычно обращался ко мне по-отечески просто, по имени – Ваня, попотчуй меня, соскучился я по твоей кухне. Или, Ваня, пригласи-ка того-то, того-то». Или что-то в этом роде, значит.
     А тут: не по имени, не по званию, как положено: гвардии ефрейтор…
«Ефрейтор, срочно позвать комполка и весь штаб… »
     Нет. За нашим комдивом такого никогда не водилось. Наш комдив таким не может быть, уверился я.
     Закрыл дверь за собою, а сам в замочную скважину наблюдаю: генерал некоторое время настороженно смотрел на дверь, которая закрылась за мной; затем подошёл к окну и оглядел двор; от окна быстро подошёл к посуденному столу, взял чашку и направился к плите, заглянул в каждый котёл - проверил, значит, где и что; налил черпаком в чашку щей со дна, достал фляжку из кармана галифе и что-то налил из неё в каждый котёл, да старательно размешал черпаком.
     Ну, думаю, неладно это  всё. Что-то надо придумать. И придумал.
     Побежал к офицеру СМЕРША.
     «Так и так говорю, товарищ гвардии капитан, не наш это генерал, и доложил о своих наблюдениях – зачем он в котлы с едой полез, зачем сам себе щей налил, зачем что-то вылил в котлы, да ещё и черпаком хорошенько размешал?
     И, вообще, будто в первый раз меня  видит. Чую сердцем – не наш генерал.
     Наш комдив не такой: заключил я».
     Офицер на меня глаза выпучил – «Ты что, гвардии ефрейтор, с ума сошёл, – говорит – Не наш генерал, а чей же?»
     А я и предлагаю: «Позвоните в штаб дивизии, товарищ гвардии капитан, проверьте, где сейчас наш комдив».
     Гвардии капитан – офицер боевой, бывалый, а на такое решиться не может.
     А я, значит, подхлёстываю его: «Генерал приказал исполнять приказ бегом – замешкаюсь, заподозрит неладное».
     Офицер вспотел, красный весь, глазами вращает, телом дёргается, руками разводит – думает, значит, а всё решиться не может.
     А я стою на своём: «Нельзя медлить, товарищ гвардии капитан, и всё тут».
     Решился офицер.
     Командует: «Стой здесь, нос не высовывай. Я позвоню в штаб дивизии и мигом вернусь». – Да бегом к радистам.
     Жду я, значит, а меня всего дрожь так и колотит.
     Вскорости гвардии капитан прибегает назад, сам не свой, и говорит мне:  «Ты прав, солдат: наш комдив – в штабе дивизии и никуда не выезжал. Ты спокойно иди на кухню, доложи о выполнении приказа, да ничем себя не выдай. Предложи поужинать. Придумай, сообрази что-нибудь… Мы скоро придём».
     Воротился я на кухню.
     Генерал стоит у окна, на двор глядит да барабанит пальцами по подоконнику.
     Н а ш   так никогда не делал.
     Я, значит, опять встаю навытяжку, докладываю о выполнении приказа, набрался храбрости и второй раз предлагаю генералу отужинать у нас.
     Да при этом расхваливаю: «Славный ужин нынче получился: щи наваристые, каша перловая с мясом и компот из сухофруктов – объеденье! Да как ему не получиться славным на такой богатой кухне». – А  самого, скажу я вам, холодный озноб прошибает.
     Тут и наше полковое начальство чинно входит на кухню друг за другом: по старшинству, значит.
     И опять все навытяжку перед генералом встают, докладывают согласно званиям и заданиям.
     Генерал доклады принял и повеселел, подобрел, предлагает всем вместе, значит, поужинать в столовой, и рядовой состав не забыть покормить. Шутит генерал.
     "А мне, - говорит  генерал, - уже самые сливки налили да показывает на полную чашку щей.
     Генерал важно направился в столовую. Комполка и все офицеры, обрадовались такому повороту, повеселели – и следом за ним. За столы усаживаются.
     Дали сигнал на ужин.
     Дежурные засуетились: кастрюли со щами, с кашей да с компотом чуть ли не бегом разносят по столам.
     Первая смена солдат тихо, как могла, уселась за длинные столы и с недовольством ждёт, когда хлеб да поварёшки принесут…
     Генералу и полковнику, каждому на двух подносах щи, кашу, компот, хлеб, сметану в стакане, солонку с перечницей, нож, ложку с вилкой, салфетки свежие белые к столу приготовили.
     Всё, как положено.
     Два младших офицера к полковнику и двое, значит, к генералу с этими подносами подошли.
     Один офицер осторожно так с подноса, чтоб не расплескать, чашку со щами на стол перед генералом ставит.
     Второй , значит, с другой стороны аккуратно столовые приборы раскладывает…
     Тут они генерала-то неожиданно и схватили, да руки вывернули, да голову-то держат, чтобы не схватил что ртом-то вдруг…
     Тут ещё двое офицеров от полковника подбежали к ним на помощь.
     Среди офицеров и солдат страшная суматоха и шум поднялись: как это – арестовывать своего боевого комдива и прочее…
     Тут наш комполка рявкнул, потребовал тишины и объяснил что к чему.
     Когда же он объявил, что вся еда отравлена и сейчас подадут сухой паёк, все с перепуга зашумели было, да полковник опять рявкнул и приказал сидеть тихо.
     Генерала обыскали, китель сняли с него на всякий случай, и связали.
     Грим ему при этом крепко подпортили.
     Нашли, значит, при нём пистолет «Вальтер» и разные советские удостоверения.
     Офицер СМЕРША подлетел ко мне - довольный такой, обнимает меня, чуть ли не целует от счастья.
     "Молодец, - говорит, - солдат. Благодарю за бдительность и особо за настойчивость".
     Я ему по всей форме: «Служу Советскому Союзу!»
     А он мне: «Тебе ещё одно дело, солдат, надо сделать: возьми   автомат, да котелок с едой отнеси генеральскому шофёру: покормить бы его надо. Ты смышлёный, знаешь, что делать надо».
     Я отвечаю: «Так точно, товарищ гвардии капитан, знаю, что надо делать».
     Налил, значит, я доверху котелок щей, приготовил алюминиевую ложку, нарезал горку кусков ржаного хлеба, очистил и порезал крупную головку лука – и всё это на подносе аккуратно поставил и разложил, надел поварской фартук и колпак, закинул на плечо автомат, да с полным подносом – к шофёру.
     Генеральский «Виллис» метрах в десяти от крыльца стоит на ходу: заведённый, значит.
     С улыбкой во весь рот иду я с подносом к «Виллису» да громко вслух приговариваю: «Какие щи! Какой запах!».
     Подхожу к шофёру, да всё повторяю: «Какие щи! Какой запах!» Носом потягиваю, глаза закрываю: удовольствие большое, значит, изображаю и за шофёром приглядываю.
     Шофёр – здоровенный детина, вначале насторожился, напрягся весь, рукою так к автомату приложился, а я ему:
     «Генерал приказал покормить щами».
     Да всё с улыбкой, значит.
     Шофёр будто ошалел, выпучил водянистые глаза: то на меня, то на кухню глядит, ртом, как рыба на берегу зевает, и молчит.
     Я ему поднос прямо в руки и вкладываю. Ему деться некуда. Берёт поднос. Тут я делаю шаг назад, быстро автомат на него наставляю и кричу во всю мочь: "Хенде хох – Руки вверх", значит.
     Фриц от неожиданности руки вверх поднял, а поднос-то с горячими, отравленными щами и всем прочим мне на гимнастёрку да на нижнюю часть и опрокинулся.
     Я стерпел, держу фрица на мушке, а наши-то были начеку, разом подоспели, скрутили немца и в штаб полка в пару к генералу.
     Пришлось мне, значит, обмундирование менять.
     И так обидно было, скажу я вам, товарищи, всё наготовленное на ужин в яму выливать, да закапывать. До слёз обидно!
     Пришлось полк сухим пайком кормить да чаем поить.
     А что было делать?
     Генерал-то оказался матёрым немецким шпионом: хотел всех нас отравить, значит.
А в воротник-то кителя генерала была вшита ампула с ядом.
     Не зря, значит, наши остереглись и китель сняли.
     Вот  гады  немцы – войну-то, считай, проиграли, а всё норовили любым макаром побольше нашего брата погубить.
     Меня в этот вечер в полку чуть ли не на руках носили.
     Командир полка обнял меня, значит, да чуть не плачет: «Спасибо, солдат, сколько народа ты спас, сколько жизней, а меня ещё и от великого позора».
     Обещал к воинской награде представить и младшего сержанта присвоить.
     Командир дивизии тоже примчался к нам в полк по такому случаю.
     Пожал мне руку, да и говорит: «Что повар ты отменный, Ваня, я давно знаю, а что голова у тебя хорошо варит, ты сегодня всем доказал».
Так и сказал: "Голова у тебя хорошо варит!" – Не преминул подчеркнуть Иван.
     Генерал мне руку ещё раз пожал с чувством, значит, и закончил речь словами:
     «Будет у тебя, солдат, Золотая звезда Героя Советского Союза. Непременно будет, герой!» – Обнял и поцеловал меня как родного сына.
     Вот, значит, и вся история – закончил свой рассказ Иван Колосков.


Рецензии