Кто любит одиночество Ирина Кнорринг, А Ахматова

http://www.proza.ru/2018/04/28/484

Ирина Кнорринг- стихи эммиграции...

Уж в полночь,
стараясь уснуть,
услышал по радио РЭКА
стихи и короткий путь
судьбы изломанной поэта...
Талант Ахматовой, подстать,
чьё имя, как и сотен зарубежья
дано немногим было знать...
Да будет память мученников вечна!

ИЗ ИНТЕРНЕТА
...................

Кнорринг Ирина Николаевна

Стихи о себе
 
«Я пуглива, как тень на пороге…»

Я пуглива, как тень на пороге
Осторожно раскрытых дверей.
Я прожгла напряженной тревогой
Много ярких и солнечных дней.
Оплету себя вдумчивой грустью,
Буду долго и страшно больна.
Полюблю эту горечь предчувствий
И тревожные ночи без сна.
И когда-нибудь, странно сутулясь,
В час, когда умирают дома,
Я уйду по расщелинам улиц
В лиловатый вечерний туман.
Где я буду в тот матовый вечер?
Кто мне скажет, что я умерла?
Кто затеплит высокие свечи
И завесит мои зеркала?
Так исполнится чье-то проклятье.
И не день — и не месяц — не год —
Будет мир сочетанием пятен
И зияньем зловещих пустот.
1928
 
«Все это было, было, было…»

Все это было, было, было —
Моря, пространства, города.
Уже надломленные силы
И бесполезные года.
Сначала — смех и своеволье,
Потом — и боль, и гнев, и стыд,
И слезы, стиснутые в горле,
От непрощаемых обид.
Все это было, было, было,
Как много встреч, и слов, и дней!
Я ничего не сохранила
В убогой памяти моей.
Проходит жизнь в пустом тумане,
И надо мной — клеймом стыда —
Несдержанные обещанья
И жалобное — никогда.
1928
 
Старый квартал

Занавески на окнах. Герань.
Неизбежные вспышки герани.
В предрассветную, мглистую рань
Тонут улицы в сером тумане.
День скользит за бессмысленным днем,
За неделей — бесследно — неделя.
Канарейка за грязным окном
Заливается жалобной трелью.
Резкий ветер в седой вышине
Бьется в стекла, мешая забыться.
Иногда проступают в окне
Неприметные, стертые лица.
А в бистро нарастающий хмель
Заметает покорные стоны.
И над входом в убогий отель
В темной нише смеется Мадонна.
1928
 
На шестом этаже
Мысли тонут в матовом тумане,
День за днем проходит, как в бреду.
Нет конца беспомощным скитаньям,
Никуда, должно быть, не приду.
День за днем, неделя за неделей…
За окошком — очертанья крыш,
Улицы, как темные ущелья,
Старый, заколдованный Париж.
По ночам — разгул, свистки и крики.
Сердце замирает и дрожит.
Тянется по лестнице безликий,
Медленно считая этажи.
И глотая запыленный воздух,
С напряженной мыслью о тебе,
Я гадаю здесь по мутным звездам
О своей изломанной судьбе.
Днем — туман, внимательный и серый.
Жизнь ясна, безвинна и проста.
На стене — премудрая химера
И изображение Христа.
А на башне старого собора
Мощной болью вздрагивает медь.
Кажется, что скоро, — слишком скоро, —
Я смогу покорно умереть.
1928
 
БЕССОННИЦА
Сейчас поют, должно быть, петухи.
Пора им петь, проснувшись спозаранку…
Весь прошлый день был нежен, как стихи,
Но после вывернулся наизнанку,
И дома долго пили валерьянку
И говорили голосом глухим.
Я в эту ночь — беспомощно-больная.
Нет сил уснуть. Часы пробили три.
Сейчас, должно быть, жалобно мигая.
На улице потухнут фонари.
И долго ждать спасительной зари
И первого звенящего трамвая.
1927
 
ПЕРЕД ЗАРЕЙ
Перед зарей охватывают сны,
Тревожат неспокойные упреки.
Всем неуверенным и одиноким
Дана печаль рассветной тишины.
О только б никогда не измениться,
Не разлюбить веселых звонких слов.
Не позабыть бы имена и лица,
Названья улиц, номера домов.
А мысли заметает тишина.
Лишь сердце и часы — наперегонки.
Но я лежу под маленькой иконкой.
И от лукавого ограждена.
О, не бояться только бы зари!
А за тяжелой красною портьерой
Рукой фатальной тушит фонари
Рассвет октябрьский в переулке сером.
1927
 
«Быть странником, без жалоб и без стонов…»
Быть странником, без жалоб и без стонов,
Пьянеть простором незнакомых мест,
Увидеть новый мир в окно вагона, —
Ведь это никогда не надоест.
Теряя день за днем, и год за годом,
Лишь впечатленьями разбогатеть,
Любить одну бессмертную свободу
И никогда о прошлом не жалеть.
Всю жизнь идти дорогой незнакомой
По зарослям, пустыням, городам.
И жить одной, одной тоской о доме,
О нежности, не бывшей никогда.
1928
 
«Веди меня по бездорожью…»
Веди меня по бездорожью,
Куда-нибудь, когда-нибудь.
И пусть восторгом невозможным
Тревожно захлебнется грудь.
Сломай положенные сроки,
Сломай размеренные дни!
Запутай мысли, рифмы. строки,
Перемешай! Переверни!
Так. чтоб в душе, где было пусто,
Хотя бы раз, на зло всему,
Рванулись бешеные чувства,
Не подчиненные уму.
1929
 
«Я пью вино. Густеет вечер…»
Я пью вино. Густеет вечер.
Веселость — легкость — мишура.
Я пью вино за наши встречи,
За те — иные — вечера.
И сквозь склоненные ресницы
Смотрю на лампу, на окно,
На неулыбчивые лица,
На это горькое вино.
И в громких фразах. в скучном смехе
Самой себя не узнаю.
Я пью за чьи-нибудь успехи,
За чью-то радость, — не мою.
А там, на самом дне стакана,
Моя душа обнажена…
— И никогда не быть мне пьяной
Ни от любви, ни от вина.
1930
 
РОЖДЕСТВО
Я помню,
Как в ночь летели звездные огни,
Как в ночь летели сдавленные стоны,
И путали оснеженные дни
Тревожные сцепления вагонов.
Как страшен был заплеванный вокзал,
И целый день визжали паровозы,
И взрослый страх беспомощно качал
Мои еще младенческие грезы
Под шум колес…
Я помню,
Как отражались яркие огни
В зеркальной глади темного канала;
Как в душных трюмах увядали дни,
И как луна кровавая вставала
За темным силуэтом корабля.
Как становились вечностью минуты,
А в них одно желание: «Земля!»
Последнее — от бака и до юта.
Земля…Но чья?..
Я помню,
Как билось пламя восковых свечей
У алтаря в холодном каземате;
И кровь в висках стучала горячей
В тот страшный год позора и проклятья;
Как дикий ветер в плаче изнемог,
И на дворе рыдали звуки горна,
И расплывались линии дорог
В холодной мгле, бесформенной и черной,
И падал дождь…
1925
 
МАРТ
…А там нарциссы отцвели
В долине  за Джебель-Кебиром,
И пахнет весело и сыро
От свеже вспаханной земли.
Уже рассеялся туман,
Прошла пора дождя и ветра,
И четко виден Загуан
За девяносто километров.
И девственною белизной,
Под небом, будто море — синим
Белеет в зелени густой
Цветок венчальный апельсина.
Шуршит трава, басит пчела,
А скоро зацветут мимозы
У той тропинки под откосом…
Тропинка, верно, заросла…
1926
 
Я НЕ ПОМНЮ…
Переплески южных морей,
Перепевы северных вьюг —
Все смешалось в душе моей
И слилось в безысходный круг.
На снегу широких долин
У меня мимозы цветут.
А моя голубая полынь
Одинакова там и тут.
Я не помню, в каком краю
Так зловеще-красив закат.
Я не знаю, что больше люблю —
Треск лягушек или цикад.
Я не помню,  когда и где
Голубела гора вдали,
И зачем на тихой воде
Золотые кувшинки цвели.
И остались в душе моей
Недопетой песней без слов
Перезвоны далеких церквей.
Пересветы арабских костров.
Говорили о злобе пожарищ,
В черном небе густела гроза.
Говорили при встрече: «товарищ».
Никогда не смотрели в глаза.
Узнавали по голосу вести
Мимоходом, на остром ветру.
В мутном мраке фабричных предместий
Находили ограбленный труп.
Рано, в сумерках, дом запирали,
Спать ложились и света не жгли.
По утрам в гимназическом зале
Повторяли: «вчера увели…»
И за наглым разбойничьим свистом
Опьяневших от крови солдат
Четко слышался в воздухе мглистом
Непрерывный и  жуткий набат.
В расплескавшейся мутной стихии.
В первобытной, запутанной тьме
Были ночи, как сны — огневые,
были лица — белее, чем мел.
И в рассветном молочном тумане,
В час, когда расточается мгла,
Где-то вспыхивала и росла
Напряженная радость восстанья.
1928
 
ТРОЕ
Где-то песни чужие звенят.
День смеется, унылый, серый…
И стоят на столе у меня
Утка с ярмарки и химера.
Здесь нас трое, и мы друзья.
Скучно нам и немножко жутко.
Здесь о нежном тоскую я,
О Монмартре тоскует утка.
И высовывая язык,
Затая неистовый крик,
Взглядом мудрым, высокомерным,
Нас оглядывает химера.
И проходит за часом час,
И сверкает моя иголка.
Тишина и покой у нас,
Благодать во всем. Скучно только.
И до боли чего-то жаль —
Ведь у каждого есть потери:
Утке хочется на Пигалль,
На Ситэ — премудрой химере.
Будет тихий, серый туман,
Будет вечер, ненужный, длинный…
Вероятно и я сама
Тоже стану игрушкой из глины.
1926
 
«Клубится дым у печки круглой…»
Клубится дым у печки круглой,
Кипит на керосинке чай,
 Смотрю  на все глазами куклы, —
Ты этих глаз не замечай!
Все так же ветер в парке стонет,
Все та же ночь со всех сторон.
А на стене, — на красном фоне —
Верблюд, и бедуин, и слон.
Ведь все равно, какой печалью
Душа прибита глубоко.
Я  чашки приготовлю к чаю,
Достану хлеб и молоко.
И мельком в зеркале увижу,
Как платье синее мелькнет,
Как взгляд рассеян и принижен,
И нервно перекошен рот.
1925
 
СТИХИ ОБ ОДНОМ
 
I.«По садам пестреют георгины…»
По садам пестреют георгины —
Яркие осенние цветы.
С невеселым именем Ирины
Все светлей и радостнее ты.
Оттого ли так светло без меры,
Оттого ль так знойны эти дни!..
Эту легкость, эту боль и веру
Господи, — спаси и сохрани.
 
II. «Я все оставила, чем я жила…»
Я все оставила, чем я жила.
Всем, прежде близким, сделалась чужая.
И не оглядываясь отошла,
И ни о чем не вспоминаю.
Я все забыла: горечь пустоты,
И тихий лязг нетвердой черепицы,
И все мои восторги и мечты,
И письма те, — на десяти страницах.
Я даже не пишу теперь стихов,
Моих унылых и наивных жалоб…
— Все отдала я за твою любовь.
Неужто мало?
 
III. «Мы расстаемся тихо и просто…»
Мы расстаемся тихо и просто,
Слишком просто, чтоб стало темно.
А большие, мохнатые звезды
Будут медленно падать в окно.
И по-прежнему  душные ночи
Будут мучить в тревожном бреду…
— Ты не бойся, что я пророчу,
И накаркаю нам беду.
Но последней, короткою встречей
Мы искупим невольную ложь.
Я тебе ничего не отвечу,
Друг мой нежный, — и ты поймешь.
И не станет больных вопросов,
И запутанной, глупой игры.
Мы расстанемся тихо и просто,
Слишком просто, чтоб плакать навзрыд.
 
IV. «Принимаю все твои упреки…»
Принимаю все твои упреки,
Все, что будет, — будет хорошо.
Только б ты не сделался далеким,
Из моей бы жизни не ушел.
Захлебнусь я тонким сладким ядом,
Задохнусь я в песенном хмелю.
Тихий друг, мне ничего не надо.
Знаешь сам, как я тебя люблю.
 
V. «Еще дурманит в полдень яркий зной…»
Еще дурманит в полдень яркий зной,
И зелены развесистые клены.
Еще волнует радостью простой
Суровый ритм моих стихов влюбленных.
Еще мерещится везде
Тревожный взгляд (уже такой знакомый!)
И словно нехотя сгорает день,
Слегка подернутый осенней дремой.
И ширится красивее закат,
Подкрашивая неподвижный воздух.
А вечером по-прежнему горят
Спокойные, большие звезды…
— А ты вернешься — будет тихий дождь,
Седой туман забьется в щели ставень,
И никогда ты больше не найдешь
Того, что так легко оставил.
А осень-плакальщица унесет
Последние доверчивые мысли…
И ты поймешь, как опустело все
И в белом доме, и в душе, и в жизни.
 
VI. «Уйди! Я буду ревновать…»
Уйди! Я буду ревновать,
Я стану бледной и унылой.
А ты боишься потерять
И то немногое, что было.
Глядишь внимательно в глаза…
Зачем? В наш век ничто не вечно.
Не ты ли сам в тот раз сказал,
Что недоволен прошлой встречей?
И вянет лес. И нет цветов.
Клубятся синие туманы.
И глушь промерзлых вечеров
Уж близится… Какой ты странный!
Уйди пока сырая мгла
Не задушила веру в чудо.
Пока душа твоя светла.
Пока еще я плакать буду.
 
VII. «Не километры разделяют нас…»
Не километры разделяют нас,
Не темные парижские предместья.
Страшнее блеск полузакрытых глаз,
И то, что никогда не будем вместе.
Ты на меня ни капли не похож.
Ты весь другой и жизнь твоя другая.
Ты что-то думаешь, чего-то ждешь.
Тоскуешь, может быть, — а я не знаю.
Какой же силой в сердце удержать
То нежное, что ускользает мимо?
Я не могу тебя поцеловать.
Я даже не могу назвать любимым.
 
VIII. «Переполнено сердце мое…»
Переполнено сердце мое
Песней звонкой, неудержимой.
Мы не будем больше вдвоем,
Веселый, нежный, любимый.
Буду письма твои беречь.
Буду в сердце накапливать жалость.
Это все, что теперь осталось
От коротких осенних встреч.
Будут мглистые, зимние дни,
В окнах — дождик, ленивый, частый.
Как мне радость свою сохранить?
Я ведь знаю, что буду несчастна.
Вот теперь — тебе нечего ждать,
Будет каждый вечер, как вечер.
Вот теперь я тебе отвечу
На вопрос, — к кому ревновать.
Звонким камнем лечу в неизбежность,
Яркий свет на моем пути.
— Ну а ты не сердись и прости,
Что я не умела быть нежной.
 
IX. Эпилог («Так просто? Будто я была чужая?..»)
Так просто? Будто я была чужая?
Не опустела без меня земля?
А женщины, мой милый, не прощают
Вот эту легкость, этот светлый взгляд.
Ты знаешь все, и мне смешно лукавить.
Ты знаешь то, чего не знала я…
Все можно было удержать, поправить.
Ты не хотел? Так Бог тебе судья!
1926 Севр
 
ВЕРСАЛЬ
Мы миновали все каналы,
Большой и Малый Трианон.
Над нами солнце трепетало
И озаряло небосклон.
Мы отходили, уходили
Под сводом сросшихся аллей,
Не слышали автомобилей,
Не видели толпы людей.
И там в глуши, у статуй строгих,
Под взглядом их незрячих глаз,
Мы потеряли все дороги.
Забыли год, и день, и час.
Мы заблудились в старом парке —
В тени аллей, в тени веков.
И только счастье стало ярким,
Когда рванулось из оков.
1928
 
«Приходят школьники. Стучат сабо…»
Приходят школьники. Стучат сабо,
Бормочат незатейливые шутки.
А я одна опять сама с собой
С химерами и ярмарочной уткой.
И с мыслью о тебе. И это — все.
Я — самая последняя из нищих.
И легкий ветер в щепы разнесет
Построенное на песке жилище.
И легкий ветер — разнесет мой дом —
Мои стихи и темный взгляд химеры,
и мутный день, который за окном
Печально стелется туманом серым.
Но дорог мне вот этот зыбкий свет,
Вечернее отсвечиванье стекол,
И эти дни, нежней которых нет,
Без мудрости, без цели и без срока.
Когда-нибудь найду душе приют
В пустой и жуткой тишине тумана…
Но никогда любить не перестану
Тебя, стихи и молодость мою.
1927
 
«Я накопила приметы…»
Я накопила приметы,
Много тревожных примет:
Будет холодное лето,
Матовый облачный свет.
Будут задорные блески
В землю опущенных глаз.
Ветер запутает дерзко
Смысл недослышанных фраз.
Неповторимые встречи,
Неутаенная грусть.
Слабые, узкие плечи,
Примут непрошеный груз.
В новой, приниженной жизни,
В неумолимой борьбе,
Будут рассказы о ближних
И иногда — о себе.
Длинные, цепкие руки
Сдавят до боли виски.
Мир потускнеет от скуки
И небывалой тоски.
Встанут забытые лица,
Кто — и зачем — не пойму.
Дом, где так трудно забыться,
Станет похож на тюрьму.
Будут бессонные ночи,
— Много тревожных ночей, —
И неразборчивый почерк
При осторожной свече…
В полдень томленья и лени,
Как и в былые года,
Вдаль от парижских строений
Будут скользить поезда.
И на поляне в Медоне,
У белоствольных берез,
Сердце впервые застонет
От накопившихся слез.
Горечь — обиды — и цепи —
Кто их сумеет нести?
И неуслышанный лепет:
«Было. Не будет. Прости!».
1928
 
«Всегда все то же, что и прежде…»
Всегда все то же, что и прежде,
И пестрота больших витрин,
И кукольные лица женщин,
И жадные глаза мужчин.
Под сеткой золоченой пыли,
На тихом берегу реки
Скользящие автомобили
Швыряют наглые ревки.
Вдоль стен, расхлябанной походкой,
С улыбкой лживой и ничьей,
Проходит медленно кокотка
В венце из солнечных лучей.
И в головном уборе клином
Монашка — Божья сирота —
С ключами на цепочке длинной
Влачит распятого Христа.
А я хочу — до боли  — жить,
Чтоб не кляня, не хмуря брови,
Весь этот подлый мир любить
Слегка кощунственной любовью.
1927
 
«За мутный день у мутного окна…»
За мутный день у мутного окна —
Огромный день неумолимой скуки,
За эту грусть («опять одна, одна…»),
За слабые уроненные руки.
Неужто никогда в своем уме
Ты не отыщешь слов — простых и нужных?
Ведь трудно жить в неозаренной тьме
И быть сухой и сдержанной наружно.
Потом — усталость, чтобы не грустя,
По мелочам больную жизнь растратить.
Стихи о скуке («так себе, пустяк…»),
О ветре, о разлуке, об утрате.
О мутном дне, непоправимом дне
У мокрого окна (на раме  — плесень).
И никогда ты не придешь ко мне
Ни с тихим словом, ни с веселой песней.
1929
 
«Молчанья ничто не нарушит…»
Молчанья ничто не нарушит —
Я сделала жизнь простой.
Ввела я и тело и  душу
В давно желанный покой.
Без мыслей, без слов и проклятий
Огромные дни скользят,
И синий больничный халатик
Удобней, чем всякий наряд.
А руки висят, как плети.
Я будто совсем не жива.
И нечего мне ответить
На ласковые слова.
1929
 
ДВУМ ЮРИЯМ
Вы строите большие храмы,
Вы кораблю даете ход,
Вы равномерными стихами
Изображаете полет.
И с безрассудным постоянством
Из непомерной пустоты
В междупланетные пространства
Вы устремляете мечты.
И я для вас чужда, — не тем ли,
Что умной правды не молю,
Что я люблю простую землю,
До боли огненной люблю.
Под пламенные разговоры
О вечности и божестве
Я вижу — ветер лижет шторы
И солнце плещется в траве.
И вижу я, как жизнь играет,
И несравненно хороша
Моя несложная, пустая,
Обыкновенная душа.
1929
 
«Не нужно слов — один лишь голос…»
Не нужно слов — один лишь голос,
Один восторг зеленых глаз,
Чтоб сердце радостней боролось,
Чтоб пролетал за часом час.
Пусть смысл речей его невнятен
И темен путанный вопрос —
С улыбкой оправляю платье
И прядь растрепанных волос.
Так — принимать без пониманья
И взгляд, и пламенную речь.
И сберегать свое молчанье
Для новых дней, для новых встреч.
А по ночам, во мраке зыбком,
Когда душа совсем чиста,
Твердить, что это все — ошибка,
Что сердце — холодней, чем сталь.
1929
 
«Я не смотрела в заревое небо…»
Я не смотрела в заревое небо,
Не спрашивала — почему? зачем?
И для простого, для земного хлеба
Вставала рано, не спала ночей.
Я никогда, должно быть, не смеялась.
Со мной всегда и всюду на земле —
Замызганное платье и усталость,
Немытая посуда на столе.
Я никогда не понимала страсти,
Благих чудес на свете не ждала.
И самого безрадостного счастья
Я никому с собой не принесла.
1930
 
«Быть только зрителем безмолвным…»
Быть только зрителем безмолвным,
Смотреть на мир и наблюдать,
Как море воздвигает волны
И волны рушатся опять.
Торжественно и безучастно
Читать печаль чужих страниц,
И взглядом ровным, взглядом ясным
Следить за трепетом ресниц.
И в самом ярком, в самом знойном.
В своей изломанной судьбе
Быть только зрителем спокойным
Происходящего в себе…
Взлететь бы легкой синей птицей,
Зарыться в солнечной дали,
И незаметно притулиться
На самом краешке земли.
1927
 
ТВОРЧЕСТВО
Без лишних строк, без слов плохих
(Не точных или слишком резких)
Слагать упрямые стихи,
Их отшлифовывать до блеска.
Все созданное разрушать,
И вновь творить до совершенства.
И смутно верить, что  душа
Познает гордое блаженство.
Так — за пустые вечера,
За пятна слез, за пятна крови
Смиренно строить грозный храм,
Как  каменщик средневековья.
Все трудности преодолеть,
Сломить сомненье и неверье.
И самому окаменеть,
Подобно сгорбленной химере.
1930
 
«Опять о том же: о годах войны…»
Опять о том же: о годах войны,
О грохоте уродливых орудий,
О чёрном дыме в синеве весны,
О том, что было и чего не будет.
Как шли в атаку, брали города,
Снаряды рыли вспаханную землю.
О пафосе, который навсегда
— До самой смерти — свеж и неотъемлем.
И только я средь пламенных людей
— Не возражая, не кляня, не споря, —
Твержу о несмываемом стыде
И о неискупаемом позоре.
1930
 
«Ты мечтаешь: „Вот вернусь домой…“»
Ты мечтаешь: «Вот вернусь домой,
Будет чай с малиновым вареньем,
На террасе — дрогнувшие тени,
Синий, вечереющий покой.
Ты с мальченкой ласково сидишь…
Занят я наукой и искусством…
Вспомним мы с таким хорошим чувством
Про большой и бедственный Париж.
Про неповторимое изгнанье,
Про пустые мертвенные дни…
Загорятся ранние огни
В тонком, нарастающем тумане…
Синий вечер затенит окно,
А над лампой — бабочки ночные»…
— Глупый друг, ты упустил одно:
Что не будет главного — России.
1930
 
«А я живу. Лениво говорю…»
А я живу. Лениво говорю.
Пишу стихи о пустоте и скуке.
Встречаю хмуро по утрам зарю,
С зарей вечерней опускаю руки.
А я смотрю в бесформенную тьму,
В ночную тьму, и я томлюсь и плачу.
И никогда, должно быть, не пойму,
Что этот мрак, что этот холод значит…
Я буду жить пустынные года,
Растрачу молодость, любовь и силы.
И даже не узнаю никогда,
Чего хотела и кого любила.
1930
 
«В этом старом, убогом отеле…»
В этом старом, убогом отеле,
В никому ненужных трудах,
За неделей скользит неделя,
За годами скользят года.
Здесь мы медленно забываем,
Что вся жизнь могла быть иной.
Никогда не обещанным раем
Не смущаем наш сон и покой.
Здесь мы плачем, смеемся, стонем.
Здесь мы старимся — я  и ты,
В этом старом, ненужном доме,
В безысходности пустоты.
Вот луна поднялась на крыши…
Как печален вечерний час!
Оттого, что и Бога не слышит,
Никогда не услышит нас.
1931
 
«И вовсе не высокая печаль…»
И вовсе не высокая печаль,
И не отчаянье сдвигало брови…
— Весь вечер ныли, долго пили чай,
И долго спорили о Гумилеве.
Бросали столько безответных слов,
— Мы ссорились с азартом, и без толку.
Потом искали белый том стихов
Повсюду — на столе, в шкафу. на полках.
И не нашла. И спорили опять.
Стихи читали. Мыкались без дела.
И почему-то не ложились спать,
Хоть спать с утра мучительно хотелось.
День изо дня, — и до каких же пор?
Все так обычно, так совсем не ново,
И этот чай, и этот нудный спор
О Блоке и таланте Гумилева.
1930
 
«Печального безумья не зови…»
Печального безумья не зови.
Уйдем опять к закрытым плотно шторам,
К забытым и ненужным разговорам
О вечности, о славе, о любви.
Пусть за стеной шумит огромный город, —
У нас спокойно, тихо и тепло,
И прядь волос спускается на лоб
От ровного и гладкого пробора.
Уйдем назад от этих страшных лет,
От жалких слез и слов обидно-колких,
Уйдем назад — к забытой книжной полке,
Где вечно — Пушкин, Лермонтов и Фет.
Смирить в душе ненужную тревогу,
Свою судьбу доверчиво простить,
И ни о чем друг друга не просить,
И ни на что не жаловаться Богу.
1931
 
«Только память о страшной утрате…»
Только память о страшной утрате,
Неживой и покорный недуг.
Я люблю мое темное платье
И усталость опущенных рук.
Я люблю мою комнату-келью,
Одиночество и пустоту,
И мое неживое похмелье,
И мою — неживую — мечту.
Кто-то жизнь мою горько возвысил
Стали дни напряженно-тихи.
Только — пачка нетронутых писем
И мои неживые стихи.
1931
 
Баллада о двадцатом годе
I.
Стучали колеса…
«Мы там… мы тут»…
Прицепят ли, бросят?..
Куда везут?..
Тяжелые вещи
В темных углах…
На холод зловещий
Судьба взяла.
Тела вповалку,
На чемоданах…
И не было жалко,
И не было странно…
Как омут бездонный
Зданье вокзала,
Когда по перрону
Толпа бежала.
В парадных залах
Валялись солдаты…
Со стен вокзала
Дразнили плакаты…
На сердце стоны:
Возьмут?.. Прицепят!..
Вагоны, вагоны —
Красные цепи.
Глухие зарницы
Последних боев.
Тифозные лица
Красных гробов.
Берут, увозят
Танки и пушки
Визжат паровозы,
Теплушки, теплушки.
Широкие двери
Вдоль красной стены.
Не люди, а звери
Там спасены.
Тревожные вести
Издалека.
Отчаянья мести
В сжатых руках.
Лишь тихие стоны.
Лишь взгляд несмелый,
Когда за вагоном
Толпа ревела.
Сжимала сильнее
На шее крестик.
О, только б скорее!
О, только б вместе!
Вдали канонада.
Догонят?.. Да?..
Не надо, не надо.
О, никогда!..
Прощальная ласка
Веселого детства —
Весь ужас Батайска,
Безумие бегства.
II
Как на острове нелюдимом,
Жили в маленьком Туапсе.
Корабли проходили мимо,
Тайной гор дразнили шоссе.
Пулемет стоял на вокзале…
Было душно от злой тоски.
Хлеб но карточкам выдавали
Кукурузной, желтой муки.
Истомившись в тихой неволе,
Ждали — вот разразится гроза…
Крест зеленый на красном поле
Украшал пустынный вокзал.
Было жутко и было странно
С наступлением холодной тьмы…
Провозили гроб деревянный
Мимо окон, где жили мы.
По-весеннему грело солнце.
Теплый день наступал не раз…
Приходили два миноносца
И зачем-то стреляли в нас.
Были тихи тревожные ночи,
Чутко слушаешь, а не спишь.
Лишь единственный поезд в Сочи
Резким свистом прорезывал тишь.
И грозила кровавой расплатой
Всем, уставшим за тихий день,
Дерзко-пьяная речь солдата
В шапке, сдвинутой набекрень.
III
Тянулись с Дона обозы,
И не было им конца.
Звучали чьи-то угрозы
У белого крыльца.
Стучали, стонали, скрипели
Колеса пыльных телег…
Тревожные две недели
Решили новый побег.
Волнуясь, чего-то ждали,
И скоро устали ждать.
Куда-то еще бежали
Дымилась морская гладь.
И будто бы гул далекий,
Прорезав ночную мглу,
Нам вслед звучали упреки
Оставшихся на молу.
IV
Ползли к высокому молу
Тяжелые корабли.
Пронизывал резкий холод
И ветер мирной земли.
Дождливо хмурилось небо.
Тревожны лица людей.
Бродили, искали хлеба
Вдаль Керченских площадей.
Был вечер суров и долог
Для мартовских вечеров.
Блестели дула винтовок
На пьяном огне костров.
Сирена тревожно и резко
Вдали начинала выть.
Казаки в длинных черкесках
Грозили что-то громить.
И было на пристани тесно
От душных, скорченных тел.
Из черной, ревущей бездны
Красный маяк блестел.
V
Нет, не победа и не слава
Сияла на пути…
В броню закопанный дреднаут
Нас жадно поглотил.
И люди шли. Их было много.
Ползли издалека.
И к ночи ширилась тревога
И ширилась тоска.
Открылись сумрачные люки.
Как будто в глубь могил.
Дрожа, не находили руки
Канатов и перил.
Пугливо озирались в трюмах
Зрачки незрячих глаз.
Спустилась ночь, — страшна, угрюма.
Такая — в первый раз.
Раздался взрыв: тяжелый, смелый.
Взорвался и упал.
На темном берегу чернела
Ревущая толпа.
Все были, как в чаду угара,
Стоял над бухтой стон.
Тревожным заревом пожара
Был город озарен.
Был жалок взгляд непониманья.
Стучала кровь сильней.
Несвязно что-то о восстанье
Твердили в стороне.
Одно хотелось: поскорее
И нам уйти туда.
Куда ушли, во мгле чернея,
Военные суда.
И мы ушли. И было страшно
Среди ревущей тьмы.
Три ночи над четвертой  башней.
Как псы, ютились мы.
А после в кубрик опускались
Отвесным трапом вниз.
Где крики женщин раздавались
И визг детей и крыс.
Там часто возникали споры:
Что — вечер или день?
И поглощали коридоры
Испуганную тень.
Впотьмах ощупывали руки
И звякали шаги.
Открытые зияли люки
У дрогнувшей ноги.
Зияли жутко, словно бездны
Неистовой судьбы.
И неизбежно трап отвесный
Вел в душные гробы.
Все было точно бред: просторы
Чужих морей и стран,
И очертания Босфора
Сквозь утренний туман.
По вечерам — напевы горна.
Торжественный обряд.
И взгляд без слов: уже покорный.
Недумающий взгляд.
И спящие вповалку люди,
И черная вода.
И дула боевых орудий,
Умолкших навсегда.
Бизерта. 1924.


ИЗ ИНТЕРНЕТА
................

Стихи Ирины Кнорринг

 На холод зловещий

Судьба взяла.

Тела вповалку,

На чемоданах…

И не было жалко,

И не было странно…

Как омут бездонный

Зданье вокзала,

Когда по перрону

Толпа бежала.

парадных залах

Валялись солдаты.

Со стен вокзала

Дразнили плакаты.

На сердце стоны:

Возьмут?.. Прицепят?..

Вагоны, вагоны —

Красные цепи.

Глухие зарницы

Последних боев,

Тифозные лица

Красных гробов.

Берут, увозят

Танки и пушки.

Визжат паровозы,

Теплушки, теплушки, —

Широкие двери

Вдоль красной стены.

Не люди, а звери

Там спасены.

Тревожные вести

Издалека.

Отчаянья мести

сжатых руках.

Лишь тихие стоны,

Лишь взгляд несмелый,

Когда за вагоном

Толпа ревела.

Сжимала сильнее

На шее крестик.

О, только б скорее!

О, только б вместе!

Вдали канонада.

Догонят?.. Да?..

Не надо, не надо.

О, никогда!..

Прощальная ласка

Весёлого детства —

Весь ужас Батайска,

Безумие бегства.

 

 «Я верю в Россию. Пройдут года…»

 Я верю в Россию. Пройдут года,

Быть может, совсем немного,

И я, озираясь, вернусь туда

Далекой, ночной дорогой.

Я верю в Россию. Там жизнь идет,

Там бьются скрытые силы.

А здесь у нас темных дней хоровод,

Влекущий запах могилы.

Я верю в Россию. Не нам, не нам

Готовить ей дни иные.

Ведь все, что вершится, так только там,

далекой Святой России.

 

 «Мы бездомные, глупые дети…»

 Мы бездомные, глупые дети

Из далекой, далекой страны.

На холодном, мглистом рассвете

Нам не снятся красивые сны.

И блуждаем мы, злые, больные,

Повторяя чужие слова,

Что себя бережем для России,

Что Россия как будто жива.

Мы в душе — и не ждем, и не верим,

По привычке — и верим, и ждем.

Ведь приятно грустить о потере

Под холодным и мутным дождем.

Но протянутся десятилетья,

За весною считая весну.

Мы — бездомные, глупые дети,

Возвратимся в родную страну.

Без надежды, без света, без силы,

Наученные долго молчать,

край чужой, непонятный, но милый

Мы покорно придем умирать.

 

 

 

«Умеренный, твердый, железный…»



Под снегом холодной России,

Под знойным песком пирамид…

М.Ю. Лермонтов



Умеренный, твердый, железный,

Презревший лишенья и страх,

Взлетающий в звездные бездны,

Ныряющий в темных морях,

Еще — победитель-удачник —

(«Куда только мы ни зашли!»)

Немецкий мечтательный мальчик

Гуляет но карте земли.

Он так подкупающе молод,

Так бодро шагает вперед,

Неся разоренье и голод

Повсюду,

Куда ни придет.

Его на бульварах Парижа

Так радует каждый пустяк:

Он губы застенчиво лижет,

Косясь на французский коньяк.

У пестрых витрин магазинов

Часами стоит, не идет,

Совсем по-ребячьи разинув

Свой красный, смеющийся рот.

А завтра, послушный приказу,

С винтовкой на твердом плече

Пойдет… и не бросит ни разу

Простого вопроса: «Зачем?»

Зачем ему русские вьюги?

Разрушенные города?

На севере или на юге —

Везде — непременно — всегда?

Зачем ему гибнуть и драться

Среди разрушений и бед,

Когда за плечами лишь двадцать

Восторгом обманутых лет?

Неужто такая отрада —

Недолгих побед торжество?

Ведь запах смолы из Шварцвальда

Уже не коснется его.

И над безымянной могилой

Уже не поплачет никто.

Далекий, обманутый, милый…

За что?

1942, 18 января

Ирина Николаевна Кнорринг родилась 21 апреля (4 мая по новому стилю) 1906 г. в селе Елшанка Самарской губернии, в родовом поместье семьи Кноррингов. Отец Ирины Николай Николаевич Кнорринг происходил из дворянского рода поволжских немцев, мать Мария Владимировна (урожденная Щепетильникова) была дочерью статского советника.

После революции, в разгар гражданской войны,  Ирина напишет в одном из рассказов (не опубликован) об отъезде из Харькова и о своем последнем взгляде на город детства:

«Быстро шли мы, хлюпая по мокрому снегу, и вот уже свернули на Пушкинскую улицу. Тут я в последний раз остановилась и глянула на милую Чайковскую, с которой связано было столько воспоминаний. И так ясно запечатлелась она у меня в памяти: тающий снег, широкая поляна, а вдали, едва окутанный легким туманом, – большой красный дом. Как полюбила я его в этот миг».

Именно в этом «большом красном доме» (ул. Чайковская, д. 16), стоящем на краю улицы, у глубокого оврага, в мае-июне 1919 г. была одна их харьковских «чрезвычаек» – концентрационный лагерь ЧК, где томились сотни заключенных, узников «красного террора» (он был объявлен якобы в ответ на «белый террор»). Узники чрезвычаек будут замучены и закопаны там же, – во дворе, в подвале, в окрестностях дома, в овраге. В «Дневнике» Ирина запечатлела начало этой страшной «работы» новых властей (подчеркнем, что записи принадлежат девочке, которой нет и 14 лет, всё это ей пришлось пережить, как ни пытались родители оградить свое чадо от страшных реалий):

«В нашем доме будет карательный отряд. Может быть, в наших комнатах будут пытки! Фу! Саенко (товарищ Кина, комендант города) говорил, что людей расстреливать он не будет: пули нужны на войне, а он просто – ножом» (запись от 29 апреля 1919 г.).

После принудительного выселения Кнорринги сняли две комнаты на Лермонтовской улице, где прожили весь период «первого большевизма».

 В июне 1919 г. Харьков перешел в руки Добрармии. В газетной хронике тех дней мы читаем о митингах и молебнах, проходящих во всех церквах города, о поминовении и погребении жертв «красного террора»:

«16 июня 1919 г. вся улица (Чайковская. – И. Н.), прилегающие к ней сады, пустыри и огороды, заборы, соседние дома, балконы, крыши, ниши окон… были сплошь усеяны тысячной толпой народа, пришедшей с крестным ходом к жутким помещениям, где… томились, мучились и умирали сотни жертв “красного террора”».

В числе других беженцев Кнорринги покинули Харьков, спасаясь от «второго большевизма»: им хватило ужасов «первого».

Начиная с 1924 г. стихи Кнорринг публикуются в четверговых номерах газеты "Последние новости", ее имя становится известно русской читающей аудитории в Париже. Ирина Кнорринг начала писать стихи еще в детстве. Ее стихи нравились многим. В те редкие времена, когда Кнорринг выступала перед публикой, она имела успех, и критика была к ней благосклонна. При жизни увидели свет два сборника – "Стихи о себе" в 1931 г. и "Окна на север" в 1939 г. Уже после войны появилась ее посмертная книга "После всего". Начавшая прогрессировать в конце 20-х болезнь - диабет - все больше и больше погружала поэтессу в мир собственных переживаний. Основная тема поэзии Кнорринг – горькая и грустная – походит на личную исповедь.

Ирина Кнорринг скончалась 23 января 1943 года в Париже на 37-м году жизни.




ИЗ ИНТЕРНЕТА
.................

В.А. СОКОЛОВА

Литературные -
связи И.Н.Кнорринг и А.А.Ахматовой

В середине 1950-х гг. архив поэта Ирины Николаевны Кнорринг (1906–1943) был перевезен на родину ее родственниками. Они, как и многие эмигранты, вернулись в СССР после окончания войны на волне подъема патриотических настроений. Семья Кноррингов-Софиевых была репатриирована в Алма-Ату. Там Николай Кнорринг бережно занимался сохранением архива дочери, стремился опубликовать книгу воспоминаний о ней и напечатать ее стихи, выполнив тем самым последнюю волю покойной. С этой целью он поехал в Москву и передал стихи Кнорринг Ахматовой, попросив отзыва на них для будущей публикации в журнале «Простор».

Ахматова, ознакомившись с творчеством И. Кнорринг, захотела принять старшего Кнорринга, даже несмотря на то, что сильно болела в это время. Так, по-настоящему глубоко, тронули ее прочтенные стихи. Это же она отметила и в своем напутствии:

«По своему высокому качеству и мастерству, даже неожиданному в поэте, оторванном от стихии языка, стихи Ирины Кнорринг заслуживают увидеть свет. Она находит слова, которым нельзя не верить. Ей душно и скучно на Западе. Для нее судьба поэта тесно связана с судьбой родины, далекой и даже, может быть, не совсем понятной. Это простые, хорошие и честные стихи»[1].

То, что Николай Кнорринг именно Ахматовой передал рукопись со стихами дочери, как и то, что Ахматова столь тепло отозвалась о лирике доселе неведомого ей поэта, несомненно, говорит не только о даровании Ирины Кнорринг, но и о некоторых особенностях этого дарования.

Критика еще при жизни Кнорринг указывала на ее заметную поэтическую близость с Ахматовой. Например, Г.А. Адамович в своем доброжелательном отзыве на первый сборник «Стихи о себе» 1931 г. отметит: «Она еще не вполне избавилась от влияния Ахматовой, — особенно в приемах, манере и интонации стихов о любви, — но это общая судьба всех молодых поэтесс последних пятнадцати лет: они объясняются со своими возлюбленными на языке “Четок” и “Подорожника”»[2].

Сама Кнорринг не разделяла этого мнения, полагая, что некое чисто женское начало есть в творчестве всех поэтов-женщин. И все же опасалась навсегда остаться в тени знаменитой современницы. Известно, впрочем, что и Ахматова низко оценивала поэзию своих подражателей, называя ее «бесславной славой». И потому ее отзыв говорит и о том, что в строках неизвестного ей поэта она увидела что-то особенное, самостоятельное и уникальное. Что же столь неповторимое обнаруживается в стихах Кнорринг?

Еще со времени проживания в Тунисе, это первая половина 1920-х гг., она учится на стихах Ахматовой, пытаясь осмыслить ее воздействие и превратить его в сознательный прием. Эта учеба делает поэзию Кнорринг более литературной, что и отмечает В.Ф. Ходасевич в статье «Женские стихи», сравнивая стихи И. Кнорринг со стихами Е.В. Бакуниной: «Влияние Ахматовой (пусть даже не вполне, не до конца понятое) придает стихам Кнорринг гораздо более литературный характер. Как и Ахматовой, Кнорринг порой удается сделать “женскость” своих стихов нарочитым приемом — и это уже большой шаг вперед. Той же Ахматовой Кнорринг обязана чувством меры, известною сдержанностью, осторожностью, вообще — вкусом, покидающими ее сравнительно редко»[3].

Мы попытаемся проанализировать точки соприкосновения в творчестве двух этих поэтов. Их общность в основном проявляется в любовной лирике, о чем хорошо сказал Г.П. Струве в своем труде «Русская литература в изгнании», очертив границы влияния Ахматовой на поэзию Кнорринг: «Скончавшаяся во время войны от тяжелой болезни Ирина Кнорринг, жена Юрия Софиева, как все почти женщины-поэты этого поколения, испытала на себе влияние Ахматовой. Но влияние это не шло дальше чисто внешнего и отразилось главным образом в стихах, тема которых — отношения между женщиной и мужчиной. Но это не главная тема Кнорринг. Поэзия ее очень личная — едва ли не самая грустная во всей зарубежной литературе»[4].

Однако при этом не следует забывать, что, несмотря на влияние Ахматовой, поэзия Кнорринг имеет собственную ценность. Ее отец, Н.Н. Кнорринг, в своих воспоминаниях «Книга о моей дочери», несколько раз обращался к этому моменту, касаясь мнения критики. Так, он рассказывает, что поэзия акмеистов «сделала свое дело — стихи Ирины стали более простыми. В сущности, это отвечало вообще ее манере письма и содержанию ее стихов, связанных с серыми буднями ее сфаятского времени. Ахматова в этом отношении только подкрепила направление лирики Ирины, указав на ее возможности»[5].

Часто сама Кнорринг делает сознательные отсылки к первоисточнику, что указывает на желание подчеркнуть существующую литературную связь и, осмысливая ее, выработать собственную личную манеру.

Эти связи с Ахматовой проявляются у Кнорринг на внешнем уровне в виде неточных цитат, повторов и одинаковых образов. Так, у Кнорринг «Стихи об одном. III» («Ты не бойся, что я напророчу, / И накаркаю нам беду»[6]) содержат явную отсылку к стихотворению Ахматовой «Гость» («Я смеялась: “Ах, напророчишь / Нам обоим, пожалуй, беду”»[7]). В том же цикле «Стихи об одном. V» («И ты поймешь, как опустело все / И в белом доме, и в душе, и в жизни»[8]) видно влияние строк Ахматовой («Твой белый дом и тихий сад оставлю. / Да будет жизнь пустынна и светла»[9]).

На этих примерах мы видим, что первые шаги Кнорринг состоят в переосмыслении опыта Ахматовой: поэтесса пропускает чужое творчество через свое, а в дальнейшем стремится использовать его как прием.

Еще одним проявлением сознательной отсылки можно считать эпиграфы и обращения к Ахматовой. Например, стихотворение «Ночью слишком натянуты нервы…»[10] с эпиграфом «Прости, прости, что за тебя / Я слишком многих принимала», взятым из Ахматовой, или же многоплановое стихотворение «Я девочкой уехала оттуда…»[11] с эпиграфом «Темна твоя дорога, странник. / Полынью пахнет хлеб чужой», строки которого принадлежат Ахматовой.

При этом, обозначив внешние признаки влияния и разбирая литературные связи Кнорринг и Ахматовой, следует помнить, что отсылки к русской культуре в эмигрантской литературе были очень часты и являли собой общую тенденцию. Так, В.Ф. Ходасевич свое стихотворение «Петербург» завершает строками «Привил-таки классическую розу / К советскому дичку» — что является отсылкой к русской классической литературе, а именно представляет отношение к идее стихотворений «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» А.С. Пушкина и «Памятник» Г.Р. Державина. Г.В. Иванов в стихотворении «В пышном доме графа Зубова…» цитирует фразу, сказанную ему в разговоре Ахматовой — «Этот вечер вы запомните».

И. Кнорринг, не имея возможности цитировать Ахматову по личным воспоминаниям, обращается к ее стихам. Например, в стихотворении «Анне Ахматовой» (1926):

Над горами — спокойные вспышки зарниц.

На столе — карандаш и тетрадь.

Ваши белые книги и шелест страниц, —

И над ними — дрожанье косматых ресниц —

Разве все это можно отдать?

 

И пушистую прядь золотистых волос,

И туманное утро в росе,

И шуршанье колючих цветущих мимоз,

И гортанные песни, что ветер разнес

По безлюдным и гулким шоссе.

 

Разве можно не помнить о юной тоске

В истомленный, полуденный зной,

О шуршании шины на мокром песке,

О беззвучности лунных ночей в гамаке

Под широкой, узорной листвой,

 

Это первое лето в мечтах и слезах,

И зловещее солнце в крови,

И какой-то наивный, ребяческий страх —

Все лежит в Вашем имени, в тихих стихах,

В непонятной тоске о любви[12].

 

Таким образом, обращение к русской литературе большей частью шло через творчество Ахматовой, на котором стало развиваться творчество Кнорринг. В данном случае ее реакция на ахматовское влияние имеет две стороны: с одной — представляет собой литературную учебу, с другой — выступает как стремление преодолеть ученичество, изжить чужую манеру и найти свой стиль.

В чем же проявилась учеба Кнорринг?

Действительно, она много почерпнула у акмеистов, в том числе такую черту, как внешнюю графичность мира. И у Ахматовой, и у Кнорринг часто присутствует стремление выразить собственные переживания через предмет или деталь, которые в итоге вмещают в себя вечные темы. Такое обостренное восприятие окружающего мира очень сближает их мироощущения.

Также следует сказать, что Кнорринг особо ценила лаконичность ахматовского поэтического языка, о чем писала в своем дневнике по поводу стихов современников: «…все-таки было бы лучше, если бы они были короче. Вот этой-то ахматовской черты всем из теперешних поэтов и не хватает»[13].

А установка на краткость и предметность, в свою очередь, вела к свернутости сюжета, характерной для любовной лирики Ахматовой. Эта черта хорошо видна в стихотворении Кнорринг «В Люксембургском саду, у газона…» (1929):


В Люксембургском саду, у газона,

Против серого зданья Сената,

На часы я смотрела когда-то,

Притворяясь наивно влюбленной.

 

В Люксембургском саду, у фонтана,

В жаркий август (вовек не забуду!)

Я поверила в яркое чудо.

Было тихо, безлюдно и рано.

 

Зелень свежая, воздух недвижный,

Воробьишек пугливая стая…

— Хорошо, что все это бывает

Только раз в нашей маленькой жизни[14].

Современники не раз говорили о связи поэзии Ахматовой с русским психологическим романом. И. Кнорринг наследует акмеистической традиции и использует опыт Ахматовой в своей поэзии. Однако уже и здесь чувствуется некое отличие тона, более скорбная складка губ в словах «притворяясь наивно влюбленной». И этот собственный оттенок, возникающий в процессе учебы и творческого поиска, становится яснее при разборе у поэтов общих мотивов.

Один же из основных — это ощущение непрочности мира, отражающееся в личной драме лирической героини. У Кнорринг эта черта видна, например, в стихотворении «Папоротник, тонкие березки…» (1927):


Папоротник, тонкие березки,

Тихий свет, вечерний тихий свет,

И колес автомобильный след

На пустом и мшистом перекрестке.

 

Ни стихов, ни боли, ни мучений,

Жизнь таинственно упрощена,

За спиной — лесная тишина,

Нежные, взволнованные тени.

 

Только позже, на лесной опушке

Тихо дрогнула в руке рука…

Я не думала, что жизнь хрупка,

Как фарфоровая безделушка[15].

Для сравнения возьмем стихотворение Ахматовой «Дверь полуоткрыта…» (1911):


Дверь полуоткрыта,

Веют липы сладко…

На столе забыты

Хлыстик и перчатка.

 

Круг от лампы желтый…

Шорохам внимаю.

Отчего ушел ты?

Я не понимаю…

 

Радостно и ясно

Завтра будет утро.

Эта жизнь прекрасна,

Сердце, будь же мудро.

 

Ты совсем устало,

Бьешься тише, глуше…

Знаешь, я читала,

Что бессмертны души[16].

Общий мотив предчувствия некой катастрофы, стоящей за страданиями персонажей, указывает на другой общий мотив тоски и смерти, который занимает значительное место в творчестве Кнорринг. Это связано с ее многолетней тяжелой болезнью, сведшей ее в могилу. И если в начале творческого пути еще возможно связывать образ смерти с литературными влияниями, то позднее это становится бессмысленно. Ее язык вообще, а в разговоре о смерти особо, становится суше, прозаичнее, в него все более явно входит быт. На примере приведенных выше стихотворений видно, что если Ахматова, говоря о смерти, обращается мыслью к вечности, то Кнорринг ограничивается сравнением с фарфоровой поделкой. Ее собственный голос постепенно начинает крепнуть.

В этих стихотворениях («Папоротник, тонкие березки…» и «Дверь полуоткрыта…») мы видим все общие черты, названные выше: и краткость, и предметность, и свернутость сюжета. Родство их явно, но, тем не менее, расхождение все же намечено в интонации.

Ахматовские интонации звучат в таких стихотворениях И. Кнорринг, как «Молчанье ничто не нарушит…» (1929)[17], «Станет больно — не заплачу…» (1924)[18], а «Монпарнас» (1931)[19] явно навеян стихотворением «Вечером» (1913) А. Ахматовой («Звенела музыка в саду / Таким невыразимым горем…»).

Но в то же время, сравнивая их любовную лирику, мы видим, что собственная интонация Кнорринг начинает звучать все сильнее. Она становится приниженно-бытовой и обретает скорбно-иронический оттенок.

Современный исследователь Л.Л. Бельская говорит, указывая на различие: «И стихи И. Кнорринг — это тоже лирический дневник, запечатлевший обыденную жизнь с житейским “сором”, но еще более приземленную, чем в ранней ахматовской поэзии, и с более ироническим и беспощадным самоанализом»[20]. Изменение ахматовской интонации и проявление собственного стиля, выраженного в усилении оттенка иронии, мы можем видеть на примере стихотворения Кнорринг «Просто, без слез и проклятий…» (1931):


Просто, без слез и проклятий,

С горстью наивных стихов,

В стареньком ситцевом платье,

В темной тоске вечеров,

 

С запахом лука и супа,

В кухонном едком чаду —

Женщиной слабой и глупой

Тихо к тебе подойду.

 

И без упрека и стона

Острую боль заглушу.

Снов твоих страшных не трону

И ни о чем не спрошу…[21]

В своем творчестве Кнорринг не проявляла стремления к формальным поискам. Вероятно, из-за того, что росла на акмеизме, где слову стремились вернуть его первичное значение. Поэтому основное в ее стихах — это интонация.

И Ахматова увидела и оценила своеобразие поэзии Кнорринг. Опираясь на ее собственный отзыв, можно сказать, что она почувствовала мучившую Кнорринг тоску бесприютного существования, боль о покинутой родине, как и искренность ее слов и их внешнюю простоту, о которой говорил еще Адамович и которую подчеркивает Ахматова. А тихая же и печальная интонация окрашивает стихи Кнорринг тем особым оттенком, за которым чувствуется настоящий поэт со своим уникальным мироощущением.


Рецензии
Спасибо, впечатлило.
С Уважением И.К.

Игорь Николаев 2   30.04.2018 10:11     Заявить о нарушении