Мечта. Рождественский рассказ

      МЕЧТА
      (Рождественский рассказ детского писателя)


      Было твердо решено ехать на могилу Катаева.
      Господи, в который уже раз! Но нам всегда что-то мешало. А в этот день, под Рождество, случиться могло всё, что угодно. Могла даже осуществиться заветная мечта.
      Собственно, когда мы входили в ресторан, ничего подобного и близко не витало возле нашего сознания. Моя голова вообще с утра была заряжена непростительно мелочной бытовухой, а именно вопросом о целесообразности покупки новой раковины в ванную. В старой раковине обнаружилась трещина. Видимо, один из женских стеклянных флакончиков уронила какая-то моя ночная гостья. Не заметил, какая именно.
      Фиму же, судя по синяку и трем идеально параллельным царапинам под глазом, тревожили вопросы сугубо личного домашнего характера, от решения которых ему хотелось укрыться в компании старого приятеля, то есть меня.

      Но и это не причина! Во-первых, Рождество. Грех не отметить. А во-вторых, просто давно не виделись и хотели потрепаться на вполне отвлеченные темы, а заодно самолюбиво найти друг в друге подтверждение своей писательской одаренности.
      Поэтому встреча являлась необходимостью, как творческая подпитка, поскольку других источников не наблюдалось.
      «Вероятно, ударился о бухту троса или когда с крейсера якорь бросали?» – съехидничал я, кивнув на его синяк.
      «Всего лишь наткнулся на дверной косяк, – отвел глаза в сторону Фима. – На встречу с тобой торопился».
      Но в скорбных глазах Фимы я успел заметить отражение злобного лица его новой молодой пассии, которую, собственно, еще никогда не видел.
      «А косяк-то с коготками», – не произнес я вслух, а подумал, пожалев и так уязвленную душу приятеля.

      Начали мы с Фимой в вонючем пивном погребке, а кончили рестораном. Обычно бывает наоборот: после ресторана уже идешь куда попало или допиваешь из горла на углу в ожидании такси. А в особо запущенных случаях возникает так называемое «спонтанное гостевое продолжение», когда только утром постепенно понимаешь, с кем ты и в чьей квартире находишься.
      Мне даже удивительно, почему такие ночные гостевые визиты нам сходили с рук и нас с Фимой никогда не выгоняли. Может потому, что, уже напрочь теряя свою форму, мы умудрялись сохранять природное интеллигентное содержание, продолжая вести бесконечные интеллектуальные разговоры даже заплетающимися языками.
      Разбуженные нашим поздним визитом, нас заботливо приглашали в дом, из вежливости усаживали за стол, принимали, как важных гостей, хотя никакой важности мы с Фимой совершенно не представляли. Мало того, Фима даже имел наглость, сев за любезно накрытый для нас стол, прежде всего, с подчеркнутым вниманием изучить вилку. Он подносил ее поближе к глазам, что-то соскребал с нее ногтем и с язвительной, но суровой ноткой спрашивал: «А кто у вас в доме посуду моет?»

      В пивняке мы говорили на спонтанно возникающие в таких обстоятельствах темы – о быстро летящем времени, о напитках и дамах, а в ресторане уровень тем поднялся до стилевых особенностей прозы отдельных классиков и глубокого кризиса жанра у современных писателей, в частности, у нас с Фимой.
      Писателей, знаете ли, нынче развелось до неприличия – всяких заказных, коммерческих, маниакальных, одухотворенных убожеством, – но должна же незыблемо сохраняться и гордость родной культуры, пишущая для вечности, а не для корысти!
      Хотя какой именно культуры? Той, частью которой мы представляли себя раньше, или той, что так пугающе объявлена сейчас? Этот вопрос мы выжидательно обходили.

      «Вот мы жалуемся, – сказал Фима, – что уже ничего не делается бесплатно, и что у нас растет нечитающая молодежь. Да молодежь читала бы, если бы ей за это платили!»
      Я согласился, и мы выпили.

      «А самостоятельно мыслить разучились! – не унимался Фима. – Массовый штурм рекламы и пиара отбил у человека природный вкус. О, как это страшно, когда не ты выбираешь, а общество – что тебе любить, а что нет! Люди уже сами не хотят ни во что вдумываться и решать, что на самом деле хорошо и что плохо. Они доверяют рейтингам и рекламам. Они отупели и самоустранились».
      Я, кивнув, согласился, и мы снова выпили.

      «Им нравится кино! – Фима гневно звякнул посудой, и на столе пустой бокал зазвучал, как камертон. – Конечно, кино – не литература, воображения не требует, всё тебе покажут, расскажут, разжуют и в рот положат. Искусство для лентяев и умственно недоразвитых! Литература ведет диалог, только если читатель образован, кино же говорит с кем угодно».
      И опять я согласился, и опять мы выпили. 

      В самом деле, как можно было не согласиться, что кино затмило чтение, предложив самый пассивный способ восприятия, лишив человека права на собственное воображение?
      Любая литература нынче воспринимается лишь в качестве экранизации. Даже об античной классике, знаете ли, теперь могут эдак как-нибудь по-идиотски сказать: мол, Гомер задумал «Одиссею», как сиквел «Илиады», а по сути, спин-офф, требующей ребрендинга, однако, новому текстовому контенту, имеющему прежние аллюзивные аналогии, стилистические ретроспекции и флешбэки, требовался соответственно и новый формат, и жанровая эксклюзивность, с переходом от эпико-батально-романтической драмы к триллеру с элементами слэшера, хоррора и эпического боевика. И все это Гомер, как блистательный артхаусный сценарист и блокбастерный продюсер, прекрасно осознавал.
      Так как было не выпить по такому горестному поводу, а?
      
      На экране люди любят, страдают, за что-то борются. Зритель может уснуть, а экранное действо будет с шумом продолжаться.
      Это как чужая жизнь, или имитация жизни, которая проходит рядом. Но открытые страницы книги так и будут оставаться мертвыми страницами, если читатель не хочет или интеллектуально не способен их одушевить, оживить своим воображением, стать соучастником их тайного действия, скрытого за забористой графикой текста.
      Мало того. Чтобы это действие заработало в полную меру, духовный и интеллектуальный уровень читателя должен быть приближен к текстовому, за которым спрятан автор. И тогда откроется шифр книги с ее интегрирующим потенциалом.

      Зачем вообще существует литература в человеческом обществе? Зачем она живет своей параллельной жизнью рядом с нашим суровым бытием? А затем, что жизнь несовершенна в любых своих проявлениях, а литература наплывает на нее, как сияющее серебром облако, и, благодаря стремлению человека к мечте, подменяет эти несовершенства на иллюзорные совершенства. Жизнь – такая, как она есть. А литература – это то, какой жизнь должна быть.
 
      Литература исправляет беспощадную действительность и отсутствующий в ней закон справедливости. Она меняет нелюбовь на любовь. Она меняет страх на бесстрашие. Она стирает ластиком типичные для общества мелочность и корыстолюбие, рисуя поверх искреннюю щедрость и душевную открытость. Массу ничтожеств она превращает в отряд героев, указывая: вот это добро, а это зло – то, что в жизни, как видим, может с легкостью меняться местами. Она привязывает к подлости и ненависти раскаяние. А к низости и гнусности – справедливую моральную развязку. Возможно, именно за это мы ее подсознательно и любим.

      Мы читаем, к примеру, роман «Граф Монте-Кристо» и считаем, что в жизни всё точно так и должно, в конце концов, происходить – через много лет откроется истина и будут сказаны важные правдивые слова, которые всё изменят – накажут виновных и оправдают оклеветанных невинных. Но в жизни этого не происходит. Люди умирают, так и не высказав правды, не сумев себя оправдать даже перед родными людьми, и истина остается для других нераскрытой. Но и это в итоге забывается. И только литература сохраняет в себе то, что должно было происходить по человеческим и божественным правилам, которых на самом деле в жизни нет.

      То ли эти мысли варились в моей голове в тот миг, то ли я сгоряча высказал их вслух – не важно. Но только за все это мы выпили еще дважды. Или трижды. Кто считал?
      
      Прозаик Ефим Нежрамский еще с советских времен специализировался исключительно на военно-морской и рыболовецкой тематике. Ее-то он и считал гордостью нации, верным литературным камертоном, бодрый, зовущий звук которого, по-видимому, нечаянно издал стоящий перед Фимой пустой бокал, однако, он поспешил его наполнить.
      С детства вдохновленный картинами любимого режиссера Владимира Брауна, который свои фильмы снимал тоже исключительно про корабли, Фима написал десять романов и тридцать повестей про морские приключения, про полную испытаний, но мужской закалки флотскую службу, про матросское братство, про бегучий такелаж, мачты, ванты, брамсели и бушприты.
      Он в совершенстве набил руку в таких, например, фантасмагорических описаниях:

      …первая вахтенная смена спала тяжелым пьяным сном, а другая в пьяном возбуждении стояла неотступно у рычагов. Только что ударившись головой о запасной бортовой якорь так, что дрогнули снасти топенанта, но все же несгибаемый, как мачта, капитан боевого корабля Зуев неотрывно смотрел в бинокль. В пенном кильватере бешено носились чайки. Справа по курсу вражеский траулер, достигнув банок Баренцева моря, чертил в его свинцовых водах зигзаги от норд-норд-оста к зюйд-зюйд-весту и обратно тихим ходом. Это поморская шхуна, идя с зарифленными парусами из Вардэ в Архангельск, зарывалась в крутой воде. В кожаных штанах и в зюйдвестках матросы подводили поднятую над бортом мотню трала к отверстию люка. Лебедка гремела, опуская за борт сеть трала. Трюмный юнга выкачивал из трюма горячую золу и шлак и через лоток спускал в море. Кормщик бил поленом столб флюгарки, чтобы пало поветрие. А флюгарка, поскрипывая, показывала шквалистый ветер. Тяглец и вёсельщик уложили в шняку тюки яруса, и шняка пошла из фьорда, то забирая ходу и черпая бортами штормовую воду, то штилея, прямо в голомень – открытый, тяжело покачивающийся океан…

      И во всем этом малопонятном мне бреде виделась Фиме настоящая морская поэзия и стихия совершенной красоты. В финале каждого его произведения главный герой, как правило, стоял по горло в соленой воде на тонущем корабле, соединяя зубами провод телеграфа и отстукивая сигнал SOS. При этом он выслушивал в наушнике радиопрогноз погоды и сладко докуривал свою последнюю в жизни трубку, одновременно перечитывая облитые духами письма любимой, в последний раз рассматривая ее, грудастую и розовощекую, на раскрашенном смятом фото в виньетке из розочек, и вытирая грязным кулаком катящиеся по скулам мужские слезы.
 
      Фима Нежрамский, казалось, вступил с прославленным советским режиссером в некое тайное соревнование.
      Скажем, Браун выдает фильм «Сокровища погибшего корабля», а Фима – роман «Клады выжившего эсминца».
      Браун – фильм «Морской ястреб», Фима – роман «Речной сокол».
      У Брауна – фильмы «Море зовёт» и «Матрос Чижик», у Фимы – повести «Море молчит» и «Боцман Пыжик».

      Но в новые времена корабельная романтика никого уже не интересовала, и Фима попытался вывести своих персонажей на сушу, но все равно, как ни старался, его сухопутные герои сутками не вылезали из брандвахты и земснаряда. Там для них словно магнит поставили. Или они шли туда, как под гипнозом.

      …первая рабочая смена очнулась со страшным бодуном, а другая в пьяном возбуждении укладывалась на боковую. Только что получив кастетом подзатыльник от какого-то пронырливого урки так, что дрогнули стальные тросы, но все же несгибаемый, как мачта, бывший капитан, а ныне младший черпальщик земснаряда Зуев, лишенный привычного бинокля, неотрывно смотрел вдаль. Там, за песчаными насыпями, виделись ему черные, запятнанные снегом утесы, всплывающие из взбаламученного моря в грозной россыпи прибоя. Ему грезилась шняка, поднятая на траулер лебедкой и стоявшая поперек на палубе между спардеком и баком. Там вёсельщик и тяглец грелись в камбузе. Там прошел циклон, и радио обещало хорошую погоду. От бушприта к корме через обе мачты протянулась веселая гирлянда пестрых сигнальных флагов. В машинном трюме безотрывно пили и горласто пели. Работал дизель, приводя в движение динамо, а на баке стучал компрессор. Из радиорубки слышалось, как в эфире шли неразборчивые перекрестные разговоры, а ему мнилось, что это сама земля грезит и бормочет во сне, а он подслушивает ее тайны…

      Вот такие тексты выходили из-под пера Фимы. Несгибаемый герой капитан Зуев, вечно бьющийся обо что-то головой, беспричинно смотрящий вдаль и рыдающий над фотографией своей полногрудой избранницы, неизменно перетекал у Фимы из романа в роман. Он оказывался то разжалованным, то был вдруг повышен до звания майора. Или безвинно осужден и казнен.
      Ну, что-то такое, то ли повышен, то ли повешен, не важно.
      Все равно в новом романе он, как феникс, возрождался из пепла, вновь фанатично стоял у штурвала и пялился в бинокль. Зуев был бессмертен, как была бессмертна и фантазия Фимы, пронизанная амбивалентностью чувств к своему излюбленному персонажу.

      Фима страдал вместе со своим отважным героем и его неудачами, поскольку в жизни был лишен подобных страданий и неудач. Они у него, безусловно, были, но совершенно другого порядка – более прозаического, чем героического, только сублимировались в написанных им романах именно так. Что, как казалось Фиме, придает им больше значимости и открывает их скрытый реальный смысл.

      Однако была у Фимы и такая заветная мечта. Мечтал он горячо и трепетно оставить после себя равнодушному миру документальный роман-эпопею о ХХ столетии – «Судьбы века».
      А дети Фимы так же горячо и трепетно мечтали, чтобы он оставил после себя деньги. Они растут в Америке, вдалеке от их литературного папаши. Они уже американцы.
      А о чем раньше мечтал типичный американец? Заработать миллион долларов. Да, теперь всё кардинально изменилось. О чем он теперь мечтает? Заработать миллиард долларов. И всё!

      Фима долго не давал жене развод, которой надоела полунищая литературная среда Фимы, кухонные посиделки городских интеллигентов, с восхищением делящихся друг с другом культурными новинками. Ей хотелось несметных богатств, хотелось окунуться головой в авантюру – в бизнес, о котором, живя в Советском Союзе, она, оказывается, всю жизнь генетически мечтала. И Фиму туда пыталась втянуть, но он сопротивлялся, утверждая, что каждый человек должен заниматься на свете своим делом, следовать своему предназначению, а не подстраиваться под изменчивые причуды времени.
      – Не подумай, старик, – говорил мне Фима, – я вовсе не против бизнеса. Он нужен. И нужен, прежде всего, тем людям, которые родились без талантов и ни на что больше не годятся, как только ловчить в своем предпринимательстве, то есть в узаконенном мошенничестве. А таких большинство.

      – Почему ты так долго не давал жене развод? – спросил я как-то Фиму.
      – В таких делах незачем торопиться. Переменчивый характер женщин трудно понять. Только тебе их и понимать не обязательно.
      – Это еще почему?
      – Тебе хорошо, ты красив, – неожиданно сказал Фима.
      – С чего это ты вдруг? – поднял я удивленно брови.
      – Нет, я серьезно. Вон у тебя широкие плечи и худые ноги, как у античного героя. Тело настоящего мужчины! Плюс редкий в наше время классический вкус и поэтический дар. Плюс некая харизма невероятного артистизма. Даже завидно, черт побери! Конечно, женщины постоянно кружат вокруг тебя, как мухи. И, понятное дело, взять вдруг и жениться на одной из них, остановив это колесо удовольствий, – просто глупо. А другим глупо разводиться. Ты ведь легко расстаешься с женщинами?
      – Вполне, – пожал я плечами. – Особенно если ставят условия. Одна женщина, которая не выносила сигаретный дым, так мне прямо и сказала: «Сигарета или я, выбирай!» Она мне действовала на нервы, а сигарета нервы успокаивала. Разумеется, я выбрал сигарету. Мы часто делаем выбор не в пользу того, кто нам его предлагает.
      – Вот видишь, – как-то горестно вздохнул он.

      Тут мне стало жаль толстого и лысоватого, стремительно теряющего свои былые пышные кудри, Фиму. К тому же некурящего. И я повторил вопрос:
      – Без шуток, почему ты так долго не давал жене развод?
      – Родители не советовали. Отец говорил, что рано или поздно мозги у нее должны стать на место. Что помутнение ее рассудка от внезапно возникшей жадности к богатству, из-за нового экономического курса страны, временное. Мол, он ее знает много лет, и, в принципе, она вполне неплохой порядочный человек. Но отец ошибался. Хабалка, сидящая в генах женщины, рано или поздно себя проявит.
      Жена Фимы стала безжалостно кидать направо и налево конкурентов по бизнесу, а Фима корпел ночами над рукописью романа-эпопеи, нужды в которой больше ни у кого не было.
      В общем, полный кризис жанра.

      Меня же, как детского писателя, этот кризис опустил до полной депрессии.
      «Пишите покруче, – беспечно наставляли меня в редакции, – дети нынче крутые пошли. Им крови подавай!»
      Зайчиков и ёжиков я живо переделал в лепреконов и вампиров. Главным героем сделал не отличника, начитавшегося энциклопедий, а оборотня, нанюхавшегося кокаина. А образцом высшей мудрости стала не «учительница первая моя», а «князь тьмы Дракула».
      Лишь бы детки были счастливы!
      Однако, видимо, по неопытности, вторжение в загробную жизнь у меня выходило глупо, вяло и неинтересно.
      Пресыщенный юный читатель, скучая, зевал.

      Тогда, чтобы не отставать от современности, я начал делать героями произведений детей с крайне патологическим воображением.
      Последний стишок, который редакция отвергла, я написал про сестричку и братика, Люшу и Боба.
      Там были такие крутые, хотя и страшные строки:
            – Люш, а Люш? У меня, кажись, коклюш.
            – Пойду-ка, милый Боб, куплю тебе я гроб.
            – Люш, а Люш? Кажись, прошел коклюш.
            – Ну, Боб, ты и балда! А гроб девать куда?

      – Что это такое? – возмущенно спросили меня в редакции.
      – Это... постмодернизм, – робко попытался оправдаться я. – Сами же просили писать для детей покруче.
      – Что вы подразумеваете под вашим постмодернизмом?
      – Это долго объяснять, – попытался увильнуть я, но в редакции настаивали:
      – А вы все же попробуйте, – ехидничали они. – У нас детское издательство. Объясните так, чтобы и нам, и нашим юным читателям было понятно.

      – Ну, вот у вас на рабочем столе стоит баночка с яблочным соком, – начал я, набравшись несвойственной мне дерзости и обращаясь к главному редактору. – Наверное, от обеда осталась. На ней нарисован счастливый краснощекий малыш, тянущий ручонки к румяному яблочку. И вы с удовольствием пьете этот сок, считая, что всё производимое для деток безопасно и питательно.
      – И что? В издательском Доме Детской Книги все работники пьют детские соки.
      – Так вот, картинка на баночке из эпохи реализма и гуманизма. Здоровое питание, витаминизированное, проверенное ГОСТом. А модернист добавит туда ГМО с трансгенами какого-нибудь жука-короеда и скажет, мол, может, и вредно, зато вкуснее и хранится дольше, а жизнь вообще чушь собачья, к тому же очень короткая, так что ничего страшного. А постмодернист пойдет дальше. Сыпанет туда ГМО еще больше и жуткой химии добавит, но нагло напишет: БЕЗ ГМО! А малышу на картинке на щеках пририсует аутоиммунную красную волчанку, а вместо ручек лапки этого самого жука-короеда. Модернизм иронизирует над реализмом и романтизмом, а постмодернизм иронизирует над модернизмом, хотя частью его и является. Вот Дон-Кихот – это насмешка над рыцарскими романами, где было всё нравственно и справедливо, а у Хармса рыцарь Алексеев, который, сочувствуя застрявшей на заборе даме, выдавил себе языком два передних зуба – полное посмешище. Такова ирония постмодернизма.
      – Ничего себе ирония! – Главред с опаской покосился на свою баночку с недопитым соком, но, возвращая мне назад стихи, произнес:
      – Ваш постмодернизм никуда не годится. Осваивайте новые тренды.

      Понятное дело, это никуда не годилось. Мне нужно было осваивать современный язык, которым я, увы, слабо владел.
      Если бы еще двадцать лет назад любому нашему гражданину сказали фразу «скоростной трафик для скачки контента», он бы даже не понял, о какой области знаний идет речь.
      О лошадиных бегах? О водопроводе? Или о вывозе мусора?
      А теперь народ получил новый язык, который более-менее понятен всем. Кроме меня.

      Юное поколение, не знавшее нашей прежней тихой и спокойной жизни, вместе с естественно обставившими их жизнь современными гаджетами и девайсами, с кровожадными компьютерными играми и фильмами, получило и новый калчерал бэкграунд, выражаясь их же языком. И нам либо все это безоговорочно принимать, либо попытаться ответить на каверзный вопрос: почему, собственно, мы не хотим этого принимать? А ответить на него, сами понимаете, невозможно.

      Знаете, иногда мне пишут читатели – вот такие юные дарования, делающие первые шаги в литературе, или совсем молодые мамаши, имевшие неосторожность приобрести мои книжки для детей. Вот их я совсем не понимаю. Не понимаю, как некий новый биологический вид. Мне кажется, если они и могут чем-то привлечь, то лишь физиологически, но не как собеседницы. Не понимаю, как они думают и о чем. Представляется, что в головах у них либо какая-то каша из бессвязных слов, либо вообще ничего нет. А я вынужден покорно наблюдать за быстро прогрессирующим крахом интеллекта сограждан в государственном масштабе.
      И для кого мне тогда писать книжки? И о чем? Без хорошего читателя нет и хорошей литературы. Она просто будет не нужна.

      Жизнь молодежи уже не такая, как наша. Чтобы жить в этом мире, им главное везде правильно кнопки нажимать, а также научиться любить и покупать то, что авторитетно предлагают.

      Я пытался переделывать свои книжки в комиксы, чтобы угодить деткам, для которых рисунок важнее текста, так как текст требует работы читательского воображения, а на картинке любому дебилу всё и так ясно. Адаптировал в комиксы также классические произведения, которые детки ни за что бы уже не стали читать. К примеру, соорудил синопсис «Преступления и наказания» в картинках на шестнадцать страничек.
      Еще я попытался сочинять методические пособия для воспитателей детских садиков, в логопедических целях начиняя их скороговорками, на которые хватало моего поэтического воображения. Например:
      «У гиппопотама гепатит с гипоплазией, он принимает гепатопротектор».

      Тщетно стремясь расширить границы жанра, я составлял для развития школьников тавтограммы, палиндромы и анациклические стихи, оснащая их сложно организованными фантасмагорическими сюжетами, которые отпугивали меня самого. Такие написанные гекзаметром или пентаметром сюжеты выходили из-под моего пера на свет не только неприятными, но и отталкивающе неестественными, какими могут быть, скажем, бородатая женщина или толстозадый мужчина.
      И к успеху подобное словоблудие не имело никакого отношения. Писать нужно на своем языке, которым владеешь легко и умело.

      Вынужден признаться, культурное единство я чувствовал с прошлым, а еще более – с позапрошлым веком. Так выходит, что я всегда занимался теми вещами, которые либо еще не вошли в моду, либо уже вышли из моды. А вот быть в мейнстриме, на одной волне массовых интересов общества, мне доводилось редко. В общем, типично маргинальное мышление. What is normal for the spider is chaos for the fly.

      А однажды я получил заказ написать короткую рекламу к новому детскому фильму-сказке. Мне прислали диск с демо-версией фильма. Я посмотрел, и у меня глаза на лоб полезли. Ладно, фантастическая декоративность и акцент на сюрреальную визуальность теперь стали заменять нравственную основу любого художественного произведения. Но не до такой же вычурной и дикой степени! Ключевая особенность шокировать аудиторию стала главной характеристикой современного стиля.
      В этот раз мне почему-то стало до боли жаль бедных деток и их зависимого от нынешней кинопродукции неокрепшего сознания. Я припомнил все те отвратительные литературные поделки, которые самому пришлось сотворить в угоду новому времени и его новым представителям, и мне захотелось кинуться в церковь, чтобы замолить грехи.
      В качестве рекламы смог я написать только следующее:

      ЭТОТ УНИКАЛЬНЫЙ ФИЛЬМ ДЛЯ ДЕТЕЙ
      ПО ПРАВУ ЗАНИМАЕТ ПЕРВОЕ МЕСТО
      СРЕДИ ВСЕХ ДЕТСКИХ ФИЛЬМОВ В МИРЕ
      ЗА ВСЮ ЭПОХУ КИНЕМАТОГРАФА,
      КАК САМЫЙ-САМЫЙ-САМЫЙ
      ТУПОЙ, ГАДКИЙ И НИ НА ЧТО НЕ ГОДНЫЙ.

      Любому ясно, что после этого ко мне с подобными заказами больше не обращались. Более того, чуть было не обвинили в подстрекательстве саботировать кинопоказ. Да я и сам, так и не став признанным мастером рекламной инспирации, ни за что подобное больше не брался. Но вы посудите сами, если смотреть плохие фильмы или читать плохую литературу, клетки мозга просто начинают гнить! Это же медицинский факт! Ну, если не медицинский, то моральный точно.

      Идея же встретиться с великим мэтром, от которого шло сияние, и получить от него просветление и благословение, возникла у нас с Фимой еще четверть века назад, когда Валентин Катаев был жив.
      Это была общая заветная мечта.
      Мы неоднократно представляли, как едем в Переделкино с большим букетом роз, как, сидя на низких пуфиках в просторной дачной комнате, читаем мэтру свои творения, как Эстер Давыдовна гостеприимно накрывает к чаю стол, а он, улыбаясь, гладит нас по головам и благословляет. Как знать, быть может, именно так некогда приезжали к мэтру и основоположнику мовизма в литературе молодые писатели Аксенов и Гладилин. И сам Катаев, когда был еще совсем молод, именно так приезжал к Бунину. За благословением от мэтра.
      Как ни странно, случались у нас подобные фантазии о поездке чаще всего под Рождество.
      
      – Представляешь, – романтически горячился в таких случаях Фима, – заявляемся мы к мэтру на санях, запряженных оленями, по свежему скрипящему снежку! И букет роз! Зимой!
      – Ну, ладно еще розы. Их зимой достать можно. Но где мы оленей возьмем? – удивлялся я.
      – Не важно, можно и на собаках. В дачном Переделкино, должно быть, полно бродячих собак. Но на оленях, как поется в песне, лучше. Вообрази, подкатываем, на санях, словно два Рождественских Деда-Мороза с подарками, словно какие-то два северных Йоулупукки!
      – Кто-кто?
      – Так у финнов называется Рождественский Дед. Но, прости, старик, второй раз его имя я уже не выговорю.

      Да, вот именно, что ёлки-палки-пукки! Но тогда к мэтру я готов был ехать и на собаках, и на кошках, и на чем угодно.
      А сейчас можно было только положить этот букет на его могилу и попытаться зарядиться литературной энергией хотя бы от святых мощей. Но где он похоронен, мы не знали. В Переделкино, где жил последние годы, или, может, его уволокли на Ваганьковское или на Новодевичье?
      В самом деле, припереться в Москву, так сказать, явочным порядком и прямо на Курском вокзале обратиться в горсправку с вопросом:
      «Скажите, милая барышня, где тут у вас похоронен великий советский писатель В.П.Катаев?»

      Но стоило нам в ресторане перекинуться несколькими катаевскими цитатами из «Травы забвения» и «Святого колодца», и всё было решено: надо ехать!
      Сейчас или уже никогда!
      Фрейдовская идея, что подавленные мечты не умирают, просто их загоняют внутрь, заставив замолчать, получала в нас с Фимой свое реальное воплощение. Нереализованная мечта, затаившаяся внутри, продолжает влиять на сознание и только ждет своего часа. Любой человек может в этом сам убедиться – ему надо только выпить, как следует.

      А Монтень когда-то сказал, что человек – изумительно суетное, поистине непонятное и вечно колеблющееся существо.
      Только колебаний в тот момент больше не было. Хватит колебаний! Непременно надо ехать! Сейчас или уже никогда!

      Мне казалось, мы остались одни в этом нереальном плоском городе, кто лелеял такую мечту. И кто бы ни взялся искать в ней скрытую прагматическую цель, тайный расчет или сокровенный смысл – не найдет. Потому что в этом рациональном, стремительно роботизирующемся мире просто должны существовать такие, как мы с Фимой. Иначе худо будет этой планете, заселенной меняющим свою сущность человечеством. И когда последние люди истребят друг друга в конкурентной борьбе, кто-то вспомнит о нас.

      Выпитое разрывало на наших глазах все цепи. Наши лица светились озарявшей их мечтой. Даже зеленый рождественский синяк Фимы с узором маникюрных царапин приобрел сказочный изумрудный блеск, переливаясь, словно малахитовая шкатулка Бажова.

      Мы стали понимать друг друга всецело. Мы стали, как братья. Мы уважали друг друга и не стеснялись открыто проявлять свое уважение. И плевать на то, что на нас брезгливо смотрят и тычут пальцами окружающие!
      В самом деле, ведь мы свободны. Мы независимы. Ни от кого и ни от чего! И мечта наша тоже свободная! И такая простая для осуществления, несмотря на всю свою величавую эпическую и символическую сущность!
      В общем, как пел Сэм Кук, «Best things in life are free».

      Такое состояние бывает у человека, уставшего жить компромиссами. Особенно, если он слегка выпил. И особенно, если не слегка. Хорошая выпивка вообще к лицу настоящему мужчине. А уж тем более большому русскому писателю, знающему о ней не понаслышке и умеющему извлекать из нее, хоть и не пользу, так высокий градус самооценки – пусть даже до обидного краткосрочный и грозящий непредсказуемыми последствиями.
 
      И если бы, как обычно в таких случаях бывает, перед нами вдруг ниоткуда выросла благообразная группа джентльменов в милицейской форме и, нежно приобняв нас за плечи, с присущей ей тактичностью задала вопрос: считаем ли мы свое поведение когерентным, когнитивным или все-таки конгруэнтным? – я уверен, мы дали бы правильный ответ.

      Но вместо джентльменов в погонах перед нами все же возник грозный администратор этого питейного заведения, который, пытаясь урезонить наш писательский пыл, вежливо, но сурово поинтересовался, мол, все ли у нас в порядке.
      – В порядке! – с вызовом закидывая голову, рявкнул в ответ Фима. – Даже более чем в порядке! Так что не надо усугублять!
      Слово «усугублять» он произнес так невнятно, но так громко и значительно, что администратору, видимо, в нем послышались сразу два матерных ругательства, причем самые распространенные. Лицо его вытянулось, окаменело, и он стал молча ретироваться.

      – Постойте, – окликнул его Фима, – мы заказывали рыбу. Где наша рыба?
      – Не знаю, наверное, уже готова, – пролепетал тот.
      – Так почему ее не несут? Нам надоело закусывать одними помидорами.
      – Должно быть, официант не может ее принести, у него аллергия на рыбу, – придумывал на ходу администратор, опасаясь хоть чем-то нас разозлить.
      – Не он же ее будет есть, а мы, – не унимался Фима. – Вам ведомы такие священные понятия, как морская стихия, морская рыба и морская тематика в литературе? У рыбы, знаете ли, тоже может быть на людей аллергия.
      – У официанта аллергия на запах рыбы. У вас нет аллергии на рыбу? – подобострастно поинтересовался администратор.
      – Нет, у меня аллергия на аллергиков! – брезгливо резюмировал Фима.

      И это еще больше усилило наш восторг и безнаказанность. Нам ничего не угрожало: ни милиция, ни администрация, ни «пожизненный эцих с гвоздями». Нас ничего не удерживало от возвышенного безрассудства. А заветная мечта засияла в наших возбужденных мозгах еще ярче и призывнее.
      Хаотично размахивая руками и не осознавая трагикомизма происходящего, когда напрочь сносит башню, Фима громко декламировал мои старые лирические стихи, которые, к моему удивлению, оказывается, знал наизусть:

            Утро. Выметен мокрый асфальт.
            Убраны звезды. И воздух проветрен.
            Ночью басовый здесь царствовал альт,
            ноты рассыпав на тонкие ветви.

            Улица. Перехватил пояском
            узкую талию ей перекресток.
            Здесь я стою – навсегда обречен! – 
            вечный старик ее, вечный подросток…

      Но удивительнее всего, что и я, в свою очередь, поражая всех вокруг, включая самого себя, начал выкрикивать фразы из Фиминой прозы, смысл которых, по причине их полной для меня туманности, клянусь, никогда не понимал:

      …Заряд эсминца пробил правый борт вражеского крейсера… У правой машины заглох воздушный насос… На одном левом винте держаться в шторм судно не могло… Машинист палубной лебедки носился по трапам, полируя поручни руками… Чугунный кругляк соскочил с лопнувшего болта и стремительно скользнул вниз вдоль мачты – именно туда, где стоял капитан Зуев… На этот раз Зуеву повезло: кругляк ударил его в темя, покрытое множеством твердых рубцов от былых ран, и не проломил череп, а лишь продольно рассек видавшую виды и бритую после гауптвахты голову капитана… Он только хмыкнул и поднес к глазам бинокль, вспомнив, как пару недель назад на палубе на него налетела морская чайка, исклевав всю макушку. Это было куда больнее… Кормщик указал, что на правом траверсе, курсом на зюйд, шел черный двухмачтовый, дым у которого был загнут по ходу длинной лентой… Старпом сидел верхом на нижнем блоке лебедки, держа в одной руке строп, а другой уцепившись за цепь… Стрелка тотчас вынеслась за борт, и он повис над пенным морем… Его едва не смыло, но смельчака ловко поддели сзади багром… Через минуту он уже стоял у штурвала, выглядывая вход между острых камней в фьорд…

      У меня даже не возникло и смутного сомнения – о чем это я так нагло вещаю? Теперь мне вдруг всё стало ясней ясного. Да, надо ехать! Ехать! Сейчас или никогда!

      Решение подкреплялось еще и тем печальным фактом, что ни мне, ни Фиме Нежрамскому за всю жизнь не удалось ни разу пообщаться с великими.
      Вечный соперник Браун умер в год рождения Фимы, и, по сути, выходит, Нежрамский всю свою творческую жизнь соревновался с покойником.
      Катаева мы тоже прохлопали…

      Впрочем, однажды я был знаком с одним космонавтом и даже награжден грамотой лично из его рук. Дело было так.
      Пионерлагерь в Евпатории, куда меня отправили после первого класса, должен был посетить космонавт Хрунов. На торжественной линейке ему решили устроить концерт. Меня выбрали спеть ему песню, где были такие слова:
            «Я – Земля, я своих провожаю питомцев: сыновей, дочерей.
            Долетайте до самого Солнца и домой возвращайтесь скорей».
      Песню я учил наспех, слов толком не разобрал, и вместо «питомцев» (это что-то типа выкормышей) пел «подонцев». Воспринимал это так: «подонцы» – это те, кого не стыдно подать, т.е., как сейчас говорят, презентовать.
      А главный «подонец», рассеянно слушая мое исполнение, уже держал заготовленную и подписанную им для меня грамоту.
      В слова, к счастью, он не вслушивался.

      И вот с железнодорожными билетами в руках мы бежим по перрону в распахнутых пальто с длинными развевающимися полами, словно черными крыльями у ангелов тьмы. А алкоголь, как в романах у Фимы девятый вал, швыряет нас из стороны в сторону. Удивительно, как мы вообще добрались до вокзала, долго и непонятно для чего петляя по городу.
      Кратчайший путь между двумя точками – это прямая линия. Но выпивший человек об этом забывает.

      Дважды по дороге Фима спотыкался и падал в снег, хотя каждый раз поднимался с фразой Конфуция: «Не тот велик, кто никогда не падал, а тот велик, кто падал и вставал!»
      Я ценил его героический настрой и тоже пытался что-то цитировать. Из своих стихов я не мог вспомнить ни строчки – всё напрочь забыл! Но дикие фразы из его тупых морских романов продолжали отрывисто всплывать в моей ошалевшей голове, пугающе мешаясь с моими собственными странноватыми мыслями и плывущей перед глазами суетливой реальностью, которая теперь мне представлялась в некоем сложно организованном феерическом интерьере.

      …Старики забрались в шняку и, взявшись за руль, велели подымать парус. Полводы утратишь, пока в голомень придешь. Теперь отстаньте от нас все! Отстаньте от нас все черти мира! Мы ввязались не в банальную авантюру, не в бессмысленное приключение, а в барочный перформанс, возвышенный и страстный, чтобы поднять свой бессмертный дух в период тотального культурного кризиса… Благодать, поднятая и распёртая шестом, чтоб не полоскала краем, наполнилась мощным ветром, и шняка, выходя из фьорда, послушно легла на курс…

      Господи, да кто такая эта шняка? И что такое фьорд? Какой еще перформанс мы затеяли?

      Наша многолетняя мечта где-то там, в отдаленной полутемноте, в колеблющихся на легком морозе лиловых сумерках за сигнальными огоньками семафора.
      Уже слышны порывистые паровозные свистки, похожие на звуки взбесившейся валторны. Уже судорожно подрагивает зимний, искрящий снежной россыпью воздух от бегущего сквозь него скоростного состава. Уже слепяще вспыхнули его фары, всё ближе и всё сильнее разбрасывая свой интригующе таинственный свет.
      И уже виднеется, обволакиваясь сползающим с крыши седоватым паром, наш вагон, с косо торчащим язычком номера.
      Он вихрем подхватит нас, вместе со всеми нашими житейскими печалями и разочарованиями, всеми досадами и расстройствами от этого инфернального современного мира, в котором мы – о, милостивый Господи! – уже ни черта не понимаем. И, грохоча тяжелым железом, унесет прямо в раскрытые мягкие крылья нашей давней мечты, как в долгожданные теплые объятия преданной любовницы, которая всегда и в любой час готова встретить нас и отдать всю свою накопившуюся нежность без остатка и промедления.

      …Звонил командный телеграф, скрежетали внизу по плитам лопаты кочегаров, сгребая уголь. Гудела дымовая труба, тюкала пародинамо, глухо стучал в шкафуте компрессор. С небес лился вниз ровной струёй, словно затянутой в прочный чулок, золотистый свет. Будто сам Господь благословлял горе-путешественников. Или просто провоцировал их, чтобы в очередной раз самому горестно усмехнуться над недотёпами.  Два нетрезвых капитана тонущего корабля – поэт и прозаик – жаждут ощуще… ссуще… о-су-ще-ствления своей заветной мечты! Где судьба позволит кинуть якорь терпящим бедствие?..

      И вдруг Фима отстал.
      Сзади я тотчас услышал рев агонизирующего льва.
      Страстный. Животный. Тяжело, натужно и мучительно спастически идущий из самых глубинных недр.
      Я оглянулся. Фима стоял на коленях перед каменной вокзальной урной, разбросав по заснеженному асфальту черные полы пальто, словно птица с ранеными крыльями, и ревел в ее копченое нутро.
      Гадко, постыдно ревел, роняя человеческое достоинство прямо под ноги шарахающихся в толпу пассажиров – его потенциальных читателей, пугливо пробегающих мимо. Было заметно, как в его еще окрыленном мечтой сознании стремительно угасал авантюрный задор и со всем трагизмом выстраивалась полноценная 3D-модель прожитого дня.

      …Течение оказалось сильнее ветра, и вёсельщику приходилось несладко. Стиснув зубы, он греб подергой – короткими ударами вёсел, почти не нагибаясь и не откидываясь. Когда вынули голоменный кубас и якорь, пошла бечева яруса с крючьями. Один за другим они тяжело ударялись о черное днище лодки. Обессиленный вёсельщик, уронив голову, тоже готов был удариться лбом обо что угодно, только не было чего-либо тяжелого и подходящего… Сырой ветер дул с гор порывами, на короткие мгновения приводя его в чувство… За всем этим, ровно за секунду до потери сознания от удара сломленной мачтой по закалённому каменному затылку, зорко наблюдал в бинокль капитан Зуев… Пора ловить по радио погоду…

      Рёв Фимы разносился рваными отголосками по всему перрону. И в нем чудился мне то почти звериный клич Тарзана, проносящийся по бескрайним джунглям, то предсмертный вой Кисы Воробьянинова, стоящего на коленях перед впустую вспоротым двенадцатым стулом. Но больше всего он был похож на отчаянный крик «Уехал!» Катюши Масловой, бегущей за последним вагоном уносящегося поезда.
      Бедный Фима!

      Я подошел, вгляделся в его бледное, как рождественская луна, лицо.
      Под припухшим глазом болотисто зеленела полусожженная кожа царевны-лягушки с отчаянным следом ее лапки.
      По щекам, похожие на тающий лед, медленно сползали увесистые слезы. Как будто передо мной сидел на корточках не Фима, а его бессмертный романтический герой капитан Зуев, в очередной раз больно ударенный по макушке злосчастной судьбой.
      На лицо падали мелкие, словно разбившаяся в прах наша мечта, снежинки. Они таяли и смешивались со слезами, делая несчастный вид Фимы еще более несчастным и жалким. Мокрый подбородок его вздрагивал, а из носа весело торчали шкурки от помидоров.
      В его остекленевших глазах читалась одна мысль: не пейте алкоголь, господа! Он разбудит в вашей душе мечту, но у вас же на глазах ее и задушит.
      Фима рыдал безутешно – то ли от стыда, то ли от тронувшегося в этот миг поезда, увозящего от нас навсегда заветную мечту.


      ПОСЛЕСЛОВИЕ

      И вот со времени этих событий прошел год. Фима неожиданно наладил отношения с бывшей женой, ныне живущей за океаном, и стал уговаривать меня эмигрировать в Америку.
      – Старик, ты себе не представляешь, что это может быть за жизнь! Ты попадаешь в Нью-Йорк и только здесь понимаешь: то, что называл раньше жизнью, надо было называть как-то иначе. В Нью-Йорке ты можешь даже выйти на Бродвей. Подумать только! Ты и на Бродвее! Просто невероятно!
      – А ты уверен, что Бродвей в Нью-Йорке?
      – Конечно! Послушай только мелодию этого сладкого слова – Брод-вей! Звучит, как «Рай для еврея». Но ты не еврей и этого не поймешь. Это музыка Орфея, спускающегося в Рай!
      – Но Орфей спускался в Ад.
      – Какая разница? Да он и сам не знал, куда спускается. Теннесси Уильямса этот Орфей, конечно, не удосужился прочесть. А с таким голосом он мог спускаться только на Бродвей. Это центр мира, центр вселенной, центр мечты лучшей части человечества, еще надеющейся на земное счастье – на то, что это счастье когда-то одумается и неожиданно повернется лицом к живущему в тяжелых трудах человеку. Но для этого нужно сначала выйти на Бродвей.
      Слушая пространную агитацию Фимы, я подумал, что там у него растут дети, а мне что там делать? И вдруг вспомнил фразу героини Одри Хепберн из фильма «Сабрина»: «В Америке почти нет интеллектуальных удовольствий».
      А мне только такие и нужны.

      В том же году Фима уехал в Америку. Вскоре по электронной почте он прислал очень короткое, но совершенно понятное мне письмо.
      «Старик, ну, вот я на Бродвее. И что?»


      2010


Рецензии
Николай, здравствуйте!

С неослабевающими интересом и удовольствием читаю Вашу прозу. И стихи. Но стихи - это отдельная тема. Возвращаясь к прозе, замечу, что писать отклики мне становится всё сложнее - настолько глубоки Ваши рассказы. И, если в первых прочитанных мною рассказах, я заметила глубину "вообще", нырнув в неё с разбега, то теперь начинаю различать слои, оттенки, переливы. И описать все свои ощущения и мысли на уровне, соответствующем Вашему, мне непросто. А писать отзыв, не вдаваясь в эту глубину, не проживая и осмысливая её до дна - преступление. Почти такое же, как пойти в Большой зал Консерватории в джинсах.)

Очень понравились мне герои этого рассказа. И не важно, что не вышло у них посетить могилу Валентина Катаева. (А если бы вышло, уверена, что "милая барышня" обязательно загуглила бы её местонахождение!) Сама эта мечта давала особый смысл существованию героев. Эта мечта - образ стремления подняться над суетностью и обыденностью, выбраться из прагматичного потока. Без её сияния где-то там в заветной дали жизнь, действительно, становится "плоской". И даже в ироничном описании хмельного состояния героев слышится ода их чистому и светлому порыву. Недаром говорят: "Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке". И как же искренен их порыв, как по-детски чиста тяга понимать друг друга и быть свободными от навязанных обстоятельств. Оба они неисправимые романтики, и это подчёркивают цитируемые ими строки. О, эта морская тематика! Вечная борьба и верность своим идеалам (фотография возлюбленной Фимы). И пусть жизнь постоянно бьёт их чем-то тяжёлым по голове, как капитана Зуева, они остаются несгибаемыми!
И никакая милиция или администрация не в силах им помешать!))
И даже финальная фраза Фимы "Старик, ну, вот я на Бродвее. И что?" свидетельствует об этой неутолимой жажде вечного, находящегося за пределом рыночных отношений. Было бы намного печальней, если бы Фима пришёл в восторг от Бродвея. А капитан Зуев стал бы героем комиксов.
Очень светлый рассказ, Николай!

С Вашими размышлениями о пользе чтения, о смысле вдумчивого чтения согласна. Одно только но: книги всё же бывают разными. Однажды дочери, когда она была ещё маленькой, подарили книжку. Сборник детских стихотворений некоторых современных авторов. Героями были, как и у Вашего бедолаги писателя, не зайчики и мишки, а ведьмочки и вампирчики. Сначала я решила заклеить несколько страниц. Потом - вырвать часть из них. Итогом более серьёзных размышлений стало то, что книжка целиком отправилась в помойку.

Хотела ещё отдельно поблагодарить Вас за отличный язык Ваших рассказов. Не такой он и простой, но читается легко и с удовольствием. Фраза о сиквеле "Илиады" просто сразила! А вот это: "считаем ли мы свое поведение когерентным, когнитивным или все-таки конгруэнтным?" вызвало прямо-таки приступ хохота!

Николай, благодарю Вас также за то, что Ваши строки часто заставляют меня потрудиться - открыть словарь или энциклопедию. В части профилактики болезни Альцгеймера Вам нет равных.)))

С самыми искренними благодарностями, а также с хорошим настроением и пожеланием оставаться Вам вот таким - неунывающим романтиком,

Ника Марич   30.07.2022 19:42     Заявить о нарушении
Дорогая Ника, большое спасибо за отзыв.
Отзыв получился воистину проникновенным. И я пишу это слово, поскольку оно затмевает любые другие определения.

Понятное дело, что сюжет рассказа художественный. Т.е. персонажи и события придуманы мною. Но я создавал их похожими на мое поколение - поколение "динозавров", еще живущих в своем наивном идеализме прошлого времени и не замечающих неуклонное приближение старости, но сохраняющих странную мечту и не менее странное ее исполнение. Только мечта так и остается мечтой. Мечта, на мой взгляд, и должна оставаться мечтой. Осуществленная, она теряет свою сущность, а жизнь теряет всякие заветные перспективы.

Рассказ суетливый. С сюжетными реминисценциями и переключениями на цитатные вставки из несуществующих произведений. Но таким рассказ и задумывался. Работая над материалом для него, мне пришлось проштудировать терминологию морского флота и поработать над характерами героев так, чтобы выглядели они пусть и простодушными, но трогательными и вполне узнаваемыми для своего культурного поколения, которое таит в себе подобные романтические мысли и сталкивается в малопонятной им современности с подобными трудностями.

С самыми добрыми пожеланиями и благодарностями за внимание к мне,

Николай Левитов   31.07.2022 00:28   Заявить о нарушении
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.