Однажды в Степановке

или Сказ об том, как меж Тургеньевым и Толстым едва дуэля не вышла

   19 мая 1861 года, в аккурат через три месяца по выходе судьбоносного александровского Манифеста, на открытой веранде усадьбы Афонасия Шеншина, развлекались с утренним чаем "на бекрень": покудова безбородый, но уже проявляющий начатки писательского гения, граф Лев неКолаич Толстой, с ним, успевший затвердеть в своих сочинениях про записных охотников и глубыководных собак, потомственный дворянин Иван Сергеич Тургеньев, а также и сам хозяин имения - немалоизвестный фетиш-стихотворожник, прозванный за то самое Фетом.
Имение Шеншина основной своей частию находилось в селе Степановке, об чём хозяин, не стыдясь, но выкатывая очи далее носу, вспоминал при каждой удобной беспричинности. Не преминул он сделать сие и нынче. Мог ли догадываться этот могучий брунет-бородач с огромными плечами, разумом дитяти и едва уловимой повадкою варана в лице, к какому невероятному последствию приведёт это всегдашнее его упоминание?

- Что же супруга ваша, Афонасий Афонасич? Неужто как и прошлый год взапуски с курями носится? Ась? - тихонько спросил Иван Сергеич деликатно взяв под локоток левой свою правую, мизенцем которой благородно выковыривал из зубов лавсановое зерно.
- Ну что вы, ахрибратец мой, - Шеншин горизонтально раздвинул бороду тарелкой и улыбнулся по-краковски - высунутым языком. У нашей Маняши, две недели как, совсем новое увлеченье!
Тургеньев мило скривил ухо, выказав предлинный интерес.
- Эммануила ведь по-французски учит, - громким шёпотом продолжал хозяин, - и успехи по-ра-зи-тель-ны!
Лев неКолаич, услыхав это, вздрогнул и дико покосился на слюнявчик Иван Сергеича, но потом вроде бы успокоился и даже закурил. Хозяин всё же заметил перемену в графе и потому, немедля всщетинищившись шеей, позвал тонким голосом куда-то вверх: "Звезду-уля!  Звездулик, ведь так и чай простынет, не пора ль?!"
   Гости вскинули в ожидании носы. Тут, отчего-то не сверху, а левее веранды, послышалось шуршание и рваное пыхтенье.
Шеншин так и опоясался улыбкой.
- А вот и мы! - он подался обеими ногами через перила, остальной же частию оставаясь в где был, навстречу пухленькой женщине при очках и платье желтушного оттенка, передвигавшейся на корточках и тянувшей за собою на кожаном шнурке пятнистого, как вначале подумалось гостям, пса. Однако, когда она подкорячилась на совсем незначительное расстояние, они  - граф, снова, как бы испугавшись, а Иван Сергеич – умилившись,  узнали в питомце дарёного Тургеньевым в прошлую осень шерстяного двуцветного хряка. Тот тяжело вздымал бока и глядел на окружающее в точности через такие же очки, как у хозяйки, только притянутые к морде не лескою, а резиночкой.
Когда все расселись за столом, Лев неКолаич, шумно хлебнув, нарушил гремучую тишину томившимся на душе вопросом.
- Марь Петровна, тут Афонасий Афонасиевич давеча сказывали будто вы Эммануила с французским мирить выдумали?  И совсем небесполезно?
- Если не сказать более, Лёвошка! - хозяйка всё не могла надышаться, - Нынче, например, "futur dans le passe" муштровали. Да вы, я вижу, в сомнениях?! Эманьюэль, Эманьюэль, паг ле ву фгансэ?!
- Уи! - блеснул способностями хряк.
   Мария Петровна, победно - снизу вверх, поскольку с корточек вставать отнекалась, поглядела на графа и почесала Эммануилу под вымячком.
- Шарман... - кашлянул Тургеньев, разводя руками в коленях.
- А вот на это мы ещё поглядим, - раздражённо шмыгнул щиколоткой Толстой, - я ведь таких как вы, Иван Сергеич, душек-шарманщиков, в Крыме, арапничком пятерых удавил!
   Шеншин грузно засмеял себя. Тело его колыхалось, что твой чесночный студень и, кажется даже, раздавался похожий запах. Марь Петровна принюхалась и начала подхихикивать, несознательно дёргая за шнурок, отчего Эммануил не находил себе равновесий.
Горячо болтая взглядом, Тургеньев думал, как же он ненавидит своего протеже. Ведь молод, небесталанен, хорош для пользования дамами, опять же, герой военной севастопольской кампании, не какой-нибудь там тетеревоед-шкурятник, а натурально - боевой офицер. Когда случиться, умеющий и пулю в лоб вколотить и по-матушке с верхотурой припечатать.
   Ходили слухи, что солдатня жалилась на Толстого самому полковнику Девяткину, даже просьбы бумагами оформляла. Мол, на сельском постое жить под этаким началием нету никаких возможностей! Вскакивает до свету и давай в зеркало лобызаться, да так раскатисто, что всех собак настрапалит. Собаки брехать, а граф на это злится и зачинает сперва зеркалу рожи корчить, потом зубы выворачивать, а вскоре и сам на себя, так брешет, что у сельских рожениц молоко в грудях сворачивается в клубок. А стоит солнцу первым лучом заиграть, Лев неКолаич за бритьё принимается. Картина весьма жуткая и безотрадная. Выносит на двор корыто с варёной водою и ставит её на крупную тюльку. Кладёт туда бритвень, портупец, и восемь обмоток солдатских, благодушных. Палкой какой-никакой размешает, да и её ко всему протчему присовокупит. Потомыча сам полностью забернётся в этот настой,  да на спине распластамшись, колени к ушам приладит. Нащупает лезвий под собой и, не смущаясь ни индюков, ни петухов, бреется повсеместно, только вот лица, спаси бог, не касается!
Бабам же сельским от него совсем продыху нет: едва завидит какую и не глядя ни на возраст, ни на положенье прыгает на руки и дитятю из себя корчит. Няньчи его, агу-агу, сранки, агу-агу, меняй! А ведь и роду непростого и усов - целых два вырастил!..
   Тут Иван Сергеич почуял будто кто ногу ему ест. Дёрнулся, за брюки себя схватил и ощерился хмуро - по-бесовски, сразу видать - Эммануила на подозрение взял. Мотнул головою от подлокотника до кресельной ножки, да под стол и уставился.
   А Лев неКолаич, даром времени не теряя, также думал про Тургеньева нехорошее: "Спаниель чёртов! Полагает, ежели моноклю нацепил, так и право писательское в себе имеет! Ну уж нет, голубец мой. Ты, наперво, забей зарядом в пушку друга, помоев гильзой похлебай, да вражину боевой мордою до смердозадия пугни, а уж вследствие того в литераторы меть! А то одни амуры с цыганками на уме! Добро бы ещё баба как баба, так оно бы и не зазорно сказать, но ведь то ж Виарда! "Лупата, горбата, на темени заплата", -  так про неё Марь Петровна заявляет. И помимо воли вспомнился графу случай, забыть который и хотелось бы, да невмочь.

   В Париже это было. Мадам Полена мало не с января строила прожекты по взбаламучиванью столишного болота А здесь и повод образовался - заезжий итальанский баритон, об котором по ночам скучали себя замужние, и не так чтобы совсем, парижанки. Этот высокий, кудрявый, смуглый skot, отвергавкавший до того все приглашения в свет, вдруг, не понять, чем и как, принял одно такое от мосье Бельведьярского, собиравшего у себя по субботам едва не четверть культурного Парижа.
   Виарда, узнав об том, три дня пальцы ломала, прикидывая, какою бы эффектной штучкой обойтись с итальанцем, пока не надумалось ей нежно накормить того нечаянным цветочком со своей шляпки. И оригинально, и не без намёков, и трат больших за собою не потянет, и фурора не избежать. В кондитерской мадам Плие заказала она исполнить из марципана брошь в виде розочки, а в мастерской шляпника Медузьева - белую, с жемчужной ленточкой, шляпку. Оба мастера, поклялись земли откушать, ежели в срок не уложатся. И кушали, благодаря усильям троих clochards подкупленных заказчицей для обустройства мнимого наводненья пруда Ля Виллет. Поэтому, вследствие вынужденного переполоха, временных эвакуаций и уплаты неустоек, с приятным для глаз мадам Полены землеядением, заказы пришлось выкупать на другой день, буквально за час до раута.
   В экипаже расселись так: Луи – виардихин муж, слева от него сама мадам Полена, насупротив - влюблённый дурак Тургеньев, в соседи к коему по несчастью затесался сам Лев неКолаич, спавший под сиденьями с позапрошлой ночи, похмельным сном младенца. В кучеры взяли садовника Мишельку, управлявшегося с лошадьми безо всяких кнутов и понуканий, одной дубовой слегою.
   Понаперво всё шло, как шло: Виарда пела носом, копыта цокали, виды мелькали, Луи изредка стукался подбородком об пол, граф храпел пятою точкой, ну, а Иван Сергеич любил и любил бесконечно мадам Полену. Беда случилась, когда три четверти пути отмахнули за плечо и поворот назад был никак невозможен. Коняга, угодив копытом в выбоину мостовой, подломилась на ногу и с надрывом, жалобно закричала. Виарда сейчас вскипела и достав из межгрудия аршинный веер-калабашку, принялась нахлёстывать им бедного Тургеньева по брылям, ругаясь так, что сонного Лева неКолаича вывернуло в собственный сапог.
   Повинуясь безотчётному порыву каблука мадам Полены, Тургеньев вылетел из экипажу, сломал оглоблю мышцею лба, ослобонив несчастное животное от сбруи, взял его в охапку и чуть приседая задом до земли, отнёс, да и оставил на том месте, которое ранее занимал сам. После чего, впрягшись как полагается и взбрыкивая ногами, самолично потянул экипаж к уже маячившим невдалеке мастерским.
   Пожалуй, излишним было бы говорить про то, что за розочкой и шляпкой для мадам Полены метался тот же Иван Сергеич.
Весь в мыле, с пеною на оскаленных зубах и зажатым в них трензелем, оторванным от упряжи [из желания поскорее угодить горбатой диве], он, шепелявя и в крошево копытя кафельный пол, назойливо выделывал чего-то лицом вблизи живота мадам Плие, так, что ей прикрывшись кухонной доской, пришлось сунуть первую попавшую под руку розочку и крестясь, ретироваться в верхние комнаты.
   С Медузьевым вышло проще. Тот, издали завидев странный экипаж, выскочил из мастерской, запер дверь на сквалыжный замок, шляпку с ленточкой и запиской повесил на дверную ручку, а сам, скакнув пятками по над дорогой, укрылся за фонарным столбом, откуда с благоговейным ужасом выглядывал, дожидая, покудова "чёртова колесница" не покинет пределов тихой его улочки.
Италианец заставил. Себя - ждать, дам – нервничать, явившись на раут через полчаса от назначенного, да к тому ж в весьма нерасположенном расположении. На все восторги и поглаживания, клубящихся вокруг почитательниц, он отвечал чем-то вроде «andate a fanculo», да промакивал взопревший лоб уголком цветистой скатерти, обёрнутой вокруг шеи. Кто-то, однако, из женского сословия внёс, а остальные подхватили, некое предложение. Вследствие чего, баритон был восхищен от земли на вытянутые вверх многочисленные дамские руки и повлечён под визги и постанывания к особняку Бельведьярского, для более тесных знакомств. Но не успело сие взволнованное общество сделать и пяти шагов к высокому мраморному крыльцу, как от въездных ворот раздался невообразимо мерзкий и пронзительный скрежет. Поклонницы, забыв про драгоценную ношу, опустили руки чтобы спасти свои нежные ушки. Баритон также немедленно опустился по воздуху, до чувствительного соприкосновенья с превосходно уложенной брусчаткой, издав при этом звук, приличествующий скорее какому-нибудь неопытному контратенору.
   Тут, в широко распахнутые ворота, будто какой-нибудь рикша с возом мандаринов, влетел, дымя подошвами, впряжённый в экипаж Иван Сергеич. На козлах, вместо утерянного где-то Мишельки, восседала сама мадам Полена со слегой в правой и поводьями в левой руках. Задних колёс у экипажа не было вовсе. Осями же своими, бороздя двор Бельведьярского, он и производил тот сумасшедший, до полусмерти напугавший всех, скрежет.
   Тургеньев, как вкопанный, стал в дюйме от толпы и поднялся на дыбы, молотя кулаками воздух и отфыркиваясь. Предмет его обожаний, медленно сошед по ступенькам, стащила с головы шляпку с розочкой и словно простая торговка обмахиваясь ею, попутно отыскивала середь собравшихся, италианского гостя. Вот здесь-то и пришла в самый верх тургеньевской головы мысль, уж точно не головою рождённая. Виной ли тому было слишком яркое парижское солнце или тесная, не по ногтям, обувь, может иноходь и несоразмерные возможностям организма усилья, возложенные на него в последние пятьдесят минут, как знать?.. С треском рванувшись из постромков, выхватил Иван Сергеич из рук обожаемой Виарды головной убор, отодрал зубами, совсем недавно прилаженную к нему розочку, и как нож сквозь ножны, лишь бы скорее исполнить задуманное любимой, проскользнул меж платьев и фраков к барахтающемуся на спине, словно жук, баритону. Дико вращая, обычно полуприкрытыми, глазами, он хохоча упал на колени супротив головы италианца и, воздев к небесам десницу с цветочком, со свистом опустил её по локоть в широко открытый от происшедших коллизий певческий рот!
   Если бы мадам Плие не была так удручена неустойкой и взбудоражена явлением вспененного Иван Сергеича, то возможно она бы не перепутала марципанового цветка с гипсовым, в спешке сунутого в тургеньевскую ладонь,  которому судьбою было назначено пройти трудный путь по закоулкам знаменитого оперного певца и окончить его в месте о коем и упоминать-то совестно. Но, что сделано, того уж не миновать: фурор произведён; Тургеньев, мадам Полена, сонный Толстой [Луи хитро схоронился под сиденьем] и коняга, на коленях умолявшая не трогать её, отделаны до состоянья отбивной на костях. А баритон переквалифицирован в поводыри из-за хронического тонзиллита и полной неспособности взять хотя бы "ля" большой октавы.

   Тяжкий груз воспоминаний всё более вжимал Лева неКолаича в кресло. Вот уж голова его мало-мало виднеется над краем стола. А вот и совсем провалилась, лишь запах злобный остался. Сам не помнил, как сюда попал и чего вытворяет, а только очнулся Толстой с тургеньевской ногою в зубах и распирающим грудь желанием чего-нибудь убить. Тут-то и встретился он с уставленным ему в глаз, глазом своего заклятого патрона...
   Нужно отметить, что оба пресильно удивились, никак не ожидая увидеть здесь один другого. Но поняв, что дело обстоит так, а не иначе, и отступить, значит смалодушничать, оскалились вдвойне. А Иван Сергеич, в сердцах, тихонько эдак, заскулил и затяфкал.
   Тем не более ожидаемо, будто удар палкой по небу, было разъятие ихних голов от расстояния незначительного, на широту размаха рук, корявыми, в завитушках чёрных волос, пальцами Афонасия Афонасича. Произведено это было с обычной его добродушной харею, расквадраченной натрое, по-тульски громкой, балалаешной присядью.
- Э, не-ет, сударики мои обоюдолюбые, не для того я мою Степановку обихаживал, землицу тутовешнюю удом мужеским распапахивал, да смаком бабиим перетрёхивал. Не для того угодья озёрные наколяпывал, салом заячьим унаваживал, да шерстию щюряной глубины синие замощивал! Совсем не для этого я крестьян своих, мясных, да бОрзых, ночами к цепам прилаживал и друг на дружку в колбасу оборачивал, а жён их - дёгтем мазанных, без размеру и окладу, ползуном свежевыглаженным угощал. Неужто, думаете, делал я это, чтобы вы - лучшие из двоих, промеж умов вековой середины, взаимной злобою напитавшись, кусались, да брыкались на  разлюбимой моей веранде?!!
   И Афонасий Афонасич, скинув излишек чувств за дубовое перило, с треском свёл попарно, разъятые вначале, головы Толстова и Тургеньева, а следом за тем, отбросил их выкрутом, каждую на своё место.
- Что же вы, милые, так-то со мной и за какие-такие? Ведь я весь свет обонять готов, лишь бы в нём мир, да благолепие сияли! Чтобы всем, от баклуши земляной до... Здесь, Шеншин, перетянулся через стол всеми своими руками, к Эммануилу, имея прозрачное желание восцеловать весь видимый, но неосязаемый свет, в едином его лице. Грех сказать, но Марь Петровна, дремавшая, опершись на свои корточки, уже отвесила своему любимцу [привязанному, несмотря на очки, шнурком, к ножке толстовского стула] чего полагается и отдала строгое приказание ко сну. Шеншин, не ведая подвоха, и всем собою устремившись к семейному любимицу, налёг брюхом живота, с усильем, на столешню. Отчего вдруг возник где-то позадь него неизвестной ноты звук, до того громкий, что хряк встрепенулся будто петух на вертеле и подскочив над верандой, развернул лице свое, а равно и плечи, прочь от Афонасий Афонасича. Тот же, благоговея, и оттого прикрыв глаза ресницей, цапнул животного ладонями лопат под заднюю суставчатость, рванул на себя и влепил, что было души, французское лобызье, туда, куда до сего дня Эммануил никем лобзаем не бывал!
   Толстой, вывалив на это взор, закашлялся, проглотив останток цигарки, Иван Сергеичу стало худо под собой. Одна Марь Петровна была покойна и счастлива ибо спала, не ведая, что вытворяют.
   Шеншин, оторвавшись наконец [не без усилий] от содеянного и растворив веки совершенно ничему не удивился, а скорее наоборот - обрадовался, не потому ли брови его прыгнули до затылка, а щёки в противувес им, на краткий миг звякнули о плечи?..
   День, однако ж, проходил, как проходят все дни. Солнечный шар, поначалу золотой и нестерпимо яркий, стал меняться в одутловатый и наливаться умиротворяющей малиной.
   Иван Сергеич встал из кресел, бессознательно отхватив крепким от рожденья седалищем изрядный кусок жалобно треснувшей обивки и снова, закусив мизинец чуть далее половины, спросил, оборотясь почему-то в сторону забившегося в уголок Эммануила:
- А скажи-ка, друг мой Шеншин, что за нелепица с имением твоим? Какая к сучьям Степановка? Я, признаться, и единой причины не сыщу, чем такую срамоту оправдать. Да ты ножик-то положь, и брюк тут спущать незачем, не в шашки, поди, играть укладываемся! Название названию иногда враг! Вот, заметь, моё именьице Спасским-Лутовиновым кличут. Что же до побуждений к тому, то изволь отслушать.
   
Тургеньев мечтательно закатил глазом плешь, отставив пестиком недожёванный мизинец, и подражая французским безоткатным кобылам, коих на его шутошных квартерах попадалось иногда штук до семи за обед, начал:

  "Пару веков тому, или около того, жили в наших местах два голландца-голлодрандца, рождённые в спешном порядке живой очерёдности, от одного и того же родителя - Теофраста ван Сельдорфа. Про маменьку ихнюю известно чуть меньше чем вовсе ничего, так что скорее даже без неё всё обштопалось.

   Дом отцовский стоял на лесистой горбухе, от жилья людского в дали чрезмерной. Батюшка цельными днями за дичью пропадал, хотя ни ружья, ни палки в карманах с собою никогда не имел. Зверя, однако, охотил с удачей и удовольствием, бывало и про запас. Так что мяса, меха, шкварки сливочной, да бабок костяных, на игрушки, сыновья в жисть не видывали. Что же до хозяйства, то к этому предмету Теофраст даже касаться брезгувал, ибо брезглив был несусветно. Иногда, только подумать успеет, что пол нечищен, а самого сей же момент и выкрутит сверху-донизу, что твой табурет, аж половицы затрещат!

Как след, братья, едва титьку бросимши, взялись за единодольное хозяйствование. Весна ли секульку навертит, лето ль мордяльник закусит, а и сама зима, не гнушаясь, портки стеребит, всё братьям до веника, метут, не выметут. Осень одна им послабленьем и выходила: грязи сколь угодно, грибок-почечуй, едва сам в руки не прыгает, ****ьник красносладкий коленки оттягивает...  Да мало ль радостей?! Дождь, опять же, за водой в гору ходить надобность отпадает, мети себе и мети!

   Только приключилась однажды в осень такая сушь, что вспомнить жутко. Ворон-чернец, земли не долетая, на хвост-крыло валился и покудова не усохнет, с него не подымается. Дрозд, да птица-гамаюн, за яйцом медвежьим пускаться отваживались, а добыв, другу-дружке в гнёзды подкидывали. Племя мышиное самое себя от волков отличить не умело, отчего сохатый и повывелся! А окрест лишь сосняк несжатый гнётся, допрежь молчаливый, и клоп-пердун ревёт, задорно так, хоть пОмин справляй.

   Проснулись как-то братья в этакую осень, выворотили носы в окно, а окна-то и нет!
  "Тятя, тятенька!" - кричат. " Окошко наше козюль стянул!"
   Привстал тогда ван Сельдорфович, сплюнул нА стену, да растереть велел. Стали сыновья растирать, локти в кровь сбили, но подоконник отыскали.
Говорит им отец: «Кидайте веники свои в левый угол, с правого плеча, берите по конному полведернику, да ступайте за девять вёрст к сиречь-камню, что на перекосе торчит. Отмашите вкруг него, на манер колеса, осьмнадцать кувырков с уклоном в дёрн. Соберите всё, что обсыпалось, да, пожевав, проглотить не вздумайте! Наполните сим жмыхом старший полведерник, а другого не наполняйте, хотя бы и невмоту было!"
   Тут один из сыновей спрашивает: «А за каким же, батюшка, кером мы всё это делать станем, коли проглотить-то нельзя?"
"За журавлиным, родные мои" - отвечал отец, - А вот для какого и не спрашивайте, сам скажу. За козюлём гоняться, большой сноровки не надобно, его и так не догнать, зато вода - окошко отмурзЫгать, нам крепко пригодиться! Посему, как со жмыхом покончите, скорей сиречь-камень отваливайте, да пустой полуведёрок на то место ставьте и дожидайтесь. Как станет он полным водою, так сразу и в обратный путь. А нет, так нет. Об одном только заклинаю, леший вас упаси полувёдры перепутать!"

   Смекнули братья, что им невдомёк, и давай скорее наказы отцовские исполнять! Вёрсты отмахали, место нашли, кувырков накувыркали, жмыху нажевали, камень опрокинули. Только хотели пустой полуведрец поставить, как перепутали! Но и этого им показалось мало, уснули подле него и тоненько этак, по-поросячьи захрапели. Сколько времени пропало, об том никто не сказывал, а только, трах-бабах, вскакивают братья носов не утерев, от страшного звука, словно стеклом по сердцу, свистом по ветру! Раздвигаются с треском дерева и выходит на поляну Кто-то. О двух ногах, волосами из головы заросшее. Шея в тулове торчит а руки человечии по бокам его висят. Поднимаются те руки, разгребают волосы с личины за уши и видят братья глаз пару и рот один, открытый. Но вовсе не то заставило сыновей теофрастовых испужник вывалить... Нос! Не нос даже, пятак, вроде свиного - грязный, мокрый и сопящий. Повело неведумое пятаком своим страшным туда-обратно, принюхалось, да как кинется к полуведру со жмыхом, как ухнет рылом в нутро его и давай урчать, да чавкать, жмых через верх наворачивать.   
 
   Опомнились Теофрастовичи, завели по правой ноге за спину, пятками затылки поскребли, гыкнули для смелости и... трах-бабах, лаптей не жалея, под зад вору-обжоре и наутёк! Взревело Кто-то, мордою в ведре завязнув, и рванулось вдогон, дороги не разбирая, на хруст и шелест стопы направляя.

   Отмахали так, промеж пней, да оврагов, все девять вёрст. К дому отчему братья подбегают, а дверь-то заперта! Уснул, видать, батюшка, умаялся за день, на постелях крутясь, не отпирает. А погоня уж близенько - макушки дерев болтаются, да то и дело полуведровые удары об стволы слышутся. Полезли тогда братья на высокую сосну, что кедром зовётся, шкурки свои спасать. Добрались до самой вершины. Качаются, воют: "Тятя, тятенька, Люта Свинья нас догоняет, жизней решить хочет!" Спит Теофраст, к дверям не подходит. А из-за куста уж полуведрец с головою внутрях показывается, хрюкает. Пуще того раскачиваются братья, взывая:” Тятя, тятенька, Люта Свинья вовсе рядом, заедать нас хочет!" Не шелохнётся ван Сельдорф, девятый сон досматривает. А на дворе уж Кто-то совсем весь стоит, босой ногою землю ковыряет, полведром крутит, виновного ищет! Надломилась тут верхушка сосновая, треснул кедр, будто калтык, трах-бабах... и повалились братья, клубочком переплетясь, перед смертию, прямо на голову чуда, за ними бежавшего. Разлетелся тогда полуведерничек, раскатился жмых недоеденный и повалился Кто-то на песок-траву, руки раскинув, да ноги раздвинув.

От грохота такого проснулся батюшка Теофраст, дверь отворил, засова не отпирая - головой. Что же видит? Посередь двора лежат его чада обнявшись, живые и невредимые, моргают. На них сосна, под вид кедра повалена. А у самой земли, деревом, да сыновьями его прижатая, баба валяется, красоты непонятной. Раскидал Теофраст сыновей по сторонам, кедр в сосновое место поставил, а бабу на плечо взвалил и, слова не говоря, спасать в избу понёс...

-  Погоди, погоди, братец! - Афонасий Афонасич, хрустнув чреслами, приподвинул лицо к стакану и надкусил краюшек. - Ты мне тут баки не заливай! Взялся объяснять, так не отпускай. А то наворотил дури голландской на три пуда, а для сути и понюшки не оставил!
   Тургеньев усмехнулся в бритые усы и, своротив хлястик, отвесил говорившему поклон по спине.
- Чего тут тебе, Шеншин, непонятного?
- Да вот, хотя бы, что за баба, такая, и откудова?
- А что ж, баба? Баба, как баба. Из тела и головы. То есть, не хуже таких же. Да не такая! Одно только и разнит её - нос пятаком, да норов кабаний. За то впослед Лютосвиньёю прозвана была.
- А мальчишки зачем? А тятька ихний? - всё не унимался хозяин, пытаясь волосатым пальцем накачать в порченный стакан воздуху.
-Хоть и бородат ты, Афонасий Афонасич, а спрашиваешь дурацкое! - теряя терпенье, но с деланным хохотом, проорал Тургеньев.
Марь Петровна приоткрыла взгляд и тут же затворила. Толстой поморщился, будто ему кость в горле сломали.
- В спасении всё дело! - не открывая рта, прогудела хозяйка.
- Точно так! - Иван Сергеич от восторга даже слюну за ворот пустил. - Именно, золотая вы наша!
   Тургеньев дважды с гордостью обвёл всех, не исключая себя, счастливым взглядом.
- В спасении чудесном мальцов и бабы-лютосвиньевой, и есть суть названия Спасского моего Лутовинова!
Все выдохнули. Толстой и Шеншин с нотой уважения, Эммануил и хозяйка без нот.
- А что же окошко? - Лев неКолаич вдруг подозрительно щёлкнул кадыком. - Нашли?
- К чему окно, коль баба в доме? - стихами песни, взамен открывшего было рот Ивана Сергеича ответил понявший всё Шеншин. Чем заслужил ещё один благодарственный поклон по спине от давнего друга.
Снова Толстой заёрзал на месте.
- Ну, а где-ваше-то объяснение? - своротил он шею на Афонасий Афонасьича. - Володькой звали? Хм-хм! А коли вы про мою Поляну Ясную узнать хотите, так никаких секретов я из этого не делаю. В честь прадеда моего – Александра Голгофьевича Песделя, название такое. Тут без пояснений всё понятно!
   Шеншин удовлетворённо побарабанил перепонкой и, лукаво крутя по вечернему холодку, начал.
- Погоды в наших местах, сами знаете, случаются! Дерзнёте ли того же о столице сказать? Пожалуй, что нет. А у нас отчего ж им не бывать? И бывали. И не единожды! Ведь не море какое-нибудь! Ну, понимаете, этакое... чтоб солёное...
   Афонасий Афонасич скосился на бок, состроив из лица подобие вяленой камбалы и двинул ухом-плавником. Радуясь, что Иван Сергеич превосходно ухватил его за мысль и ответил толстолобиком, он немедля всё убрал, дабы граф, упаси бог, не заприметил.
- Снежно было. Только снег не то чтобы шёл, а по-иному как-то... происходил! То слева, за ворот, то плоско так, от кустов, а то...
- Про Жыгу обсказать не забудь! - не ко времени прокинулась Марь Петровна. Сонной ногою отвязала от толстовского стула шнурок, с Эммануилом, на другом конце и подпоясалась им. Затем плотнее придвинулась к супругу и тотчас снова уснула, оставив голову на одном из немногих мужниных колен. Глаза её подёрнулись веками, а ушко, что твой оладушек, масляно почило на щеке, укрыв оную повсеместно.
   Вдруг, словно желая сказать многое, но удерживаемый какою-то внутренней уздой, Афонасий Афонасич натужно вытянул шею, оголив тем лодыжки бёдер, и, нежно размахнувшись пластом ладони, с картавостью, на какую только был способен, отпустил голове жены sagoditte такого занебесного свойства, что сам едва не охнул.
   Здесь же, безо всякого перехода, продолжил:
- Имею к вам, господа, некое твёрдое объявление!
   Толстой, кисло сморщился, как бы говоря: "щи-и-и".
   Шеншин снова помедлил, без волнений, но для некоего значения, закинул ногу на ногу и тяпнул, как топором:
- Вы, дОлжно, запамятовали, а ведь я - поэт!
   На краткий миг всё застыло: Луна, вошедшая в первый квадрант; Лев неКолаич, сладко разморщинивающийся; Эммануил [ничего, совершенно ничего нового]; Иван Сергеич на чуть приспущенных бровях; и наконец - сопящая голова Марь Петровны - в полуобороте, под тёплым гнётом шеншинского колена.
   Спустя неощутимую четверть часа, по веранде пронёсся вдох.
   Стрельнув глазами и не давая никому опомниться, Шеншин снова открыл рот.
- А чем художественным поэтам приходится отличаться от худосложенного homo erectus? Как вы полагаете?
   Толстой быстро оглянулся на Тургеньева и затряс поднятой вверх рукою. Афонасий Афонасич благоволил:
- Да, Лёвошка!
   Вспыхнув лбом, но сдерживая дальнейшее, Лев неКолаич вскочил с места и одёрнувшись, по-военному чётко гаркнул, - Да ничем, поди?! - снова вернулся и быстро глянул в тургеньевскую сторону.
   Шеншин расцвёл, будто рядом проволокли горящий ботинок, плюнувши перед тем в его середину, перетянулся рукою через Иван Сергеича и ласково потрепал Толстого за подштанник, попутно поддёрнув тот до лопаток.
- Неправда ваша, братец! Как так ничем? Вот, хотя бы посмотрите под нос мой. А может карманов вам вывернуть? Я, ежели хотите, живота своего не пожалею? И его покажу!
  Внимательно следившего за всеми указываемыми местами Лева неКолаича вдруг осеменило!
- Рихмой! Рихмой вы, в отличие от нас, отмечены! Как же я сразу-то?!. Иван Сергеич, а вы-то... что же? - и он зашёлся в глубоком, бепробудно-удачливом хохоте. Афонасий Афонасич, всё ещё цветя, сунул руку куда-то под себя, выдернул её уже не одну и метнул Толстому наградной кусок халвы, который тот поймал на лету, головой.
   У Тургеньева, наблюдавшего за этой сценой, внутри всё так и обвисло.
"Опять-таки, чтоб его!" - оскалился он снова на молодого протеже. "Халва ведь моей была, по всему! У-у-у, гнида, ещё и причмокивает!"
   И он сделал в точности такое же обидное движение со звуком, как у протеже, скопировав даже шейный хруст! Это было уже чересчур!
   Лев неКолаичем овладели такие неподдельные злость и уныние, что он, оставив недосмакованным шеншинский подарок, никак не мог выбрать кому из них отдаться первому. Определившись же, вздёрнулся гордым подбородком и, цедя слова сквозь дырку в зубе, приложил Тургеньеву, да не в глаз, а в туз!
- Ну, это положительно невыносимо! Я, конечно, любое сдюжу, сколько ни грузи, только всему свои пределы поставлены, через которые порой ноги не перешагнуть! Когда вы, - тут он вонзил палец свой в струхнувшего Иван Сергеича, - мечтали тут супротив меня, я молчал, хотя дерзость ваша и возбудила во мне ответное! Когда с Шеншиным бессовестно рыбов из себя корчили, полагая, будто дурак я и ни к чему рыбному интереса не питал, я молчал [хотя, за двойную подлость с вас вдвойне причиталось]! А уж это, - здесь Толстой рывком вытряхнул себя из сидячего положения и оказался на пересечении всех видимых геометрических пространств, - это!.. - он нагнувшись подобрал что-то с полу и вытянул на уровень лица.
   Когда ж его, окрещённого дрожащим лунным потоком, разглядели все, кому выпало в счастье нынче здесь присутствовать, то ужас смешал фальшивое благородство их лиц с немедленным, но порожним желаньем ускользнуть в минувшее, дабы не ведать настоящего!
   В руке Лева неКолаича, зажатый со всех сторон пальцами, держался тот самый шнурок, связующий Эммануила и шумную, но любимую всеми, хозяйку имения. Даже сквозь тёмный, непрозрачный воздух веранды заметно было, как Афонасий Афонасич побледнел с ног до головы:

- Зефиром заклинаю вас,
Освободить их сей же час!

   Но Толстой, будто, не слыша чудесных скользячих фетиш-рихм, все сильнее и неподвижнее глядел в Ивана Сергеича, а рука его, сжимавшая шнурок, начала частое, меленькое подрагивание.
   На Тургеньева в тот момент можно было только пожалеть. Задом он вдавил себя в кресло, пальцы ходили ходунами и, не находя положеного им, хватались, то за курчавую голову полную волос, то за прижатые к груди колени, а то и вовсе за фран-бант, бывший завязанным у самого синего горла. И вот, нечаянно задев ногтем большого пальца за узел, Иван Сергеич растянул фран-бантовую ленту до самого пола. Растянул бы и дальше, но пол. Смутившись ещё более, чем это было возможно и не зная, чем поправить дело, он сунул руку за ворот, распахнутый сейчас наподобие ворот, и со стоном почесал поясницу.
   Толстой будто только этого и ждал! Очи его сверкнули, а вытянутая вверх рука принялась совершать движение вкруг своих осей, увлекая за собой шнурок и привязанных по обе стороны от него, Марь Петровну и её любимого хряка.
Афонасий Афонасич, как прилежный хозяин, стремился за всеми уследить, по-возможности угодить и не обидеть. Но, видя, что супружницу, из-под его колена, тащат куда-то, с Эммануилом впридачу, он потерялся абсолютно и вместо того, чтобы сделать нужные замечания, применив характер, захлопал в ладоши и, кажется даже, выкрикнул "бис"!
   Имевшему в нём последний оплот Иван Сергеичу, только и оставалось, наблюдая происходящее, ждать недоброй, судя по всему, развязки.
Тем временем, шнурок в толстовской руке делал своё дело. Лев неКолаич, вначале неуклюже, а потом всё уверенней и изящней начал вращение на носке одной ноги, помогая ему не остановиться, толчками другой. И так, под ритм, отбиваемый ладонями Шеншина, и молчаливый ужас, испускаемый тургеньевской стороной, шаткое, неустойчивое вращенье выровнялось, превратившись в превосходное фуэте! Оборот за оборотом, не отрывая гневного взгляда от своего патрона, крутился Толстой. Шнурок наматывался на кулак, а фигуры женщины и животного все скорее и скорее неслись по его уменьшающимся орбитам. Дробный топот каблучков смешивался с цокотом, вначале четырёх, а вскоре уже и двух копытец. Полы сюртука Лева неКолаича разлетелись в стороны, подобно чудным крылам, открывая наблюдательному взору впалый живот начинающего писателя, едва прикрытый несвежей манишкой, и подпоясанные джутовой вервою розовые брюки, с нашитыми на их бока пумпонами, по три на каждом лампасе.
   Вращение, однако ж, всё убыстрялось. Особенностью его было то, что толстовский центр производил его куда быстрее сателлитов, в результате всё более сокращая длину привязи, оборачивающейся вкруг поднятого свечою кулака. Уже трудно было разделить где, кто и кем кому приходится в этом бесовском калейдоскопе мельканья рук, сюртуков, пятачков и очков. Шеншин, чуя близкое помешательство, издал какой-то сдавленный вой, похожий скорее на барсучий жир, чем на бисквит. Над плечами же Иван Сергеича трепыхался лишь клок седоватых волос, благодаря его стараньям, по возможности полностью уйти в себя.
   Вдруг движение разом завершилось и тишина, непривычная сегодняшнему дню, простёрлась по веранде, стекая частично и за пределы её.
   Нежно, стараясь не причинить какого ущерба, Иван Сергеич нащупал руками собственную макушку и четырьмя аккуратными пальцами, на манер известного ловкача барона, почти без звуков, вытянул из плеч на свет свой верхний этаж.
- ?! - начал было он, но тут же остановил себя, дабы прищуриться и как можно полнее разглядеть представшее перед ним.
   Соседнее кресло, по-волчьи скрипнув, вывалило из себя запутавшегося в руках Шеншина, тут же проколовшего бородою пол веранды, в шаге от правой штанины Лев неКолаича и теперь силящегося вытащить её оттудова. Хозяин имения, казалось, почти оправился от помутнения и привычная улыбка его уже начала казать зубы, как вдруг, блуждавшие порознь глаза, найдя-таки согласие, вперились недвижно прямо перед собой... Всё такая же красивая, махонькая и до подробностей знакомая торчала из той самой правой толстовской штанины голова его законной супруги! Причёска потрёпана, губы бебенькают, нос сворочён, но спит, любезная, всё тем же сном ангела!
   Шеншин скользнул взглядом вверх, как бы очерчивая им часовую стрелку, чуть задержался на пумпонах, по карманам, лацканам, воротнику, шее, за пределом которой, на положенном ей месте сидела голова Левы неКолаича и, минуя правое плечо, заглянул в рукав. "Кисть, как кисть" - подумалось сперва ему. "А ежели приглядеться, то и не кисть никакая. Иначе откудова у неё вместо ладони, скажем, пятак свинячий вырос, а там где пальцам дОлжно быть - пара лопухов волосатых?"
   Пока Афонасий Афонасич мысли причосывал, Иван Сергеич обо всём уж понять успел и, мелко подрагивая крупом, смиренно ожидал дальнейших событий.
Фигура, одноногая, но о трёх головах, вдруг пришла в движение. Рукав с поросячьим рылом, при очках на резиночке, открыл рот и, смердя неначищенным зубом, проговорил Тургеньеву безо всякого прононса:
- Хрр, хыррр! - и немного погодя ещё, - Хуррр.
   Иван Сергеичу не надобно было повторять. Он и без того всё понял - ему брошен ВЫЗОВ!
   Не вполне соображая, с которой из голов положено говорить, Тургеньев выбрал пуговицу на толстовской жилетке и обратился к ней, придав тону своему покорно-извинительный, но вместе с тем и несколько строптивый окрас:
- Вот как оно значит, милый вы мой?!
   Башка Эммануила кивнула.
- Вот значит как, - продолжал Иван Сергеич. - Как, значит, вот одолжиться, так сразу, значит, у меня?! Мол, Тургеньев брата родней, сестры сестрей? Ведь помните, поди, как проигрались до пятки? И во что? В какие-то карты! И кому? Залётной гадалке! Добро бы ещё пулечку расписали, а то вот так прямо и просадили! Она вам даму пиков с казённым домом, а вы дурачком прикидываться! Да так им и остались. И ладно бы единожды, но три вечера кряду!.. - он покачал головой, булькая воспоминаньями. - Коротка, Лёвошка, моя добрая память, а ваша и вовсе, выходит, обрезана? В запрошлый год забыли, как у Антоновых яблуками кидались? Я вам в гычовочку лишь трижды засветил, и не чем-нибудь, а "белью николаевской", на что вы мне - полный десяток с третью, да всё дрянью какой-то гнилою. И ништо, как в любимцах ходили, так и остались!
   Глаза Иван Сергеича были на мокром месте. Он поглядел через стол на валявшегося Шеншина. Тот тоже пошмыгивал носом, будто желая чихнуть. И чихнул. Трёхголовое неуклюже-нервно отпрыгнуло в зад и, верно устыдившись, нахмурилось всеми бровьми, давая понять, что инцидент совсем не исчерпан, а напротив.
- А сколько я вам в писательских делах помощей оказал?! - вскрыл главный свой козырь Тургеньев. - Себя самое не учил так, как вас! Извольте-ка вспомнить об романе вашем, да-да, том самом - "Прянишной сволоче"! - фигура снова отшатнулась, брови дёрнулись, но извинительней и смущённей.
- Куда вы поместили вашу заглавную героиню [Анну, кажется?], когда у ней случился кулинарный припадок? В коловорот! Да вы хоть знаете, что это такое - кулинарный припадок?!! А этот, как бишь его, граф-камергер ваш, ну не чучело ли? Ах, да, ведь он и впрямь у вас чучелом записан... - Досадуя на оплошность, Иван Сергеич ущипнулся чуть ниже пояса и вскрикнул от неожиданности, полагая, что на него покушались. Однако, увидев, что толстовское чудовище задвигало левым, свободным от всякой головы рукавом, заговорил быстро и сбивчиво, надеясь уже не на силу самого слова, а скорее на усилие, с коим оно произносилось.
- А ежели не Дуська, к чему тогда всё? Стланец добывать, что косточки перебирать. Шёл, но не больше того, а бывало и взаперти не хватает. На какое и за кудрявым приглашением прикажете? Бьёшь - страйкъ, лижешь - страйкъ, а коли чесать? То-то и оно-то! И так далее.
   Тургеньев настолько увлёкся, жестикулируя шеей и волшебно кряхтя, что решившись однажды взглянуть впереди себя, не увидел никого, окромя простёршегося на полу хозяина веранды, ейных перил, да схожей с лезвием рассветной полоски, на обозначившемся в абсолютном мраке горизонте. Тогда он, стараясь не умолкать и не двигать плечей, начал медлено, точно перископ, поворачивать голову. Пройдя полный оборот без результатов и с пружинной резвостью, вернув её в назад, Иван Сергеич вдруг столкнулся кончиком носа с той самой пуговицею, к которой некогда имел обращение. От неожиданости он отпрянул. Перед ним, во всей своей красе и безобразии высилось Единосущее, в трёх лицах. И высилось оно здесь явно не для внимания тургеньевкому трёпу, но с целью вершения самосуда - скорого и без сомненья негуманного, что следовало из перекошенного толстовского, свиного эммануилового и спящего марь петровниного образин, содвинутых сейчас ухо к уху.
- Бож... - начал было Иван Сергеич, но осёкся. Спящая из штанины Марь Петровнина голова, цыкнув слюною меж зубов, попала ему в лоб и зачмокала губами, творя усмешку. Только теперь Тургеньев представил себе мельчайшую отчётливость собственного конца. Он склонил голову, как осуждённый перед плахой, шестым чувством ощущая неотвратимую отвратительность предстоящего. В нутре у него что-то шкворчало и сжималось, шкворчало и жжгло, шкворчало и жжж...
- Жжжыга!
   Трехголовое оторвалось от Иван Сергеича и вихрем обернулось на Слово...
- Жжыга!
   ...затряслось, теряя форму, приобретая размытые очертания.
- Жыга!!!
   ...развалилось и покатилось по веранде тремя кусками, не спаянными отныне в одно неразделимое.
   Ошеломлённо глядел Тургеньев на Шеншина, как дитя на отца своего - с обожаньем, бесконечной благодарностью и полумистическим трепетом. Борода Афонасий Афонасича хоть и пряталась в улыбке мало не полностью, всё же выглядела скорее не бородой, а сильным преувеличением, помноженым на кубический её корень, отчего казалась сейчас главным действующим предметом сцены. Остальные шеншинские части, также сильно гипертрофированные призмой восприятия, казались хоть и важными, но совершенно несущественными на приведённом-таки в вертикальное положение тулове. И вообще, вид его имел в сердцевине своей нечто от карнавального кудесника. Не хватало, пожалуй, одного лишь звездастого колпака. А вот волшебная палочка имелась. Ею служила, пусть наспех, но всё же выломанная, ножка верандного стола, до сих пор раскачивающаяся в зажатых ею пальцах.
   Отбросив ножку куда-то в сторону пруда, Шеншин, ни слова не говоря, этаким медведем налетел на расползающуюся в стороны троицу, схватил положенные ему куски жены и любимого порося и тяжелой двукососаженной поступью вошёл в дом. Дверь захлопнулась, щёлкнув амбарным замком. Стало ясно, что аудиенция завершена.
   Тургеньев поглядел на пруд с торчащей посреди дубинкой, на свои колени, всё ещё выбивающие друг другу чашечки. Затем, опасливо глянул на третий кусок нонешнего ужаса, копошащийся и жалкий теперь.
- А вот мы тебя!.. - Иван Сергеич выбрался из кресел, подошёл к этому вороху ботинков, галстуков и прочей хурды, протянул обе руки к толстовской шее, но в последний момент развёл их и ухватив того за плечи, поднял, основательно встряхнул и поставил перед собой.
Не смея глаз поднять, граф катал их носком ботинка по полу. Его патрон, будто и не было размолвок, наклонился, обтёр, помог занять своё место. И слёзы, одна крупнее следующей, а та - предыдущей, закапали сами собой, да так, что не возвратить.
   Писатели обнялись, троекратно, по давнему русскому обычаю, плюнули в потолок, спустились с веранды, в знак примирения шмыгая носами и, устало волоча за собой ноги, поплелись в разгорающийся рассвет.

   Эпилог
- Что ж, Афонюшка, не позвать ли нам гостями к Рождеству Лева неКолаича с Иван Сергеичом? А к ним и Феодор Мехалыча присовокупить, чтоб ещё забористей? Что думаешь? - такие слова говорила Марь Петровна за ужином, мужу своему, полгода спустя от достопамятных событий.
- Даа, Лёвошка с Ванюшей сейчас не разлей воды, а Феденька всё покашливает на них, да идиотами ругает.
- Свет мой, - Марь Петровна отложила на время вилку и принялась ковыряться ножом в зубах. - Дружба - это прекрасно, а то, что и мы к ней руку приложили, только крепче её свяжет... - она замялась, не решаясь задать вопрос, свисавший у ней с языка.
- Гавагы, - Афонасий Афонасич мягко отстранил руку жены с ножом, от своих зубов, - Говори, я же вижу, что мучаешься.
- Наверное и впрямь мучает меня это. Ведь так они и не узнали... да и я... хотелось бы. Хотелось бы, Афонь.
   Тогда Шеншин поднялся, толкнул задом табурет, и отобрав у жены нож, навис над главным блюдом, занимавшим почти треть стола. Видно было только шевеление локтей, да слышно натужное посапыванье. И вдруг Фет повернулся. В каждой руке у него было по жареному свиному уху с остатками резиночки на каждом. Он подмигнул Марь Петровне, как-то по-особому, невесело, одно ухо протянул ей, а от второго откусил чуть не половину и захрустел на всю Степановку.


Рецензии
Как не просто всё у Вас в Степановке))

Ника Неви   09.12.2017 12:02     Заявить о нарушении
Действительно так считаете-с?

Эллен Касабланка   09.12.2017 12:36   Заявить о нарушении
Ника, так там всё плохо или наоборот? Поясните, а то я давненько уж туда не заезжала.

Эллен Касабланка   10.12.2017 00:06   Заявить о нарушении
Эх-х-х...
(Ваше замечание слишком короткое (менее 5 символов). Напишите более развернутое замечание.)
Э-хе-хе-хе-хех...

Эллен Касабланка   18.12.2017 14:02   Заявить о нарушении
Ну, не знаю, Эллен, плохо или же хорошо, но занимательно однозначно…

тут тебе и futur dans le passe и опять же andate a fanculo и французкие лобызания, и экскурсы в историю…

Да вот те на: «Жжжыга!!» и блюдо занимающее треть стола))

Ника Неви   19.12.2017 11:05   Заявить о нарушении