Светлана Леонтьева Нижний Новгород

               


***
И глаз не отвести, и видеть это больно.
«Иерихон!» - кричу. Зову: «Иерихон!»
Из чрева этих труб, поющих хором, сольно,
не звуки – город весь, от башен до колон.
Бери в ладонь, согрей! Земельному – земное,
небесному – своё, весь шорох, всхлипы, плач.
Но всё равно скажи, что с нами, что со мною
у времени в плену, которое лихач.
Сбивает на ходу, рвёт провода и лямки
сквозь Палестину, Русь, ломая и круша.
Я выгляну в окно: там магазины, банки.
И не глядеть бы мне: печалится душа…
Евразии лоскут! Расклёван и расхищен.
Вот-вот слетит сигнал иерихонских труб,
и рухнут стены все, и даже треснет днище,
тектоника основ – круг, треугольник куб.
Иерихон – игра.
Иерихон – преданье.
И просто день седьмой, и просто мёртвый клич.
Ты гневно мне сказал – тем сузил мирозданье,
ты что-то крикнул мне – тем раздробил кирпич.
И вот летят в лицо осколки златоглавых
строений, доски, пыль, пески и соль морей.
А мы в своей любви правдивее неправых,
и, тихие, звончей,  разрушены, целей
противоречий всех! Гляжу в окно: всё те же
дороги и мосты, сады, базар, вокзал.
И, кажется, на век, а то и два затвержен
непавший этот миг, что на колени пал!

***
Не всё в нашей жизни проверенно мерками,
на грудь я смотрю на свою в тихом зеркале.
Любимый мой помнит любую подробность,
тепло её, жертвенность, страстность и робость!
И запах ванильный! Плоды так упрямо
все благоухают умильно и пьяно.
И запах пшеницы, и спелого хлеба,
грибов и цветов, запах первого снега.
И запах дождя, запах пота и счастья,
корицы и мяты, охотничьей страсти.
Озона и кофе. Лаванды, мелисы.
Как грудь моя пахла, когда сын родился!
Молочным, крестильным, лавандовым вкусом,
пшеничною кашей, медовою, русской!
Два яблока – грудь моя, сладкие соки.
В сосок мой, вцепившись, ребёнок причмокнет…
Мы в снах Цареградских, мы в княжеских бусах,
в славянской мы вязи, калиновых муссах,
архангельских мы, серафимных, мессийных,
и мы в архимедовых связках российских.
В пучочках насушенных травок в прихожей,
в иконах Мадонны, названиях Божьих.
О, как хороша грудь кормящей мамаши
под бязевой майкою млечною пряжей
блеснёт, распахнувшись, цветастый халатик.
Грудь женщины – звёзды на фоне галактик.
И космосу светом она, округлившись,
открыта по-детски, в доверье, в затишье.
Не надо ни знаков, герба ей, ни флага,
нужна для защиты семьи ей отвага!
И крестик злачёный сияет в межгрудьи,
и родинка, как в Вифлеемском сосуде.
А правая грудь чуть поболее левой,
а левая чуть поупруже, напевней,
моя асимметрия дальнего севера –
кувшин розоватый душистого клевера!


                Марфа и Мария
Розы в кувшине, а голуби где-то поодаль,
день золотится, весь в розовой дымке плывёт,
нянчат, как будто бы малых детей, небосводы,
то ли минуты прошли, то ли минули годы,
то ли века совершают свой круговорот.

Марфа, ах, Марфа, твоя неизбежна работа!
Эти двенадцать ступеней небрежных, что к дому вели,
мыть добела, до мозолей на пальцах без счёта,
до волдырей, ожидая извечно прихода
Пастыря, ибо фигура маячит в туманной дали…

Да, я не в этих веках, о, Мария, о, Марфа!
Руки у Марфы – в шершавых занозах – болят.
Я и свои прижимаю к груди, что шершавее шарфа,
ими машину водить по дорогам с угрозою штрафа
да авторучку такими держать, сочиняя доклад.

Марфа с кувшином большим оправляется к речке,
в белых два солнца под небом струится она,
в нежной стрекозьей рубахе весь путь звёздно Млечный.
Сколько ещё надо сделать! И рвётся сердечко,
чтоб помогла её сестра, мол, не справлюсь одна!

Улей почистить и мошек убрать из решёток.
Мелких забот ей не счесть! Скоро сбор ячменя!
Шведская муха того и гляди до ошмёток
в жатке лафетной не даст ни зерно обработать,
ни воздохнуть! То-то жить, белый свет не виня!

Да ещё надо успеть поточить к лету колья,
да ещё надо платки просушить до утра,
да ещё надо еду приготовить к застолью.
Я не успею! И кофты прогрызены молью.
Марфа вздыхает, в поту вся, устала – пора!

Но не пора! Право, нет! Право, нет, дорогая!
Время, как башня проткнуло весь воздух и тень,
солнце и речку, в которой закат догорает,
рыба ныряет, и птица оглохла от грая.
Это ль не самый значительный, праведный день?

Брось все дела! И немытую в доме посуду.
Проще разбить этот глиняный чан весь в грязи,
чем оттереть злую накипь, налипшую к блюду.
Видишь, весь мир сопричастен разору и блуду.
Остановись вот у этой древнейшей лозы!
            

     Возле картины Семирадского Г. П.

Для того, чтоб Пастыря встретить, пойди на источник:
Маргеланского шёлка вода, золотистые нити,
добавляя муку, можно выпечь хлеба, булки, сочни,
козий сыр натереть – жёлтый, масленый, нежно лубочный.
Будут дети кричать под окном, попрошайничать, мол, отворите!

И отверзнется им! Ибо знать надо время и место,
и пойти за водой, слыша звуки волшебные арфы
и жалейки в саду. Замесить земляничное тесто.
Этот голос простуженной флейты звучит, как фиеста.
После руки помыть. После скинуть промасленный фартук.

Пить хочу! Так напейся, устами лаская кувшинчик.
И глоток за глотком, поглощая дремучие воды.
Не насытиться. Нет. Нынче воздух звериный и птичий.
Не найти на рекламном плакате ни пяди отличий.
А тем более трёх, что как принято в дань здешней моды.

Но картина! Она не простит мне обычного «лайка».
Ничего не простит. Никого. И шершав её запах.
Самарянка Фотина, под блузкой холщёвая майка
да цветастая юбка поверх. И, поди, угадай-ка
в чём же сложность сюжета – в полётах, движениях, крахах?

В том, что хочется в ноги мне пасть, в хруст сиреневых веток,
чтобы стебли прогнулись беззвучно, бесслёзно, кромешно.
чтоб об этом – великом, огромном – вздохнула планета,
что застряла в алчбе, сытой лени, забыла заветы –
эти сочные, грузные, сладкие, словно черешни.

Эти впавшие в детство, в заботу, тепло и надежду
и в желание книги читать, поклонение архитектуре,
где-то между грудей и ладонью ласкающей между,
под ключицей, под праздничной, томной моею одеждой,
словом там, где душа прописная де-факто, де-юре.

***
Невозможное лето! Тягучее всё без остатка,
всё в облаках золотистых, сиреневых всё кружевах!
Лето чугунных оград и плодов этих яблочных сладких.
Если надкусишь, то осы летят без оглядки
в жёлтых кофтёнках, дешёвых прозрачных платках!

Даже не верится в то, что есть где-то простуда.
Как это всё далеко, что угрюмый шедевр…
Если болеть, так искусством бессмертным, покуда
в «Цирке Нерона» Дирцея жива в жажде чуда,
в этом неоне крутящихся маленьких сфер.

Время, как будто тетрадку листаю. Гербарий
между листами подсушенный, плоский шуршит.
Чуда не будет! Не жди. В легковеснейшей таре
радость скупа. Только боль тебя щедро одарит,
горечь цветы тебе под ноги бросит в тиши.

Иль притворится соломенкой в стоге надежда.
Ах, Семирадский, вы всё-таки варварски наш!
Ежели так возлежит без судьбы, без одежды
эта красавица в мёртвом бесстрашье, безбрежье.
Но, как живой, ваш порхает надмирный мираж.

Что вас обидело так? Вы нагрянули больно,
по-изуверски в восторг и, как розы, взошли!
Грудью кормилицы, где молоко поневоле
всю промочило рубаху на теле продольно,
яблоки где догнивают в прозрачной пыли.

Кончится всё: эти травы, забывшие холод,
слишком сухие для лета по-козьи, в песке,
в жёлтых колючках бесстыже хмельных, словно солод,
и распевающий – маленький, серенький – соло
ваш соловей – этот чудик в лесу налегке!




***
Господи, мне так необходимо…
Научи, уметь прощать людей,
именно сейчас, всего помимо,
чувствовать мой крест между грудей!
Там, в ложбинке возглас хлебосольный
между мной смыкает небеса.
Господи, пошли мне, недостойной,
род людской от горестей спасать!
Что же я умею в этом мире?
Закруглённом, согнутом в дугу?
Не кровей я царских, лбом не шире,
не Елена – войн не разожгу!
Не создам орудий, не построю
кораблей на золотой мели.
Господи! Могу родить героя,
внутривенно сердце перелить!
Мне ль не быть во снах и в этой яви?
Ну-ка, девы, расшивайте лён!
Женщины когда-то отпускали
во дружины чад своих вдогон…
Матерь Божья, ну и ты туда же!
В эту темень, в эту злую гать…
Где базары, площадь, дух продажный,
где Иуда. Могут, где распять!
Где Луганск, Донбасс, где Украина,
долларами купленный Пилат,
О, не отпускай, во имя сына!
На иконе подними свой взгляд!
Видишь там, вдали дожди косые
по щекам, наотмашь, над рекой.
Ножками босыми по России,
как же можно – маленький такой?
«Вырастет!» – Шепчу. А звуки гуще.
Время, словно масло, льётся вдоль.
Отпустить, отъять того, кто нужен?
Как вот так, пустая, чтоб ладонь?
И, во след крестя,
в тугом вагоне,
выхватив его лицо в окне,
мальчик мой, гляди, на небосклоне,
в этом солнце я – огонь в огне!

 

                Баллада о матери

По мёртвому полю, снаряда где вспышка
воронкой глухою застыла, взрываясь,
идёт – сердце настежь – донбасский мальчишка,
не мой ли он сын, коль принёс его аист?
Наивная, белая, нежная птица,
такие в стекле отражаются в гамме.
Их клюв золотой, словно конус, искрится,
и птица парит тихо над облаками,
где только что выли снаряды, как вдовы
и волосы рвали звездой придорожной,
чтоб нас отодрать всех от русского слова,
о, как же так вышло, о, как же так можно?
А мальчик донецкий – ресницы спросонья
ещё разомкнуть не успел, о, сыночек!
Я – мама детей нерождённых, рождённых,
я – мама детей, всех, обстрелянных ночью…
Безруко я землю твою обнимала,
затем пеленала, качала всем садом.
Уж лучше меня бы убили, коль мало
вам крови проточной, густой, виноградной!
В моём позвоночнике пели бы птицы,
и аисты в нём бы гнездо сочинили!
За что этой девочке оземь ложиться
среди луговых незабудок и лилий?
И рана сочится под ватой, бинтами,
её шестилетняя жизнь – волосочек,
привязанный к небу, как нитка. Что маме
мы скажем тогда, если крикнет вдруг: «Дочка!»
И в той подмосковной больнице – скорее! –
куда долетит самолёт узкогрудый,
где линии провода, будто аллеи,
где кардиограмма – обычные будни.
«Вставай!» - я ору сквозь незримые стены,
где в каждой из стен Стены Плача вместились,
скажи, что витает в зрачке дяди Гены,
он был с Чебурашкой в едином мультфильме.
Они подружились. Они подружились.
Я сказку читала всем детям вселенной
среди луговых незабудок и лилий
повздошно, молитвенно и внутривенно.
И видели дети, где край окоёма,
где руки врача говорили: «Живите!»,
где мама детей – нерождённых, рождённых
сливалась с рассветом в багряном зените.
Когда в позвоночнике – розовом – птицы
молитвой гнездились из слов и наитий,
что вписывал Бог всех обратно в страницы,
которые вырваны были, как нити…

***
Сыграй мне на гитаре, друг ты мой,
под нашим небом – в каменном пальто.
На той земле весенней и хмельной
я в этой музыке пока ещё никто.
Я в этой музыке пока ещё вода.
Вода – беспамятна. Сыграй, прошу, сыграй.
Я раньше не просила никогда
и никого,
хотя огромен май.
И щедрые деревья за окном,
и вмятины извёстки на крыльце.
Не кончились Гоморра и Содом
и юноша – с зелёнкой на лице.
И не исчезла пакость, злость и гнусь.
Заблудшие! Вам под ноги паду…
Так окрести их, умоляю, пусть
в чаду, в дыму, в безверии, в бреду
вот этой песней под гитару – ввысь!
Вот этой песней под гитару – вширь!
Да, я – вода! Водою стала мысль.
Была я раньше, Господи, немтырь.
А нынче я запела через крик!
А нынче завопила через стон!
Мой русский, православный мой язык,
крестильный мой, малиновый трезвон!
Моей воды из семиструнных нот
не иссушить ни полотенцем, ни
подставить под окаменевший свод,
младенцам не присниться искони.
Ох, эти бабы, эти мужики,
ох, слюдяные, гордые глаза,
в колодец можно плюнуть! Вопреки
в нем не потонет жаркая звезда.
И селезень – алмазный, весь седой
всё так же будет ждать на островке.
Он слышал песнь! Гитарный перебор!
Он воду пил, клюв полоскал в реке!


Рецензии