П. Санаев. Похороните меня за плинтусом - отрывки

Павел Санаев
«Похороните меня за плинтусом»

Я сидел за партой, писал, сморкался в бумажные салфетки и ждал маму. Скоро она придет, уже почти вечер. Осталось написать пять предложений, и я смогу ждать ее не отвлекаясь. Только бы не оказалось ошибок!

Взяв бритву, бабушка стала проверять, что я написал. Я с волнением смотрел, как она хмурилась над некоторыми словами, как напрягались большой и указательный пальцы, между которыми было зажато лезвие. Но нет… Лицо бабушки разглаживалось, пальцы расслаблялись – ошибок не было.

– Хорошо, – одобрила бабушка. – Так на моих нервах, глядишь, и писать научишься. Еще математику за один день сделаешь, и все на сегодня.

– Но сейчас мама придет!

– Придет – подождет, пока закончишь. Давай садись.

Я сел на стул, который от сидевшей на нем только что бабушки показался неприятно теплым, отложил безобидный на сегодня учебник русского и, содрогнувшись, открыл учебник математики. Тут зазвонили в дверь, и цифры примеров стали непонятными значками, в которых ничего нельзя было разобрать.

– Приперлась чумища твоя. Сиди, занимайся. Не сделаешь - скажу, чтоб в другой раз пришла, – сказала бабушка и пошла открывать.

Я замер за партой, прислушиваясь к каждому звуку из коридора. Дверь открылась.

– Здравствуй, мама, – послышался голос моей Чумочки.

Я не решался самовольно встать и выбежать в коридор, но бросился к этому голосу невидимыми руками, обнял его, уткнувшись мысленно в тепло щеки, услышал внутри себя все сказанные им когда-либо ласковые слова. Парта и учебник перестали существовать. Существовал только голос и мои невидимые объятия.

– Боже мой, что у тебя на голове? – спросила бабушка.

– Шапка, мама.

– Это не шапка, это кастрюля просто!

– Другой нету.

– Ну, заходи, страхолюдина. Есть будешь?

– Дай чего-нибудь. А где Саша?

– Сидит занимается, просил подождать.

– Я здесь, мам! Я уже все! – закричал я, надеясь, что упрошу бабушку оставить математику на завтра.

– Сиди, сейчас проверю! – крикнула бабушка и, велев маме раздеваться, пошла ко мне.

Не глядя на пустую тетрадь, бабушка взяла меня за плечо и, наклонившись к самому моему лицу, зашептала:

– Слушай меня внимательно… Помнишь, она в прошлый раз приходила, говорила, будто я тебя у нее отобрала, и мы поругались? Ты же не хочешь, чтобы мы ругались опять? Если она снова станет врать, что я тебя не отдаю, что я отобрала тебя, встань и скажи твердо: «Это неправда!» Будь мужчиной, не будь тряпкой слабовольной. Скажи: «Я сам хочу с бабой жить, мне с ней лучше, чем с тобой!» Не смей предавать меня! Не смей Бога гневить! Скажешь как надо, не будешь предателем? Не предашь бабушку, которая кровью за тебя исходит?

– Не предам, – ответил я и, поняв, что математику можно не делать, побежал к маме.

Чумочка ждала меня в дедушкиной комнате на диване и листала оставленную бабушкой книгу «Аллергические заболевания». Я обнял ее за шею и засуетился, чувствуя, как уходят мои минуты, как мало успеваю я посмотреть, прижаться. Сказать я не успел ни слова, в комнату вошла бабушка.

– Что ты будешь, творог или винегрет? – спросила она маму.

– Винегрет давай.

– Лучше творог, винегрет - отец придет, есть будет.

– Давай творог.

– Что все «давай»! Пойдешь на кухню да поешь. «Давать» холуев нету. Привыкла, что жопу до пятнадцати лет подтирали, что ж, и в сорок подтирать теперь?!

– Тридцать шесть, не надо мне прибавлять, – засмеялась мама.

– Да тебе и прибавлять нечего, ты в этой шапке на пятьдесят выглядишь. Да еще пятно это на лбу. Конечно, тобой только карлики интересуются.

Я посмотрел на мамин лоб и с ужасом увидел на нем большое светло-коричневое пятно.

– Видишь? – спросила меня бабушка. – Я тебе говорила.

– Что ты ему говорила?

– Подсыпает тебе твой «гений» чего-нибудь. Скоро вся в таких пятнах будешь.

– Шутки у тебя, мам, ниже среднего, извини, конечно. И ты такое ребенку говоришь?

– Шутки шутками, а онкология наверняка. Что это еще может быть?

– Пигментация какая-то после Сочи. С тела сошел загар, на лице осталось.

– А тебе нужны были Сочи эти? Ребенок твой загибался на руках у меня, так вместо того, чтоб помогать, ты в прислуги черноморские подалась.

Я засмеялся и посмотрел на маму – не обижается ли она, что мне весело от бабушкиных слов. Мама не обижалась и даже усмехнулась тоже.

– Где ж я могла помогать, когда ты меня близко не подпускала? – ответила она.

– Так ты же не как надо делала, а как тебе в голову взбредет! То операцию ему сорвала, по сей день аденоиды не вырезаны, то в цирк увела, так что он неделю задыхался потом. А попросила в школу записать, записала так, что теперь через пол-Москвы ездим. Это ты у нас к поездкам привычная, нам со стариком мотаться невелика радость.

– Я думала, он со мной будет жить.

– С тобой уже живет один. Хватит с тебя.

– Ты творог-то дашь мне? Я с утра не ела.

– Сейчас, – ответила бабушка и пошла на кухню.

Я скорее прижался к маме и хотел рассказать ей что-нибудь, но не знал что. Все незначительные новости вылетели из головы. Мама подвинулась так, чтобы, не убирая объятий, я мог видеть ее лицо, и заговорила сама.

– Ну что, соскучился по мне, стосковался? – спросила она, зная, что это так.

– Да, – ответил я.

– А помнишь, как ты маленький совсем у меня жил и сам меня так же спрашивал?.. Пришел с гулянья, деловой такой: «Мама, ты скучала без меня?» «Да», – говорю. «Хотела плакать?» «Собиралась». «А как ты скучала?» «Да что ж за скука, за тоска мне без сыночка». А ты говоришь: «Это у тебя тоска, потому что ты таскаешься».

Я недоверчиво засмеялся. То, что я когда-то жил с мамой, казалось мне невероятным. Я помнил ночь с разноцветными лампочками и день рождения, а потом сразу были бабушка и редкие праздники, подобные тому, что случился сегодня. Неужели счастье было когда-то жизнью? Я не помнил этого и не представлял, что такое возможно.

– Да, чуть не забыла. Я тебе принесла кое-что, – сказала мама и, потянувшись к сумке, достала небольшую коробку. – Сначала игру тебе смешную покажу, а потом кассету хорошую послушаем, я взяла. Смотри, игра «Блошки» называется.

Мама достала из коробки круглую металлическую тарелочку с высокими краями и целлофановый пакетик, полный пластмассовых кружочков трех цветов. Три кружочка, по одному на каждый цвет, были размером с трехкопеечную монету, остальные с двушку. На дне тарелочки была нарисована мишень – пять концентрических колец разных цветов, в середине «десятка».

– Это надо на чем-нибудь твердом, – пояснила мама и, установив тарелочку на диване, высыпала кружочки на книгу про аллергические заболевания. – Большим кружочком нажимаешь на маленький и стараешься попасть в мишень. Вот так. – Мама надавила на один из кружочков, он прыгнул и попал в тарелочку. Мама засмеялась. – Видишь, как скачет? Поэтому и называется «Блошки». Теперь ты попробуй.

Я попробовал, и мой кружочек тоже попал в тарелочку.

– У тебя семь, у меня пять. Ты выиграл, – сказала мама.

– Давай еще! – загорелся я.

Второй раз я проиграл, но все равно был счастлив, как никогда. Рядом сидела мама, я играл с ней, смеялся и разговаривал. У меня была новая игра, и замечательно, что она такая простая. Когда праздник кончится, «Блошки» останутся, я буду видеть в них свою Чумочку и, может быть, даже спрячу кружочки к мелочам. А пока у меня еще столько времени! Бабушка задержалась на кухне, я слышу, как она хлопает холодильником. Мы можем сыграть еще раз. Я нажимаю кружочком, и моя блошка попадает в девятку. Чтобы обыграть меня, маме нужно яблочко. Она долго примеривается, нажимает… И попадает в самый центр тарелочки!

– Да у тебя не блошка, а снайпер какой-то! – обиженно кричу я.

– Творог холодный, из-под морозилки вытащила, подожди, согреется, – говорит вошедшая в комнату бабушка и садится на стул.

Игра кончилась. Я поспешно собираю кружочки в тарелочку.

– А я узнала, почему Бердичевский так дешево продал Тарасовой машину, – сообщает бабушка маме, и сразу кажется, что никакой игры не было, а неторопливая беседа, сквозь которую я не могу пробиться, потому что не существую, тянется уже давно. – Он же в Америку уехал, а у нее там родственники. Вот она и наобещала, что они ему помогут. Если так и он поверил и поэтому продал, то он просто дурак. Она аферистка известная, ей верить нельзя. Теперь она на машинке покатается, а он шиш с маслом увидит. Хотя кто их всех знает… такой шахер-махер кругом, не разберешься.

– Баба, ну мама же ко мне пришла! Дай я с ней поиграю! – прошу я.

– Играй, малахольный. Кто тебе не дает? – удивляется бабушка и снова обращается к маме: – А что, карлика твоего из театра выперли?

– Не выперли, он сам ушел.

– Чего ему засвербило?

– Мам, долго рассказывать… Можно остаться с людьми, которые говорят: «Откажись от авторства, а мы тебе костюм купим»?

– Ну… Всегда можно к общему компромиссу прийти. Его тут не знает никто, и нечего на парное дерьмо с кинжалом бросаться…

– Баба, ну, пожалуйста, дай я с мамой поговорю!

– Что он выиграл? Теперь его вообще ни в один театр не возьмут.

– Между нами только, потому что боюсь загадывать, но один режиссер хороший видел постановку, заинтересовался, кто художник. И, представляешь, оказалось, они с Толей были одно время в Сочи знакомы, и ему тогда еще Толины работы нравились. Сейчас ждем ответа, может быть, он его художником на свой фильм возьмет.

– Дай-то Бог, может, он и вправду талантливый человек. Не пил бы так только…

– Мам, ты нарочно, что ли, слышать ничего не хочешь? Я тебе уже сто раз говорила, что он два года не пьет.

– Не знаю… Что ж он раньше хлестал?

– А что еще делать, когда не нужен никому?

– Правильно, а теперь он тебе нужен стал. Ребенок тебе незачем, тебе Гойя крымский понадобился! Подставилась под его гений! То он только до звезд доставал, а теперь, поди, и до умывальника иногда дотягивается…

– Баба! Мама! – кричу я безо всякой надежды. – Ну, пожалуйста, дайте мне тоже поговорить! Мама, ты ко мне пришла или к бабушке?!

– Ладно, мам, не будем меня обсуждать сейчас, – говорит Чумочка, вняв моим крикам. – Давайте лучше кассету хорошую поставим. Где Сашин магнитофон? Ты говорила, папа из Ирака привез... Я Высоцкого принесла.

То, что произошло в следующую минуту, так и осталось для меня непонятным. Про магнитофон я уже совсем забыл, и вдруг он снова появился в моей жизни, вынутый бабушкой из-за дивана так, словно был поставлен туда не на вечное хранение, а на пару минут.

– Иди открывай, я не знаю, как тут… – сказала бабушка, поставив коробку на стол.

Я нерешительно снял картонную крышку и потянул пенопластовые прокладки. Между ними знакомо заблестел гладкий черный пластик. Я не верил происходящему. Мне казалось, что это какой-то розыгрыш.

– Ну открывай, что ты на него, как баран, уставился! – поторопила меня бабушка и пояснила маме: – Я убрала на пару дней, а то бы он никаких уроков не делал, все крутил бы эту бандуру свою.

«Свою!» – сверкнуло последнее слово, и, быстро сбросив прокладки, я установил магнитофон на столе. Так, значит, я все-таки смогу думать: «А у меня „Филипс“!»

Мама достала из сумки кассету, и я был счастлив, что смогу показать ей, как ловко умею обращаться с такой сложной техникой. Послушный магнитофон требовательно, будто протянул руку, открыл кассетную крышку, вздрогнула в прозрачном окошке умная стрелка, зазвучала из динамика гитара, поплыли, сменяя друг друга, цифры счетчика. Мама была под впечатлением!

Высоцкий мне понравился. У Борьки я слышал скучную песню про коней, и нравился мне только хриплый голос певца, который было бы здорово дать послушать из окна прохожим, но совершенно неинтересно слушать самому. А на маминой кассете были записаны смешные песни про жирафа, про гимнастику, про бегуна, который в конце концов пошел заниматься боксом, и слушать их действительно нравилось. Даже бабушка иногда смеялась.

– Верно! Верно! Бег на месте общепримиряющий! Гениальный певец был! – сказала она, когда кончилась короткая кассета. – Так глупо, ни за понюх жизнь свою сгубил. Марина Влади хорошо с ним хлебнула, до конца дней хватит. А талантливая артистка была, не прислуга вроде некоторых. И знала, ради кого хлебает. Действительно гений был, а не с манией величия.

– Я не Марина Влади, хлебать ничего не собираюсь, но чем могу человеку помочь, тем помогу, – ответила мама.

– Ты тут при чем? О тебе вообще речи нет. Хотя тоже артисткой стать могла бы. Как ты в выпускном спектакле играла! Я слезами умывалась, думала, будет толк из дочери. А роль твоя первая! Все говорили: «Пойдет доченька ваша». Пошла… В потаскухи пляжные. Что из тебя теперь? Если только позировать будешь костями своими. Карлик твой, случаем, пляски смерти не пишет?

– Что за язык у тебя, мама? Что ни слово, то как жаба изо рта выпадает. Чем же я тебя обидела так?

– Обидела тем, что всю жизнь я тебе отдала, надеялась - ты человеком станешь. Нитку последнюю снимала с себя: «Надень, доченька, пусть на тебя люди посмотрят!» Все надежды мои псу под хвост!

– А что ж, когда люди на меня смотрели, ты говорила, что они на тебя, а не на меня смотрят?

– Когда такое было?

– Когда девушкой я была. А потом еще говорила, что у тебя про меня спрашивают: «Кто эта старушка высохшая? Это ваша мама?» Не помнишь такого? Я не знаю, что с Мариной Влади было бы, если б ей с детства твердили, что она уродка.

– Я тебе не говорила, что ты уродка! Я хотела, чтоб ты ела лучше, и говорила: «Не будешь есть, будешь уродяга».

– Всякое ты мне говорила… Не буду при Саше. Ногу ты мне тоже сломала, чтоб я ела лучше?

– Я тебе не ломала ноги! Я тебя стукнула, потому что ты изводить начала! Идем с ней по улице Горького, – стала рассказывать мне бабушка, смешно показывая, какая капризная была мама, – проходим мимо витрин, манекены какие-то стоят. Так эта как затянет на всю улицу: «Ку-упи! Ку-упи!» Я ей говорю: «Оленька, у нас сейчас мало денежек, я не могу тебе это купить. Приедет папочка, мы тебе купим и куклу, и платье, и все что хочешь…» «Ку-упи!» Тогда я и стукнула ее по ноге. И не стукнула, а пихнула только, чтоб она замолчала.

– Так пихнула, что мне гипс накладывали.

– У тебя не перелом был, у тебя была трещина, но ты же не жрала ничего, вот и были кости, как спички. Я потому и заставляла тебя лучше есть. Сама голодная ходила, в тебя впихивала. А ты хоть бы раз поинтересовалась: «Мама, а ты сыта?» Не то что любви, благодарности ни в одном взгляде не было. Только и знала последние жилы тянуть. В больницу приходила, деньги требовала!

– Я не требовала. Я на чулки попросила, а ты начала мне спектакль разыгрывать, как ты скоро умрешь и тогда мне все достанется.

– А ты и сказала, что не можешь ждать, пока я умру!

– Нет, я просто сказала, что чулки мне сегодня нужны.

– Могла бы потерпеть, не таскаться, пока мать в больнице. Но у тебя папочка был перед глазами, потаскун известный, конечно, отстать боялась. Превзошла! Превзошла! Он с гениальными карликами не якшался. Хотя не знаю, они с цирком ездили в Омск на гастроли, там вроде были лилипуты какие-то…

– Баба, ну что вы все ругаетесь? Дай я с мамой поговорю немножко. Я ее столько не видел…

– Эх, Господи, сколько сил ушло, сколько нервов отдано – все впустую. За что, Господи, - одного ребенка похоронила, второго проституткой вырастила?

– Что ж ты меня все в проститутки записываешь? У меня за всю жизнь два мужчины было, а в проститутках я у тебя лет с четырнадцати хожу.

– Я хотела, чтоб ты училась, а не таскалась!

– Я не таскалась, но то, что всю жизнь думала про себя, что такая ученая, а не нужна никому, – это так. И то, что не о ролях думала, а не знала, за чьей спиной от тебя спрятаться, – тоже так. И если вижу сейчас, что есть человек, который меня любит и который ради меня работает с утра до ночи, так, может, в этом и есть мое счастье. Отец тебе всю жизнь отдал, ты этого оценить не умела. Я умею. За это ты меня втаптываешь? А был бы ребенок со мной, которого ты мне пятый год не отдаешь, так, может, я и совсем счастлива была бы.

– Человек твой не ради тебя работает, а ради квартиры, можешь себя не тешить. А ребенка ты сама бросила. Мне держать его не надо, он сердечком своим сам все чувствует. Понимает, кто за него кровью исходит, а кто на урода променял полутораметрового. Спроси - сам скажет. Ладно, пойду пожрать тебе дам. Может, поправишься немного, Гойя твой хоть Козетту с тебя напишет, все ж не совсем прислугой будешь… – И, глянув на меня исподлобья, бабушка вышла из комнаты.

Я снова остался наедине с мамой. Снова получил несколько замечательных минут и засуетился, понимая, что сегодня таких минут больше не будет. Я обнял маму изо всех сил и не знал, предложить ли ей еще раз сыграть в «Блошек», попросить ли что-нибудь рассказать или послушать еще Высоцкого.

– Расскажи мне что-нибудь, – решил я наконец.

– Не знаю даже, что и рассказать. Бабушка мне все мысли смешала, сижу, как курица, глазами хлопаю.

– И чего вы с ней все ругаетесь?

– Такие вот мы у тебя… Ругливые. Дядя Толя книжку принес старинную. Называется «Заветные сказки». Старинные сказки русские, необработанные. Там такие тексты, ну точно как бабушка выдает.

– Как? – засмеялся я.

– А вот так! – обрадовалась мама тому, что заинтересовала меня рассказом. – Про попа, например, есть сказка, как к нему мужик нанялся работать и назвался Какофием. Работать не работал, стащил калачей связку, в шапку попу наложил и сбежал. Поп его искать бросился, надел шапку, выбегает за ворота и кричит: «Не видали ли, люди, Какофья?!» А ему отвечают: «Видим, батюшка, каков! Что ж ты весь в говнах?»

Я захохотал так, что в груди у меня захрипело. От сильного смеха мне иногда сжимало легкие, как во время болезни, только не так сильно, и проходило это само, без порошков Звягинцевой.

– А еще какие? – нетерпеливо спросил я.

– Про петушка есть еще смешнее. Был петушок один, отправился путешествовать. Вот идет он по лесу, встречается ему лиса…

– Оля, иди есть! – крикнула из кухни бабушка.

– Я поем, дорасскажу тебе.

– Расскажи сейчас! – испуганно уцепился я за ослабевшие объятия. – Потом вы опять с бабушкой кричать будете, а мы так и не поговорим.

– Поговорим обязательно, я же еще не ухожу.

– Ну я же знаю, как будет! Не уходи, подожди!

– Ты же не хочешь, чтоб я с голоду умерла?

– Ты поешь, только про петушка расскажи. Коротко хотя бы…

– Ну, он встречает лису, волка, медведя, все у него спрашивают: «Куда ты, петушок, идешь?» «Путешествовать…»

– Ты есть идешь или нет? Что я, тебе еще и набиваться должна!

– Я пойду, а то она ругаться начнет.

– Мама…

– Сейчас я вернусь.

Объятия разорвались. Чумочка встала и пошла к двери. Тысячи невидимых рук бросились за ней, но понуро вернулись к груди, бессильные заменить две настоящие. Я знал, что мама скоро уйдет и обнять ее я уже не смогу. Но мама выглянула в коридор, быстро вернулась ко мне, прижала и зашептала в ухо:

– Не грусти, сыночка. Скоро дядя Толя получит хорошую работу, у нас будет много рубликов, и я смогу тебя забрать. Мы давно хотим, но нам вдвоем сейчас совсем жить не на что, как мы втроем будем? Обязательно заберу тебя! И поговорим тогда, и поиграем, и все, что захочешь. Все время вместе будем, обещаю тебе. Ну, не куксись, кисеныш. Что ты, как маленький совсем? Я же здесь еще. Сейчас приду к тебе опять.

– Ты идешь или нет?! – снова крикнула бабушка.

– Сейчас вернусь, здесь с тобой рядом поем, – пообещала Чумочка и вышла из комнаты.

Я остался один на диване. Во всем, что прошептала мне мама, важны были только слова «я приду к тебе, кисеныш», остальное было продолжением сказки, ответом на просьбу поговорить. Этого не могло быть на самом деле. Мама не могла меня забрать, счастье не могло стать жизнью, и жизнь никогда не позволила бы счастью заводить свои правила. Она устанавливала свои, и только им я мог подчиняться, подстраиваясь, чтобы любить маму, ничего не нарушая.

– Сейчас она вернется, скажи, что тебе неинтересно сказки какие-то слушать про петушка… – зашептала бабушка, появившись в комнате, вскоре после того как из нее вышла мама. – Пусть она сама в говнах ходит, что она за дурачка тебя держит. Скажи, что тебя техника интересует, наука. Имей достоинство, не опускайся до кретинизма. Будешь достойным человеком, все тебе будет – и магнитофон, и записи. А будешь, как недоросль, байки дешевые слушать, будет к тебе и отношение такое…

– Что ж ты ребенка против меня настраиваешь? – осуждающе сказала мама, войдя в комнату с тарелкой творога. – Что ж ты покупаешь его? Он слушал, у него глаза загорелись. Как он может сказать, что ему неинтересно было? Зачем ты так? Иезуитка ты!

– Никто его не покупает! Зачем ему мать, которая припрется раз в месяц да еще сожрет то, что ему куплено?! Чтоб тебе этот творог комом в горле встал! Даже волчица у сына своего куска не отнимет!

– Спасибо, мам, я наелась… – сказала мама, поставив тарелку с творогом на стол.

– Ох какие мы гордые! Жанна Д'Арк пятнистая, держите меня! Что ж ты, такая гордая, прислугой нерасписанной в своей квартире ходишь? Знаю почему - боишься, что распишешься, а он тебя коленом под зад да в разменянную квартиру помоложе приведет, не такую высохшую. А он так и сделает! У него уж и на примете есть одна. Я видела!

– Кого ты видела?

– Увидишь, когда приведет.

– Баба, нос заложило, – сказал я, дергая бабушку за руку. – Закапай что-нибудь.

– Будешь одна, никому не нужная, без мужа, без детей – поймешь, каково мне пришлось всю жизнь в одиночестве задыхаться. Все отдавала! Внутренности вынимала – нате, ешьте! Хоть бы капля сочувствия мелькнула! Как должное хапали!

– Про мужа не знаю, а в ребенке ты мне не отказывай! Хоть он и с тобой живет, хоть ты его и настраиваешь, а он все равно мой!

– Нет у тебя ребенка! Променяла! У тебя карлик есть, его бди! Это мой ребенок, я его муками выстрадала!

– Что ж ты муками своими руки себе так развязываешь?!

– Что, сволочь?! Что я муками своими делаю?! – крикнула бабушка и схватила с буфета деревянного фокстерьера.

Я бросился к ней и, плача от ужаса, стал загораживать маму. Один раз подобное уже было, и я не помнил чего-либо страшнее. Страх застилал мне глаза. Я видел только острый угол подставки и хотел одного – чтобы тяжелая деревянная собака осталась на месте.

– Баба, не надо! Не надо!

– Уйди, гнида, не путайся под ногами!

– Ненормальная, что ты делаешь?! – крикнула мама, убегая от бабушки за стол. – Поставь собаку!

– Не бойся, поставлю, – презрительно сказала бабушка, устанавливая фокстерьера на прежнее место и смахивая с него рукавом пыль. – Отцу подарили, я об такую курву марать не стану. Да ты и не курва даже, ты вообще не женщина. Чтоб твои органы собакам выбросили за то, что ты ребенка родить посмела.

– За что ж ты ненавидишь меня так? – спросила мама, и по щекам ее потекли слезы. – За что ж при сыне меня так топчешь? Все забрала! Вещи забрала, сына забрала, так ты и любовь его забрать хочешь? Сашенька! – мама вдруг схватила с вешалки мое пальто. – Пойдем со мной! Пойдем, я тебя забираю…

– Оставь пальто, сука, не тобой куплено! – крикнула бабушка и снова замахнулась фокстерьером. – Только подойди к нему!

Мама отшатнулась.

– Ха, – сказал я и посмотрел на бабушку. – Да я бы и не пошел с ней. Я сам хочу с тобой жить. Мне тут лучше.

– Все отняла! Все отняла! – в голос зарыдала мама и, отбросив мое пальто, кинулась к своей куртке.

– Давай-давай, катись отсюда! – говорила бабушка, пока она одевалась. – И приходить больше не смей. Иди карлику яйца потные вылизывать, пока он тебя терпит! Недолго еще!

Мама открыла дверь и с громким плачем бросилась вниз по лестнице. Бабушка распахнула балкон, схватила стоявшую под столом кастрюлю и с криком: «На, Оленька, ты есть просила!» - вылила ее содержимое вниз.

– Хорошо я ее приделала! – сообщила она, закрывая балконную дверь.

– Попала?

– Стоит, вермишель с плеча стряхивает.

Я засмеялся. Праздник кончился, началась жизнь. Я не мог больше любить свою Чумочку. Я мог любить только свои тайные мелочи, а счастьем должен был пренебрегать.

– А это что за дерьмо она тут оставила? – спросила бабушка, глядя на диван.

– Это… «Блошки», – испуганно ответил я.

– Блошки?! Ну-ка дай сюда!

Схватив тарелочку и кружочки, бабушка понесла их из комнаты.

– Отдай! Куда ты их? Отдай!

– Блошки! Я лекарства по пятьдесят рублей покупаю, а она блошки приносит! Чтоб у нее блошки прыгали по телу до самой смерти!

Бабушка принесла блошки на кухню и открыла мусоропровод.

– Не надо! – кричал я, хватая ее за руки. – Не надо, оставь! Это мама подарила!

– Мама?! Я тебе жизнь дарю свою, а таких блошек могу купить сто и все переломать на голове! Убери руки!

– Не надо! Не надо, пожалуйста! Это мама…

Зацокали по дну ковша пластмассовые кружочки, звякнула тарелочка. Ковш, рявкнув заржавленными петлями, закрылся.

– Что ты сделала?! – закричал я, заливаясь слезами, и бросился в спальню, на кровать. – Что ты сделала?!

– Что плачешь из-за дерьма копеечного?! Мужчиной будь! У тебя магнитофон есть, он подороже будет! Будешь реветь, заберу, больше не получишь!

– Что ты сделала?! – плакал я. – Как ты могла?! Никогда… Сволочь ты… Сволочь! Сволочь!

--------

Мама взяла меня на руки и отнесла в квартиру. Она положила меня на кровать, сняла с меня пальто и шлем, укрыла одеялом. Я остался в спокойной темноте и заснул.

- Ну, сволочь, сейчас будет тебе, — говорила бабушка под дверью маминой квартиры. — Отец за топором пошел, сейчас дверь будем ломать. Выломаем, я тебе этим же топором голову раскрою! Открой лучше сама по-хорошему! У отца и в милиции знакомые есть, и в прокуратуре. Карлика твоего в двадцать четыре часа выселят, не думай, что прописать успеешь. По суду ребенка отдашь, если так не хочешь. Отец уже на усыновление подал. А тебя прав родительских лишат. Отец сказал, что и машину свою не пожалеет ради этого, перепишет на кого надо. Что молчишь? Слышишь, что говорю? Открой дверь… Затихла, курва? Я знаю, что слышишь меня. Ну так слушай внимательно. Я в суд не буду обращаться. Я тебе хуже сделаю. Мои проклятья страшные, ничего, кроме несчастий, не увидишь, если прокляну. Бог видел, как ты со мной обошлась, он даст этому свершиться. На коленях потом приползешь прощенья молить, поздно будет. — Бабушка прижалась губами к замочной скважине. — Открой дверь, сволочь, или прокляну проклятьем страшным. Локти до кости сгрызешь потом за свое упрямство. Открой дверь, или свершится проклятье!

Мама сидела, обхватив голову руками, на кровати, где я спал, и не двигалась.

— Открой, Оля, не ссорься со мной. Тебе все равно лечить его, а у меня все анализы, все выписки. Без них за него ни один врач не возьмется. Не буду зла на тебя держать, заберу назад все слова свои, пусть у тебя живет. Но раз такая обуза на наших плечах, давай вместе тянуть! Денег нет у тебя, а у отца пенсия большая, и работает он. Сейчас еще за концерты получит. Все тебе будет: и деньги, и продукты, и вещи ему любые. У тебя же, кроме пальто этого, нет ничего, все у меня осталось. Во что ты его одевать будешь? И учебники его у меня, и игрушки. Давай по-хорошему. Будешь человеком, буду тебе помогать, пока ноги ходят. А будешь курвой, сама с ним будешь барахтаться. А чтоб ты и захлебнулась, раз такая сволочь!.. Оля, открой, я только посмотрю, как он. Не буду забирать его, куда его больного везти. И отец уехал, не стал ждать меня. Правда уехал. Послал к черту, поехал домой. Открой дверь, детка, нельзя же, чтоб ребенок без помощи столько был. Сейчас Галине Сергевне позвоню, врачу его. Она приедет, банки поставит. Что ты, своему же ребенку погибели хочешь? Вот сволочь, и ребенка сгноить готова, лишь бы мать не пустить! Что ж тебе, упрямство дороже сына? Открой дверь! Откро… ой! Ой! Ах… Ах-а-ах… — Бабушка сползла по двери на пол. — Довела… Довела, сволочь, голову схватило. А-ах. Не вижу ничего. Так и инсульт шарахнет. Где же нитроглицерин мой?.. Нету! Нет нитроглицерина! Ах… Погибаю! Врача… «Скорую» вызови… Инсульт! Ах… Нитроглицерин дай мне… Сволочь, что ж ты мать под дверью подыхать оставляешь… Не вижу ничего… Врача… Мать погибает, выйди хоть попрощайся с ней… Вот ведь мразь воспитала, бросила мать под дверью как собаку. Ну, тебя Бог покарает за это! Сама в старости к сыну своему приползешь, а он тебя на порог не пустит. Он такой! Он мне говорил, как к тебе относится. Это ты придешь, он тебе на шею виснет, а только ты за порог, так он тебя с любой грязью смешать готов. Пусть у тебя остается, мне такой предатель двуличный даром в доме не нужен. Пусти только, проверю, как он, чтоб совесть чиста была. Что ж я, из-за тебя перед Богом вину нести должна? Господи, за что ж такая судьба мне? — заплакала бабушка. — За что милосердия мне на троих послал? За что, за милосердие, тобой же посланное, такие муки шлешь? Всю жизнь дочери отдавала! Болела она желтухой, последние вещи снимала с себя, чтоб лимонами ее отпаивать. Платье ей на выпускной надо было, пальто свое продала, две зимы в рубище ходила. Кричала на нее, так ведь от отчаяния! Доченька, сжалься над матерью своей, не рви ей душу виной перед ребенком твоим. Вон он кашляет как! А у меня лекарство с собой! Сейчас бы дала ему да поехала домой. И он бы спал спокойно, и я бы уснула с чистой совестью. Уснула, да хоть бы и не проснулась больше… Пусти, Оленька, что ж я, выть должна под дверью? Тебе слезы мои приятны, да? Отплатить мне хочешь? Ну прости меня. Больная мать у тебя, что ж, топтать ее за это? Топтать каждый может, а ты прости. Покажи, что величие есть в тебе. Боишься, опять кричать начну? Не буду… Простишь, буду знать, что недостойна голос на тебя повысить. Ноги тебе целовать буду за такое прощение! Грязная дверь у тебя какая… Слезами своими умою ее. Весь порог оботру губами своими, если буду знать, что тут доченька живет, которая матери своей все грехи простила. Открой дверь, докажи, что ты не подстилка, а женщина с величием в душе. Буду спокойна, что ребенок достоин такой матери, уйду с миром. Открой! Что ж, так дешевкой и останешься… Слышишь меня? Ответь хотя бы! Ах, сволочь, ничего слышать не хочешь! Оля, Оленька… Открой дверь! Нет у меня лекарства никакого, но я хоть рядом буду, руку ему на лобик положу. Пусть он у тебя будет, но рядом-то быть позволь! Что ж ты душу мою заперла от меня?! Открой, сволочь, не убивай! Будь ты проклята! Чтоб ты ничего не видела, кроме горя черного! Чтоб тебя все предали, на всю жизнь оставшуюся одну оставили! Открой дверь! Пусти к нему… — Бабушка стала колотить в дверь ногами. — Закрыла, чтоб тебя плитой закрыли могильной! Проклинаю тебя! Проклинаю и буду проклинать! Змеей вьюсь, чтоб ты дверь эту открыла, так ты ж ею сердце перещемила мне! Не надо мне прощения твоего, сволочь, но боль мою пойми! Пойми, что лучше б мне в детстве умереть, чем всю жизнь без любви прожить. Всю жизнь другим себя отдавала, заслужить надеялась! Сама любила как исступленная, от меня как от чумной бежали, плевками отплевывались! Что ты, что отец, что твой калека несчастный. Алешенька любил меня, так он крохой из жизни ушел. Какая у крохи любовь? А чтоб так, как тебя, за всю жизнь не было! Думаешь, не вижу, кого он из нас любит? Хоть бы раз взглянул на меня, как на тебя смотрит. Хоть бы раз меня так обнял. Не будет мне такого, не суждено! А как смириться с этим, когда сама его люблю до обморока! Он скажет «бабонька», у меня внутри так и оборвется что-то слезой горячей, радостной. Грудь ему от порошка моего отпустит, он посмотрит с облегчением, а я и рада за любовь принять это. Пусть хоть так, другого все равно не будет. Пойми же, что всей жизни голод за шаг до смерти коркой давлюсь-утоляю! Так ты и этот кусок черствый отбираешь! Будь ты проклята за это! Оля… Оленька! Отдай мне его! Я умру, все равно он к тебе вернется. А пока будешь приходить к нему сколько хочешь. Кричать буду — внимания не обращай. Проклинать буду — ну потерпи мать сумасшедшую, пока жива. Она сама уйдет, не гони ее в могилу раньше срока. Он последняя любовь моя, задыхаюсь без него. Уродлива я в этой любви, но какая ни есть, а пусть поживу еще. Пусть еще будет воздух мне. Пусть еще взглянет он на меня разок с облегчением, может, «бабонька» еще скажет… Открой мне. Пусти к нему…

Мама стояла у двери. Она взялась за замок и стала открывать.

— Нина Антоновна, что вы нам тут концерты устраиваете? — послышался голос Толи. — Саша остается с нами, это решено, а вас Семен Михайлович дома ждет. Что вы с нами делаете? Меня выманиваете, как мальчика, его дверь ломать просите. Езжайте-ка домой, вам тут не подмостки. Хватит с нас Анны Карениной на сегодня.

— Сговорились! Сговорились с предателем! Знала, что до конца предаст! Чувствовала! Будьте вы прокляты все! Будьте прокляты во веки веков за то, что сделали со мной! Чтоб вам вся любовь, какая в мире есть, досталась и чтоб вы потеряли ее, как у меня отняли! Чтоб вам за этот день вся жизнь из таких дней состояла! Будьте прокляты! Навеки прокляты будьте! Будьте прокляты…

Продолжая кричать и плакать, бабушка уехала вниз на лифте. Толя вошел в квартиру.

…Я проснулся среди ночи, увидел, что лежу в темной комнате, и почувствовал, что меня гладят по голове. Гладила мама. Я сразу понял это — бабушка не могла гладить так приятно. И еще я понял, что, пока спал, мое ожидание свершилось. Я был уверен, что навсегда остался у мамы и никогда не вернусь больше к бабушке. Неужели теперь я буду засыпать, зная, что мама рядом, и просыпаться, встречая ее рядом вновь? Неужели счастье становится жизнью? Нет, чего-то недостает. Жизнь по-прежнему внутри меня, и счастье не решается занять ее место.

— Мама, — спросил я, — а ты обиделась, когда я сказал, что хочу жить с бабушкой?

— Что ты! Я же понимаю, что ты для меня это сказал, чтоб мы не ругались.

— Я не для тебя сказал. Я сказал, потому что ты бы ушла, а я остался. Прости меня… И прости, знаешь, за что — я смеялся, когда бабушка облила тебя. Мне было не смешно, но я смеялся. Ты простишь меня за это?

И увидев, что мама простила, я стал просить прощения за все. Я вспоминал, как смеялся над бабушкиными выражениями, как передразнивал моменты из ссор, плакал и просил извинить меня. Я не думал, что очень виноват, понимал, что мама не сердится и даже не понимает, о чем речь, но плакал и просил прощения, потому что только так можно было пустить на место жизни счастье. И оно вошло. Невидимые руки обняли маму раз и навсегда, и я понял, что жизнь у бабушки стала прошлым. Но вдруг теперь, когда счастье стало жизнью, все кончится? Вдруг я не поправлюсь?

Уличный фонарь отбрасывал через окно на потолок бело-голубой отсвет, на котором черным крестом оттенялась оконная рама. Крест! Кладбище!

— Мама! — испуганно прижался я. — Пообещай мне одну вещь. Пообещай, что, если я вдруг умру, ты похоронишь меня дома за плинтусом.

— Что?

— Похорони меня за плинтусом в своей комнате. Я хочу всегда тебя видеть. Я боюсь кладбища! Ты обещаешь?

Но мама не отвечала и только, прижимая меня к себе, плакала. За окном шел снег.

--------


Рецензии