Уметь радоваться

Светлой памяти Василия Егорова

    С этим человеком, о котором и сегодня моя осведомлённость исчерпывается тем лишь, что в прошлом он кандидат каких-то точных наук и, говоря его же словами, знал женщин, но никогда не был женат, свёл меня случай несколько лет тому назад на очередной встрече членов литобъединения «Полёт», где я оказался всё же преодолев свою нерешительность и неотступно преследуемое меня чувство незрелости моих первых литературных опытов.
    И действительно, что можно было найти общего между молодым, как у нас всё ещё принято говорить, начинающим, и уже почти стариком, удостоившимся странного звания пенсионер и имевшим (об этом мне стало известно на первой же встрече) титул поэта с ярко выраженной философичностью своих стихов? Что могло сблизить людей, один из которых, находясь в объятиях очаровывающей молодости, в меру своих возможностей старался быть «на уровне» во внешних очертаниях и тем, кто, казалось, не пополнял свой гардероб со времени первых трёх самостоятельных зарплат?
    Помнится, тогда его привлекло одно из моих стихотворений, кажется, «Паганини», он оставил свой телефон, что и послужило началом нашего дальнейшего знакомства.
    У него была какая-то удивительно-мягкая, одухотворённо-светлая и, если можно так выразиться, непротивленческая фамилия: Блажков. Блажков Александр Яковлевич. Его фамилия, имя, отчество стали одним из немногих нетронутых следов моей памяти. Забывались имена и фамилии бывших одноклассников, бывших институтских сокурсников и бывших сослуживцев по прежним местам работы, заносились песком времени имена проходящих друзей и приятелей и только фамилия, имя, отчество Блажкова Александра Яковлевича оставались нетленными и нетронутыми, словно ясное голубое небо, изо дня в день приветствующее каждого из нас, становясь чем-то незыблемым и неисчезающим, разве что в пору хмурой погоды, но всегда не отнимающим надежды на своё скорое возвращение.
    Он жил один, в окружении скатавшейся в невесомые шарики распоясавшейся пыли (мне несколько раз довелось бывать у него, и в каждое новое посещение я замечал прибавление плавно перекатывающихся шариков), везде и всюду разбросанных газет, которые он не успевал читать и что весьма заметно огорчало его, и одной случайной картины, а, точнее, выцветшей репродукции сельского пейзажа, обрамлённого более значимой в художественном отношении позолоченной рамой, на совершенно голой, разбеленно-зелёной стене. Был ещё, кажется, небольшой диван и, видавший виды, прямоугольный стол с подобием на нём пишущей машинки. Моя неуверенность в отношении дивана объясняется бесцеремонной разнузданностью уже давно пожелтевших газет, повсеместно, с нескрываемым вызовом, узурпировавших унылый ассортимент его обессиленной мебели.
    Принимал он меня всегда в зале, то есть в комнате между кухней и спальней. Мы располагались друг против друга в износившихся, рассохшихся креслах, разделённых небольшим журнальным столиком, должно быть, безропотно ставшим постоянным прибежищем бесформенных стоп последних газет и журналов, поэтических сборников и едва заметным в этом заносчивом нагромождении печатного крика, забинтованным в нескольких местах лоснящейся жиром изолентой, телефонным аппаратом.
    Было ли лето, истязающее пропитанной потом и пылью духотой, или в воздухе кружились первые хлопья мокрого снега, на голове Александра Яковлевича, неизменно, была лёгкая, очень похожая на тюбетейку, шапочка, когда-то, вполне возможно, белого цвета, что, впрочем, для самого Александра Яковлевича, видимо, не имело никакого значения.
    Эта шапочка, о назначении которой нетрудно было догадаться, осталась в памяти с той непостижимой ясностью, с какой остаются вещи или события, несущие элемент удивления и необычности. Я не смог бы сейчас вспомнить тех немногих вещей его домашнего облачения, хотя и твёрдо убеждён, что они очень редко претерпевали изменения, наверное, как раз оттого, что в этих обычных вещах не было ничего примечательного, тогда как, пожалуй, с совершенной достоверностью составил бы красноречивый портрет просаленной и посеревшей от времени, некогда, всё же, белой шапочки и только потому, что был немало удивлён этим необычным атрибутом его домашнего туалета.
    Питая искреннее уважение к Блажкову, я всё-таки стыдился не однажды настигающего меня образа гоголевского героя, который, хотел я того или нет, несколько развязно и вовсе не смущаясь моей стыдливости, становился рядом с Блажковым, выставляя напоказ дыры своего замусоленного платья, выбивающиеся из-под чудо шапочки (герой Гоголя, конечно же, был неразлучен с нею, как и Александр Яковлевич) как будто бы смазанные маслом остатки сизо-пепельных волос и снежно искрящиеся на освещённой части лица серебристые иголочки редкой щетины. Однако именно на этом – сугубо внешнем и исключительно-поверхностном сравнении – всё и кончалось.
    Блажков, казалось, боялся чего-то не успеть, о чём-то не узнать, что-то такое пропустить в том необозримом наследии человеческой мудрости, которое так самозабвенно манило и притягивало его, обнаруживая неподдельный интерес к знанию, – этому неисчерпаемому источнику радости и вдохновения.
    Я помню, как в один из моих визитов, он, совершенно потрясённый, пересказывал мне недавно прочитанную им небольшую статью о гигантских пирамидах, очень напоминающих египетские, обнаруженных под водой на глубине около километра в районе Бермудских островов. Глядя на него в тот момент, я впервые почувствовал, – не понял разумом, а именно почувствовал (надо заметить, что подобного состояния у меня прежде никогда не возникало), – что передо мною человек, умеющий радоваться. Позднее, мне представился случай убедиться, что я оказался прав, доверившись своему внезапному чувству.
    Был декабрь, спокойный, но по обыкновению хмурый и дождливый. В последних числах должна была состояться церемония награждения особо одарённых детей, ставших стипендиатами детского фонда. В числе награждённых был и мой ученик, и нам предстояло организовать небольшую выставку его творческих работ. Я прежде рассказывал Блажкову о моём подопечном и, помня его искреннее желание увидеть работы моего ученика, пригласил на церемонию награждения и Александра Яковлевича.
    Он приехал с небольшим опозданием, всем своим обликом обнаруживая плохое самочувствие и нездоровый вид. Мы встретились как раз в тот момент, когда он уже успел ознакомиться с большей частью экспозиции, и, едва ответив на моё приветствие, попросил меня как можно скорее познакомить его с юным художником. Я пригласил Блажкова в концертный зал, где начиналось выступление одарённых музыкантов, пообещав обязательно выполнить его просьбу.
    Небольшое уютное помещение встретило нас прохладой пустых кресел и хорошо поставленным голосом ведущего. Мужчина пятидесятилетнего возраста с пышной седеющей шевелюрой извинялся перед немногочисленной публикой мам, пап, бабушек и дедушек за необходимость подглядывать в шпаргалку, где содержались краткие сведения об участниках концерта, так как до последних минут состав выступающих был всё ещё под вопросом. Явно дорожа своим временем, он в нескольких фразах выразил свои чувства стылого восторга и, заглянув в тетрадный листок первый раз, представил первого участника выступления. Я был несколько удивлён, услышав возраст выступающей, но, кажется, ещё больше была удивлена мать моего ученика: скупая горсть сухо обронённых реплик, предназначавшихся рядом сидящему мужу, выказали её явное неудовлетворение по поводу извлечения звуков играющей, что устами Татьяны Михайловны наводило на контрастные размышления. И только Блажков, изредка отвлекая меня возгласами «ну, молодец!», «какая умница!», казалось, был, до глубины души, тронут ученическим Шопеном и с искренней радостью, граничащей с умилением, встретил окончание выступления бурными овациями, наполнив пустой зал многократным эхом рукоплесканий. Я хорошо запомнил последовавшие за этим выступления скрипачей, но, как не стыдно в этом признаться, вовсе ни оттого, как они играли, а лишь потому, что их выступления проходили в необычном, числительном, порядке: сначала играл двенадцатилетний мальчик, сливая с волнующими звуками ноктюрна Вивальди, своё, плохо скрываемое, волнение; потом снова мальчик, только уже тринадцати лет, с холодной отрешённостью в замкнутом лице; наконец, последней, в этом безулыбчивом параде одарённых скрипачей, была четырнадцатилетняя девочка с большим кружевным воротником, облагораживающим строгое тёмное платье. Но моей памяти была предоставлена редчайшая возможность запечатлеть нечто более значительное и высокое – проявление пылающих человеческих эмоций. Блажков радовался, как ребёнок. Да он и был, наверное, в эти минуты ребёнком. Он дёргал меня за рукав, тут же прибавляя что-нибудь вроде «прелесть!», «какая прелесть!», постоянно приподнимался с кресла, сгораемый нестерпимым желанием наградить овациями юное дарование, и, подчёркивая равноценность каждого участника, кричал «браво!» всем без исключения, привлекая к себе не меньшее внимание удивлённой публики. Выражение его лица менялось со скоростью компьютерной графики, словно каждый из выступающих нажимал вовсе не на струны и клавиши, а касался невидимых нитей, бегущих к взволнованной душе Блажкова. Радость, безмерная радость наполняла всё его существо, излучая могучие импульсы добра и любви. И когда прозвучали последние аккорды последнего участника концерта, он, словно боясь опоздать выполнить только ему одному известный долг, поспешил к последним рядам зала, где сидели отыгравшие музыканты и мне было видно, как он протягивал морщинистые старческие руки, пытаясь прикоснуться к потрясшим его хрупким пальцам юных музыкантов, не переставая повторять с восторженным умилением одну и ту же фразу: «Не умерла Россия, не умерла…»


Рецензии
С огромным удовольствием прочитала Ваш рассказ. Очень образно, будто сама побывала на этом концерте, в комнате этого человека. Я не специалист, но мне кажется, что у Вас большой дар к написанию литературных произведений. Успехов и удачи в творчестве.

Флаида   12.02.2018 19:01     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.