Здравствуй, жизнь. Очерки из армейской жизни

Здравствуй, жизнь!

1.
Мишка стоял навытяжку, рассматривая свое отражение во весь рост в зеркале солдатской комнаты быта. В открытую дверь из мрачного коридора заглядывали и разглядывали со слепу Мишку, то есть уже рядового запаса в его дембельской, а, значит, вольной форме.
Перешитая крашеная черная шапка, перекроенный китель, плотно прилегающие брючки, обточенные кирзовые сапожки и затертая до почти невидимости звезда на бляхе ремня, - сидело на Мишке как влитое. Все это неуставное добро ревниво оберегалось от посторонних глаз до этого самого долгожданного заветного часа. Все же остальные солдатские пожитки, ношеные и стиранные-перестиранные брюки, гимнастерки, пилотка, комплект зимней формы одежды для работы и даже брючный хэбэшный ремень, все с огоньком в глазах забрал старшина, что, конечно, не по уставу, но Мишка с легким сердцем отдал, авось другим пригодится. А старшина этот знал когда и перед кем слезу пускать и на кого криком кричать; все знал, все понимал, все умел этот столп нашей армии, хозяйственный царь.
В отличие от  петушиных прикидов других дембелей Мишкин был неброский, со вкусом и старательно, неторопливо пошитый. Ни ворсинки, ни нитки не видать, материя нулевая…
А торопиться Мишке было некуда.
В эти последние недели он уже не ходил на построения и сборы, пропускал приемы пищи и редко попадался на глаза у вечно занятого, снующего военного люда. Любил он почалиться в библиотеке части, сушилке или кочегарке.
Всё давно уже было не в радость, время остановилось. В таком мучительном, бесконечно затянувшемся и неоправданном промедлении увольнения в запас Мишка вдруг ощутил какое-то хоть вены режь бесчувствие. Это была какая-то грусть, он ее как мелодию, затвердил, запомнил и наслаждался ей, и тогда ждать ему стало куда проще.
Про Мишку языки в лампасах и без плели разное, отчего это его, отличника боевой и политической подготовки, не увольняют в запас и учили на его примере личный состав мотать на ус и всецело подчиняться начальству, большому и малому…
А грусть эта пришлась Мишке по вкусу. Никогда не нравились ему ни водка, ни травка, ни другие передовые средства забвения, ни даже розовые девушки с их единой мыслью на лице. Он любил книги, уединение с рассуждением. Так, он грустил, читая, размышляя или вытачивая из бруска липы фигурку оленя. Мишка хорошо проштудировал доступную военно-техническую мысль, а классику ему приносила Елена Сергеевна за красивые глаза или сгущенное молоко.
Мишкина грусть родилась в ожидании встречи с гражданкой, с возвращением в реальную жизнь. Ему предстояло покинуть понятный и опостылевший, и ставший таким тесным для него армейский быт и окунуться в забытый и новый, непредсказуемый и, он чувствовал это, враждебный мир. И сколь сильной и волнующей была эта ожидавшая его бездна, столь же сильной была и Мишкина грусть перед лицом этой бездны.
Мишка завидовал дембелям, что они уже там, уже «вылупились», уже окунулись как у кого вышло в водоворот жизни. Какой стороной она обернётся к нему? Как его встретят? Как жить он будет и кем станет? Ведь уходил он, еще был СССР, а сейчас там перестройка и всё, говорят, по-новому, свобода, воля, делай что хочешь.
Вот это и были муки, терзавшие и тревожившие Мишку. Это тут он туз, все ходы-выходы знал, его уважали, а там что? Не скиснет ли, не в грязь ли? А так не хотелось верить, что быть ему простым и обычным, рядовым, что называется.


2.
В ту зиму рано выпал снег, много снега и Новый год был не за горами. Вот должны уже были привезти новобранцев, бритых и испуганных, а он все еще не был уволен. Он догадывался кто и за что его держал до последнего в то время, как все дембеля давно уже разъехались по домам, кто в Воронеж, кто в Краснодар, кто в Петрозаводск.
Штука в том, что Мишка уже был старшим сержантом и мог попасть домой еще в октябре, одним из первых, да перешел он дорогу замполиту части, отказавшись как-то по весне от дембельского аккорда (нужно было надстроить второй этаж замполитовой дачи м заменить штакетник на кирпичный забор, прихватив немного земли у леса и от дороги). Мишка отказался сам и не повел свое отделение для выполнения неуставных целей. За то Мишку лишили звания и знаков отличия и отправили в штрафную роту на два месяца, чего не помнили армейские старожилы, к злым без моря морским пехотинцам аж за пятьсот километров в Сартавалу. А аккорд Мишкин с радостью и готовностью подхватили другие, и замполиту угодив и посидев лето жаркое на нестоловских харчах. С той поры Мишка не тянулся в офицеры и сильно утратил веру чинам и погонам.
Пройдя эту школу, Мишка пришел к выводу, что если армейский рай и существует, то он не для него. Вольные и безнаказанные пьянство, дебош и хулиганство в отношении младших призывов, а также весь доступный женский пол от скучающих невест до бухгалтера части не прельщали и не интересовали его. А пройденный им ад армейский с отчаянными морпехами, пробежками в мороз, с усиленными работами, где надо и не надо, с избиениями и лишением сна и еды показался ему просто экзотическим туром, благо, что путевка досталась бесплатно. И там, в карельских лесах, были люди, разглядели в нем человека и зауважали, особенно когда узнали его историю и причину направления к исправлению, там уже слышали про майора Канецкого Виктора Сергеевича, замполита Мишкиной части.
И вот в этой самой Сартавале заботливо передали Мишке письмо от Марины (ни раньше, ни позже!), его девушки. Впрочем, Марина не была его девушкой и он не любил ее да только важно это было перед пацанами, что есть у него девушка, что она ему пишет, что у Мишки в этом плане все нормально.
Просто они учились в одном классе, а ближе познакомились уже после школы в фойе городской библиотеки. Она пришла слушать что-то по фортепиано, а он вникал в искусство догреческих цивилизаций и технику фотографирования. Школьные условности растворились, они разговорились. Потом несколько раз встречались в той же библиотеке, сходили в кино на рязановские «Небеса обетованные», где впервые с большого экрана разнесся матюшок, потом зашли в гости к Марине и пили чай. Потом его забрали.
Мишку впечатлил добротный каменный Маринин дом, ее четырехкомнатная квартира, где Марина жила с родителями. Каждый в их семье жил в своей комнате, а обедали они в зале, просторной проходной комнате. Покой, уют, незыблемый полумрак коридора и комнат, люстры, бра по стенам, массивные шкафы и ажурная салфетка на телевизоре, портреты и семейные фотографии в рамках завораживали Мишку. В доме пахло умной стариной и торжественными духами Марининой мамы. Мишке показалось, что только там могут быть счастливы, мудры, добры и довольны люди. Так Мишке показалось, что в доме Марины знают жизнь и смысл ее и что эти люди смогут подсказать ему как жить и кто он и для чего он. Вот такое ожидание встречи с Мариной и ее родителями Мишка хранил в себе.
Обычно перед армией люди стремятся нахватать эмоций, воспоминаний или пагубных промилле на худой конец, чтобы было что вспомнить в армейской серой жизни, а Мишка, весь не как у людей, пошел пустым в этом смысле под впечатлением от Марининой семьи, пытаясь себя понять и объяснить, и найти свое место в жизни.
Итак, Марина писала ему. Свои длинные письма она наполняла впечатлениями от прочитанных книг, виденных кинолент и бесед и встреч на капустниках с профессорами. Также Марина присовокупляла городские новости и новости об одноклассниках и учителях. Он же писал редко и бестолково, не зная какими словами выражать свои поиски и ожидания и писал об учениях, распорядке дня и Уралах повышенной проходимости.
А тут Марина сообщала, что едет продолжать обучение в Петрозаводскую консерваторию и уезжает туда с мужем Колей, тоже очень хорошим человеком и музыкантом. Также писала, что отец уехал на свою родину, в Харьков, дохаживать мать. Тут Мишка хлопнул себя в сердцах по саднившим коленкам, - надо же замужем уже и уезжает! И в Харьков! Во дела! А по письмам-то даже и не понять, где рука с кольцом ходит по листу бумаги, а где без. А Коля что? Что он думает о жене, которая письмища шлет в армию регулярно?!  Мишка осерчал на Маринку за ее общественную нагрузку писать в армию, на Колю, тоже хорошего музыканта, и на себя, что всё это он надумал себе, а она думала о нем про другое. Чушь собачья. Надо же так вляпаться.
Ушла еще одна иллюзия и без нее немного засквозило холодком от сознания собственного одиночества. Значит, так надо.

3.
Не спеша одевая свой костюм, Мишка представлял себя в поезде, в автобусе, на Ленинградском вокзале, на остановке… У всех людей одежда как одежда, а у него наряд дембельский. Все бегут на работу, учебу или по другим делам, а он не спешит и не бежит, он со службы идет, от своей работы прочь, от учебы и прочих никому не нужных дел и потому его форма одежды не что иное как зов обреченного на муку, крик пропадающего  в лесной глуши, ведь он идет, твердо зная откуда, и, совсем не зная, куда. Отдав старшине все уставное имущество, он словно отчалил от одного берега и на скромной своей лодке отправился к другому.
Да, знал он куда ему ехать и чем заниматься и что по приезду домой работать станет, матери помогать и готовиться к поступлению в институт. Ждал его скромный угол, точнее угловая комната на втором этаже старого деревянного дома, построенного еще, говорят, пленными немцами, которую сдавали сейчас кому-то, с окнами на детсад и на унылый двор в тени старых лип. И мама у него была и ждала сына из армии. Она устроит ему встречу с пирогами, котлетами по-киевски в окружении старых своих подруг, но когда за последней из них захлопнется дверь, мама заспешит возвратиться к своему мужу собрать на стол к ужину и Мишку не позовут. Так уж было раз во время его отпуска, год назад.
Мишка вспомнил вдруг как, возвращаясь из отпуска, ему попался смешной назойливый попутчик, сектант, ехавший на север. Он поминутно озирался по сторонам на спящих и проходящих, бросал на Мишку испытующие взгляды своих маленьких колючих  серых глаз. Не понять сколько ему лет, чем жил и занимался он, откуда и куда путь держал, даже не скажешь было ли у него имя и паспорт, прошлое и будущее…
Мишка слушал вполуха, сидя боком и глядя в окно, вспоминал маму, несчастную и уставшую. Как ему хотелось чем-то помочь ей, чтобы смыть с её лица эти печали, морщинки, заботки. Тут уж она и сама была не рада да ничего, видно, не попишешь, нести свой крест, живи с нелюбимым. Как и в первый раз, она как девчонка глупенькая кинулась на первый жалостливый взгляд и очень скоро разочаровалась да поздно. Что ж ничему, что ли, жизнь её не научила? И где же они, эти любимые, постаревшие комсомольцы, перечитывал Мишка мамины думы, вспоминая взгляд её любимых глаз. Мама моя, такая молодая ещё и такая красивая...                Мысль рвалась род стрёкот запугивавшего святого и Мишку охватывала бестолковая беспомощная жалость к матери. Он, как только вернётся домой, заберет маму к себе, вместе они станут жить как прежде, как раньше они жили, так ему захотелось.                - Земля под Москвой горит, вот снега в ней и нет! И летом в чаду задыхается, грехами тяжкими смердит... Так и сойдёт великая блудница в преисподнюю, вот уж пламя адское лижет ей пятки...                А в Кремле-то самом ты бывал? Видывал сколько там трещин по стенам? И колокол-царь треснутый стоит… Целая бригада денно-нощно замазывает, чтоб правды не видали люди, чистая богородица!                Так, сыпал в Мишкины уши закоренелый сектант скороговоркой свои речи, всё гнул свою линию этот небольшой и без того сгорбленный мужичишка, облезлый, облысевший и одинокий и сам о себе нерадеющий проповедник,  не замечая, что не слышат его, что совсем о другом думает его молодой попутчик.                - Заступники Расеи нужны, защита верная. Нужны ей воины верные, готовые стать в проломе стены, готовые разбить стены ерихонские, оковы диавольские, обезглавить силу сатанинскую. Да ка-ак, - ехидно улыбаясь, тянул он, желая возбудить в Мишке интерес, - ка-ак с духами бороться невидимыми?
- Во-от, залепетал он тише, заговорщицки, собирается дозор. Разбить оковы диавольские над Кремлем. Как? Средство каково? А тучи-то нешуточные, гибелью грозят, задушат свет истинно православный… Сатана тьму, а мы пост! Он мрак и мирские безумства, а постом и молитвою! Разбить надо-ть! Разрушить! Не устоят силы тьмы, начальства бесовские, падут как от труб ерихонских! Вот только Кремль надо обойти сем раз и единодушно изгнать врага душ человеческих, возопив громко… Рать нужна…

4.
Мишка не любил этой комнаты. Никто не любил. Его теснили воспоминания, где он не знал, что делать, где он трусил и метался в своем ужасе страхов. Видать, немало тут было пролито слез и крови на эти некрашеные доски. В этой комнате, где утром по уставу военнослужащие подшивали чистые подворотнички, чинили и гладили одежду, стриглись и прочим образом приводили свой внешний вид в порядок, здесь ночью, после отбоя выспавшиеся скучающие деды исконно знакомились с новобранцами, судили да рядили, ума вправляли, растолкав своих менее опытных сослуживцев от короткого тяжкого сна.
Из своего знакомства Мишка мало что запомнил от волнения. Он не постучался в закрытую дверь, а именно это ему шипел дневальный со своей тумбы, и отворил дверь. Ему злорадно ухмыльнулись три откормленных деда. Через мгновение его свалили с ног и били проверенными методами, не оставлявшими следов от побоев, он только успел сгруппироваться и закрыть голову руками. Через какое-то время дневальный позвал одного из дедов, тот вышел. А когда вслед за первым убежал второй, кажется, его звали Базей, Мишка, очнувшийся и вмиг исполнившийся ярости, взлетел с пола, схватил деда-здоровяка за сладко пахнущую шею и опрокинул его на спину, сжимая в другой первое, что попало под руку. Красный, злой, неистовый он проорал куда-то в границу холености и модельной стрижки: «Ссука, упью! Еще раз докоснешься до моего призыва, упью!» В испуганный глаз он целил огромные портновские ножницы. Тот замычал, осоплился или прослезился, не поймешь, и выразительно кивал.
После этого Мишку уже никто не трогал и обходил стороной, знакомства и внушения прекратились, а дедов пачку раскидали по ротам. Лишь потом Мишка слышал вскользь, что пару старослужащих отправили в который раз в сартавальский штрафбат, а еще одного послали паровозом за грехи всей части в тюрьму.
Обиднее всего было то, что бытовка была соседней комнатой с комнатой дежурного офицера. А они были такие молодые и молодые их жены были так юны, что офицеры частенько проводили ночи у себя дома, а не в спящей казарме.
В этой же комнате в первый день по прибытии с распределительного пункта в часть их, новобранцев в гражданской одежде, с сумками, набитыми домашней едой, и разместили на самое первое время. Первые армейские часы тянулись в бестолковой суете, их рассматривали, разглядывали, загадочно улыбались, забегал старшина, пересчитывал, составляли какие-то списки.
Их набилось человек пятнадцать, напыженных, говорливых, шумливых; решали как поставить себя, держаться завсегда вместе, заводили вековую дружбу, наскоро знакомясь. Разные по тому, где еще совсем недавно обедали, кто в кругу состоятельных родственников в ресторане, кто в родном коллективе, в рабочей семье, а кто в столовой детского дома, разные по одежке, разные лицом и по росту, по сложению молодых тел, они и остались на удивление разными, несмотря даже на единую форму, стрижку, сапоги… Поразительнее всего было то, что Мишка всегда мог почти без ошибки определить, кто идет вдалеке метров с пятидесяти, так хорошо он знал и различал своих сослуживцев по походке, по манере двигаться, по тем едва уловимым чертам, которые сообщают личность.
В тот первый день ярко заявил о себе Вовка Полтавский, атлетически сложенный, подкачанный красавчик и бабник, на поверку оказавшийся эгоистом и трусом; он ходил и говорил, размахивая руками, как на шарнирах, и язык тоже без особенных костей и внутренних препонов. Впрочем, за простоту и искреннюю бесшабашность его любили.
Тут же заявил о себе скромный и замкнутый сектант Ребров, никто не звал его имени, только по фамилии, молившийся перед едой своей короткой молитвой, произносимой вслух. Он не давал присяги, ссылаясь на закон божий, но начальство и потом ребята ему верили и уважали за верность слову и взглядам. Через год, когда мы таки услышали от него несколько фраз и он стал посмелее, к нам привели еще одного верующего, но Ребров его не принял и даже не обрадовался своему молодому брату, сказав, что тот неправильно верует и не общался с ним. Вспомнив Реброва, Мишка припомнил как однажды в кочегарку забежал Ребров, не скрывавший радости, что получил увольнение в город, на вопрос куда он пойдет, ответил: «На хлебопреломление, в собрание!» Тут же в кочегарке другой счастливчик, Кузнецов Саня, вечно на улыбочке, на поддевочках, утаптывая новые сапоги, козырь в увольнительной, вставил свое зубоскальное: «А я к подругам, на семяизвержение!» Ребров скривился, все загоготали.
Да, всё началось и всё заканчивается в этой белым светом залитой аж глаз мутится комнате.
Вспомнил Мишка ещё своего дружка, Сашку Шатова из второй роты, земля ему пухом, редчайшего на земле человека, столь близкого его душе, что даже и не верилось в такую дружбу, в такого человека.
Они общались нечасто. Говорили о жизни, о любви, о Родине, о работе, учебе и жизни после армии. В его устах эти слова звучали полные смысла и силы, не как на политинформации в ушах неблагодарной принужденной аудитории. Каких-то полгода, самые суетные и черные, злые и беспросветные месяцы эти, они дружили, случайно познакомившись на чистке картофеля, да разлучила их совсем не картошка, а беда. Погиб Сашка, утонул в цистерне с дизтопливом. Несчастный случай, нарушение правил техники безопасности. Приезжала его мать, маленькая, сухонькая в своем сером пальто с норковым воротником и в белой вязаной шапке, ни слова, ни слезинки не проронила лишь качала головой словно что-то знала: вот так оно, вот так…
Сашка был невысокий, щуплый, сутулый, большеголовый, большеглазый юноша. Казалось, армейщины для него не существовало, ему светило своё большое солнце и ничто не могло его заслонить. Он был свободен, никого не боялся, хотя всегда подчинялся, был себе верен и независим без кулаков и знакомств благодаря своей воле и уму, целеустремленности и аскетичности. Тайна его силы отравляла жизнь не одному авторитету.
Мишка запомнил одно Сашкино стихотворение. Сашка написал его в феврале, в стужу, видимо, по прибытии в часть:

Вот дуба лист увидел я глубокою зимой
…………
………… (эти строки как-то стерлись из Мишкиной памяти)
Ни образ и ни цвет его на бель не походил
И даже в смерти круговой он непокорным был
Лишь удивленно и легко, как дети, боль терпя,
И плакал и смеялся он о высоте скорбя
дубушко, дубушко, мозолистый, нескладный
дубушко, дубушко, могучий, вековой…

Вот даже и смерть его, таинственная и юная, при самом начале пути его, когда юноши ищут себя и выбирают какими им быть, когда не сыграно свадеб, не поднято на руки рожденных детей, даже смерть не уничтожила Сашкиной воли и свободолюбия и на его фоне смотрелась неважнецки, сконфуженно.

5.
Ну, вот всё готово. Небольшой черный чемоданчик с воспоминаниями в руку, бушлат, кожаные перчатки, оправиться. Бумаги и деньги из штаба получены, можно идти за ворота. В последний раз пересечь широченный плац с информационными щитами и зеркалами, караулка, гаражи, столовая, котельная, КПП…
Ему навстречу выходили офицеры части без шапок попрощаться и улыбались, желая удачи. Его обнимали пацаны, искоса завидовали новобранцы.
Небо пахнуло теплом, обожгло золотыми лучами, он прошел через скрипучую вертушку КПП и шагнул на улицу к автовокзалу.
- Ну, здравствуй, жизнь!


Рецензии