Ури Цви Гринберг. Венец плача

перевод с иврита

Ури Цви Гринберг (1896-1981)

Венец плача всему Дому Израиля(1)

Как вели вдоль лугов, расцветавших в те дни,
полных жизни евреев? – И знали они,
что рука Амалека над их головой,
что из них ни один не вернётся живой.

А вокруг пенье трав и цветов – до небес,
и листвою шумит у обочины лес;
и глядят, удивляясь, стада у реки,
как идут, не мыча, на закланье быки.

Ковыляют евреи: неровен их шаг,
имена позабыли, окутал их мрак,
словно впадины глаз им забило песком,
словно: «Слушай, Израиль, Господь наш един!»
не впитали их души с грудным молоком…
А над ними – сияние Божьих долин.

Чёрный ворон кружит, дожидается их:
чёрный ворон из детских кошмаров ночных.
Он готовится к пиру, он крылья простёр!
Клюв нацелен на них…
Он кричит: приговор!
А они уже знают – и страшен их взор.

Солнце в небе чужом, золотое, как мёд,
точно смерть нашу празднуя, с неба течёт.

Наполняется день приговором суда.
В этот час, когда солнце не прячет свой лик,
нет спасения в мире для нас – и тогда,
как иглу, мы глотаем наш собственный крик.
Это кара галута…
Молчит Адонай.(2)
И повсюду тевтонский отрывистый лай
гонит «грязных евреев» в раскрытые рвы:
«В адской бане, пожалуй, отмоетесь вы!»

И евреи идут, словно божьи стада
А над ними – сиянье небес голубых.
Сеть Эйсава крепка: не сбежать никуда,
ибо ярость Креста собралась против них.
И все царства Эдома, все семьдесят стран –
злобный дух охватил их, тяжёлый дурман,
и клыки их измазаны кровью из ран.

Старики и невесты и жёны идут,
и младенцы, что грудь безмятежно сосут,
на вершину страданий – и в яму, и в прах
сходят вместе – туда, где кончается страх.

Почему в этом мире их дни сочтены? –
Быть святым иудеем – нет большей вины!
И Рахель(3) из могилы не встанет своей,
и не будет на смерть провожать сыновей,
плач их слушая, голову скорбно склонив:
«Мать Рахель! Посреди колосящихся нив
на заклание гои(4) ведут твой народ,
и прекрасны цветы и роса их, и мёд,
а на нас приговор – и никто не спасёт!»

В наших долгих скитаньях что было у нас?
Миллионы мужчин, а с мечом – ни один;
близорукость овечьих испуганных глаз,
синагоги, мезузы, талит и тфиллин.
Магазины, амбары, и утварь, и кладь,
под чужие знамёна стремление встать,
словоблудье пустое, святые слова,
и у края дороги – сухая трава.

Бесконечной тоскою наполненный мех,
и печаль и тревога, и сдержанный смех,
и пейзаж – как в тумане сиянье луны,
грязь на лицах детей и безгрешные сны,
золотое шитьё вместо красок весны.
Мир, в котором сирень никогда не цветёт,
где роса, но не виден рассвет голубой,
мир, где бархат и шёлк и блаженство суббот
в дни, когда не грозят нам резня и разбой.

Как в давильне, где гроздь превращается в сок,
так евреи-волы, проходя бороздой,
в тесноте давят плугом свой жалкий кусок
каменистой земли под холодной звездой.
Седина их широких бород – как завет
для детей Авраама: сиянье и свет.
Но опасны, с мечами, Леви и Шимон:(5)
чёрный цвет их бород – загорается он,
точно уголь, и в душах пылает костёр…
А у этих блестит только меч-разговор.
Только жалкий костыль в одряхлевшей руке,
только скарб их осенний в заплечном мешке,
только ненависть к "гою" в бессильном плевке.
Расцветают лишь дочери чудом у них:
в их весенних телах – сладость струй дождевых.
А отцы носят штраймл,(6) как корону царей,
и вино для кидуша(7) – подслащивать яд
грустных будней, в бокал наливает еврей:
в ту минуту с ним праотцы рядом стоят.
Разделенье и спор, и нарыв и мозоль,
и сиянье и мрак, и смятенье и боль;
разноцветные птицы в мозгу – и туман,
постиженья, надежды, мечты и обман.
Миквы Бога, куда омовенье идут
совершать,
и великое море – Талмуд…
Дом Израиля! Вера – надел их и труд!...
Мрамор тел и огонь, и отточенный ум,
шёпот уст – словно леса великого шум.
На чужбине Израиль – ревущий поток!
Страсть могучих желаний и сила в руках;
мастерство и ученье, базар и лоток,
и невидимых крыльев орлиный размах.
Их плевками встречали, их бил камнепад,
а страна Амалека цвела, будто сад.
И у них прежде были и пашня и дом,
а теперь их надел – яма в поле чужом…
Избавителя ждали, молились во сне,
но пришёл поджигатель в крови и в огне,
но явился убийца в доспехах стальных –
и следа на земле не осталось от них.

Там над ними метель наметает снега,
там журавль над колодезным срубом скрипит;
золотятся поля, зеленеют луга,
и с небес птичья стая на город глядит.

Там подсолнухи зреют…
На ржавчине крыш
голубятни пустые…
Там сумрак и тишь.
Ибо Мойшелех, Шлоймелех,(8) где они?
Прах!
С бородатыми старцами вместе во рвах
среди гнили – и кровь запеклась на губах!

Наши светочи где?
Разметал ураган
золотые короны во мрак и туман…
Словно Майнц, словно Вормс(9) в дни меча и креста,
дом за домом мертвы, и равнина пуста.
И не будет ни хал, ни субботних гостей,
ибо там все евреи – в долине костей!
Не услышим о них: в сердце каждого – нож!
Нет к ним больше тропы…
Вечный ужас и дрожь!

Сны им снились: луга зеленели травой,
и тяжёлый висел на ветвях виноград.
Источала земля аромат полевой,
и вечерние арфы встречали закат.
Там в цветущей долине стоял балдахин,
там плясали евреи, звенел тамбурин.
В небесах они видели Иерусалим,
и в постелях своих было сладостно им –
ибо с Богом отцов их Завет нерушим,
ибо ангел укрыл их крылом золотым.
И приснилось однажды: сошли они с гор,
и убитыми птицами полон простор,
и в открытых глазах у них мёртвая сталь,
и проснулись евреи – и страх, и печаль.
Ибо тьма охватила пределы Земли,
не горит небосвод ни единой звездой,
солнца нет и луны, реки вспять потекли,
и не поят колодцы студёной водой.
Вечерами никто у домов не сидит,
только ужас живой во все щели глядит,
и рыданье великое в мире стоит.

Их вели по деревне…
Минуя загон,
мимо яблонь и хат вёл их к смерти тевтон.
И глазел и толпился народ с двух сторон,
словно этого часа ждал издавна он.
Словно не было зрелища лучшего тут,
чем смотреть, как евреев на гибель ведут.
И любой на подарок надеяться мог –
на ботинки с жидовских трясущихся ног:
если немец кивнёт – по ботинкам тогда)
подходящего ищет крестьянин жида).
И святыми руками мой брат, наклонясь,
и свой лоб приближая к враждебной земле,
отдаёт ему обувь свою, торопясь,
и не видя ни солнца, ни неба во мгле.
Мир расколот: поля, где колосья цветут,
и дороги, которые к смерти ведут.
По которым их гонят, евреев босых,
и в овечьих глазах – звёзды страха у них.
А удары сердец – словно волны морей.
Отдаёт мужику свою обувь еврей,
и стоит перед ним, ожидая, что гой
быстро схватит его заскорузлой рукой,
и топор занесёт над его головой.

Он стоит перед гоем, несчастный мой брат,
а вокруг него – жизнь, и природа цветёт.
Он ещё не убит, он ещё не распят,
но над ним приговор, и померк небосвод.
В жаркий день бьёт озноб его тело, а взор
видит в сумрачном свете мужицкий топор:
значит, пиру совместному псов и ворон
в этот день предназначен крестьянином он.
И смеётся мужик, и топор занесён…
Или там, где прибрежные ивы в цвету
будет в речке лежать он с лягушкой во рту?

Но не рубит и лишь ухмыляется гой.
Загребая песок, наступает, босой,
на колючки, на камни, на мусор еврей;
как баран, что со стадом идёт на убой,
так на смерть он шагает с общиной своей.
И босые, как он, тащат ноги в крови
вместе с ним Реувен и Шимон, и Леви!(10)
Может, сбудутся здесь, как бывает во сне,
чудеса, и сойдёт с опалённых высот
Элиягу-пророк(11) на небесном коне,
и к спасенью их Облачный Столп поведёт?


Если б Лестница Якова(12) вдруг от земли
протянулась бы вверх, и они бы взошли
в своих грязных лохмотьях, в крови и пыли,
сквозь Ворота Печали в Небесный Чертог –
стих бы хор серафимов, умолк бы орган,
и слезу уронил бы горячую Бог
сгустком крови в кипящий под ним океан…

Гои камни бросают – и скорчился жид.
Меткий камень – и глаз у младенца пробит.
Плачет глаз его правый хрустальной слезой,
а другой – вытекает кровавой росой.
На святой этот глаз осторожно кладёт
мать безумная руку свою – и кричит...
И покорно евреи шагают вперёд,
с приговором согласны – и Небо молчит.
Словно в зимнюю стужу тела их дрожат,
и, затравленный, в ужасе мечется взгляд.

Может быть, шли в толпе мой отец
и моя
мать –
и сёстры мои, дети их и мужья.
И они, проходя через лес вековой,
чуда Божьего ждали с предсмертной тоской:
чтобы вышел могучий еврейский отряд
и в шофар затрубил бы на весь этот лес!
И пришёл бы с отрядом к ним сын их и брат…
Но не сжалился Бог, не явил им чудес.
Не послал меня в Польшу с отрядом моим –
Лик Всевышнего скрыт! Нет спасения им!

Не пойму, почему так безропотно шли
наши братья, когда их тевтоны вели?
И босыми ногами мели они сор.
Не смогли они зубы в муку раскрошить,
и глотать их, как пыль – и забыли позор:
лаял страх в их сердцах, и хотелось им жить.

Почему, как дрова, их сжигали в печах,
и удобрил поля Амалека их прах?
Запах плоти сгоревшей там нюхает пёс…
Почему в наши ноздри тот запах не врос?
Видел глаз человечий, и каждый комок
ощущал –
но не видел, не чувствовал Бог,
что его сыновья самых нищих бедней,
что они головёшек истлевших черней,
и что мерзость они до конца своих дней!

Как случиться могло, что стояли в снегах
наши жёны нагие с детьми на руках?
И мужья, не прикрыв наготу, без меча,
обречённо глядели в глаза палача.
И в крови своей каждый к собрату приник,
видя то, что ничей не опишет язык,
видя кости Ехезкеля: ужас и крик.

Как случиться могло, что поставили их
у дверей, за которыми тьма и конец?
А потом прямо в облако газа, нагих,
затолкали их всех, словно кур и овец.
И когда ангел смерти им дверь открывал,
был задушенных братьев им виден оскал,
и к печам их еврей полумёртвый таскал.

И катились вагоны, и лязгал засов,
выгружая евреев для адских котлов.
Между ними и нами бурлит океан –
и забвенье и чёрная даль, и туман
меж душой и душой…
Не послышится звук –
только смрадных вагонов немолкнущий стук.
Только ночь – нет рассвета на этом пути,
и не выйти из мрака к росистой траве,
чтобы солнечным полем без страха идти
и сияющий воздух вдыхать в синеве.

А у нас, в доме предков, плясали шуты.
У тельцов и телиц были корм и уют.
Было нам не до братьев, до их суеты,
И ломился наш стол от обилия блюд.
Не хотели мы слышать о тех, кто сожжён,
не хотели терять ни одну из забав.
Обнимали мы каждую ночь наших жён,
на затылке и брюхе слой жира набрав.

Если б наши святые увидеть могли,
устремив к нам залитые кровью глаза,
как из вспаханной заново нашей земли
прорастают колосья, и вьётся лоза!
Если б видеть могли, опускаясь в Шеол,(13)
восходящий, мерцающий наш ореол!..
Только что нам резня, что нам прах мертвецов?
Мы презрительный клеим на братьев ярлык.
Здесь отрезано много еврейских голов,
но никем не отрезан змеиный язык…

Может быть, в первый раз не накрыв своих плеч
белой тканью талита, в горящую печь,
как и все, без одежды, отец мой шагал.
У него на глазах, без своих покрывал,
мать и сёстры мои шли в удушье и дым,
и взывали к Создателю криком немым –
и удобрено поле их прахом святым.
Эта польская нива всегда в моих снах:
дождь осенний стучит по сгоревшим телам;
прячут в зимнюю пору снега этот прах,
а весной он ложится под ноги волам.

Счастлив пахарь и весел на этой земле:
режет жирную почву легко его плуг;
добрый хлеб вырастает на нашей золе,
ибо скошено там всё еврейство, как луг.

Как живут там в сиянье весны и любви?
Как журчит родниками там сладкий таммуз?
Как черешни краснеют на нашей крови?
Как несёт грешный мир на себе этот груз?

Смерть не то, что мы думали раньше: за ней
есть не только виденья тоскливых ночей,
когда призраки близких приходят в наш сон...
Но как образ живой: отзывается он,
можно встретить его и окликнуть в пути –
так из тлена убитые могут придти.
Потому что убитый не мертв – на виду!
Мы сидим рядом с ним на скамейке в саду,
и в кафе за столом, и в театре вдвоём,
и когда говорим меж собой о своём,
и когда тихим вечером к ложу идём.

Так сидит в поздний час на коленях моих
сын сестры моей, Шмулик – один из святых.
Он к отцу моему, как к коленям моим,
прижимался, на гибель идя вместе с ним:
«Я любил тебя, дядя, я знаю: ты смел.
Почему же наш дом от беды ты не спас?
И Давида от сна пробудить не сумел,
и оставил в руках погубителя нас?
И в Хевроне(14) отцам не поведал о том,
как в золу превращает евреев Эдом?
Как ты ешь, как ты спишь, как живёшь без семьи,
как по городу носишь одежды свои?»

Я ему отвечаю – без слов, как немой:
«Да, грешил, искажал, преступал я, святой!
И горит мой позор от макушки до ног,
потому что ничем я помочь вам не мог!
Лучше быть мне в полях Амалека травой,
чем с посыпанной пеплом ходить головой!
И смотреть на крупицы и видеть ваш прах!
И разбрызгивать кровь вашу в горьких стихах!
И последний ваш крик слышать вечно в ушах!

И носить в себе твой, Дом Израиля, плач:
ждал Машиаха(15) ты, а явился палач!...

Как в сиянии дня, на поляне в лесу,
рыть глубокие ямы заставили их!
А затем их, венец Иудеи, красу,
без молитвы туда побросали нагих!
Истекающих кровью с лица и спины…
И скрепили печатью своей – сапогом!...
Нет нигде больше в мире такой тишины,
как в лесу этом польском, где зелень кругом.

Мать мою и отца там зарезал злодей,
и сестёр с их мужьями и малых детей…
Срезан тот виноград – гроздья крови моей!

Может быть, их не в солнечный день, а зимой
Вместе с братьями гнали по снегу и льду?
Может быть, их убийца пришёл к ним домой,
где молились они, ожидая беду?

Между ними и Небом – чужой окоём.
Кровь по полу лилась в доме детства моём.
В сточный жёлоб стекала она за окном.
Как убил их злодей? Резал их или жёг?
В их словах моё имя расслышал ли Бог?
И пока умирающим эхом не стих
этот вопль моих близких, моих дорогих,
был мой образ последним видением их.

Если б чудом сестра моя кинулась прочь
из вагонного смрада в безлунную ночь,
и нашли бы её мужики среди пней,
и один за другим забавлялись бы с ней…
Как снесённая гибельным вихрем сосна,
так в лесу бы навеки осталась она.

Если б всё-таки, после насилья, живой,
дочь Израиля эта, по чаще лесной,
меж деревьев, как серна, бежала, пока
не блеснула бы вдруг перед нею река,
и её не позвала бы голосом струй:
«О, сестра, о, невеста! Приди, не тоскуй!»
И она бы вошла в эти воды – не в тлен
чёрной почвы земной…
Я сказал бы: «Амен!».
Но всплывают тела и не тонут в воде,
и плывут мимо леса и луга – везде…
И печаль пережить, от которой темно,
только сердцу еврейскому Богом дано.

А убитые наши – они не мертвы!
Ибо каждый из них вместе с нами – и ждёт,
что наступит расплата за печи и рвы
в день отмщенья, когда мститель крови придёт.
Даже если б им выбор был дан роковой:
воскрешенье их тел или меч у того,
кто за них отомстит – отвечал бы любой:
мститель крови с мечом пусть живёт за него.
Утешенья из них не найдёт ни один,
пока будет взывать к нам из ямы чужбин
неотмщённая кровь их: кармин и рубин.

Как молиться смогу, если в сердце надлом,
потому что Шехи;на(16) небесный свой Дом
не оставила, чтобы укрыть под крылом
те святые общины…
Последний их стон –
как же в гамме небес не услышан был он?

Почему серафимы у входа в Чертог
в этот час не исполнили ангельский долг,
и не пели мелодии тех синагог,
где расстрелян весь хор, и где кантор умолк?

Как сидеть за столом, улыбаться при всех,
отвечать на любовь, на обьятья, на смех?
Как я жизнь проживу раздобревшим тельцом,
господином в костюме, с холёным лицом,
пока в мир их костей не сойду мертвецом?

Как мне петь полным сердцем святые слова,
если близкого нет не земле существа,
если лучшие в мире – песок и трава?

Если нет постигавших Божественный Лик,
и земной понимавших и звёздный язык? –
И горды Небеса…
А в душе моей – крик!
 
Нет надежд! Не вернутся они всё равно!
Лучше в море опустимся – к рыбам на дно.
Там изгнанников встретим, там братьев найдём:
под водою на рейде Стамбула(17) их дом.
Мы посеяли сон, а пожали мы – тьму.
Не провидцы вели нас – глупцы…
Почему
мы дошли до ворот, от которых назад
никогда не вернуться? До жёлтых заплат
нас тропа довела, за которою – ад.

Только знаю я, знаю, что надо молчать!
И хотя раскалённые угли в груди,
на слова моей скорби пусть ляжет печать –
и откроется плачущим свет впереди.
Ароматной водой нужно смыть наш позор,
привести музыкантов весёлых во двор,
и тогда раскрошу я зубами свой гнев,
снова арфы Давидовой слыша напев.
Сгустком алым извергну я гнев изо рта,
и отчаянье выплюнут с кровью уста,
и душа обновлённая станет чиста.

Есть Рука: разделённых она соберёт:
ничего той Руке неподвластного нет.
Ибо царский венец ожидает народ,
чьей короною был на чужбине Завет.
Кто скрижали Синая нести не устал,
кто подножьем Синая незыблемым стал.

И как видели мы горе наших чужбин,
так увидим восход наших древних долин,
и не станем добычею рыбьих глубин.
Ибо рыб этих сладких, что выловят тут,
на пиру у Мессии к столу подадут.

Мы вернём к размышленью упрямых глупцов.
Мы возьмём сыновей закосневших отцов
от ворот пустословья – и к разуму, в путь,
поведёт их тогда ореол мудрецов,
объясняющих им нашу тайную суть.
Ибо то, что считается нашей виной –
это наше достоинство: облик иной.
Знает юность, и знает у нас седина:
наша вечная сущность – как солнце одна;
нет её – нет и нас: неизменна она.

И тогда будет мудрость, как лук с тетивой,
и на вензеле царском – ствол пальмы живой;
ибо встанет в Израиле воин-пророк,

потому что галута закончился срок.
Потому что сияет обещанный знак,
и вчерашний из клетки не вырвется враг.

И тогда мы увидим, что к морю пришли,
где на якорь поставил Магог(18) корабли,
и разбрасывал их по поверхности вод,
и смеялся во весь свой оскаленный рот –
но настал и ему рухнуть в бездну черёд.

Ибо есть для стремящихся к  Царству закон –
для идущих к Нему от начала Времён:
те, кто в пламени боя – у их сыновей
море есть и страна – до скончания дней!


(1)ряд псалмов Давида начинаются словами: «Давиду – золотой венец». Здесь – горькая ирония Гринберга
(2)Господь
(3)праматерь Рахель (Рахиль). Книга пророка Иеремии 31-15
(4)"гой" – на иврите "народ". В более поздние времена это слово приобрело негативный оттенок, так же, как слово "жид"(иудей).Действие поэмы происходит в Западной Украине (тогдашней Польше). Гринберг смотрит на украинских (польских) крестьян глазами евреев, и на евреев – глазами украинских (польских) крестьян, соответственно употребляя оба слова в оригинале
(5)Берейшит, Бытие, 34
(6)меховая шапка, головной убор ультраортодоксальных евреев
(7)благословение
(8)уменьшительные от Мойше и Шлойме (идиш)
(9)знаменитые еврейские общины средневековья, уничтоженные во время крестовых походов
(10)имена сыновей патриарха Иакова, родоначальников колен
(11)пророк Илия
(12)Берейшит, Бытие, 28, 12-15
(13)потусторонний мир
(14)могилы праотцев еврейского народа в Хевроне
(15)Мессию
(16)то же, что и Шхина; на современном иврите: олицетворение Божественного присутствия
 (17)в 1942г. на рейде Стамбула неизвестными было потоплено судно с еврейскими беженцами
(18)в данном случае, у Гринберга, Магог олицетворяет Рим и Запад.


Рецензии
После этого мощного, как река, огнедыщащего потока раскаленной словесной лавы, выжигающего сердце и разум, что-либо говорить бесполезно... У меня никогда не хватало мужества даже смотреть документальные кадры Катастрофы, не прикрыв глаза... Ни в одном человеческом языке нет слов, способных описать то, что произошло в середине прошлого века в сердце "просвещенной" Европы... И тем не менее, тема Холокста преследует меня постоянно, ибо как иудей, соблюдающий мицвот, я пытаюсь как-то оправдать Вс-го, стать Его "санегором", и в этих попытках я снова и снова возвращаюсь к 26 главе хумаша "Ваикра", псуким 14 - 33... И дрожь меня охватывает при мысли о том, как точно они были исполнены... Но ни один рав со мной не согласился - более того, многие из них склонны видеть во мне "эпикорсуса"... Нет, это не пляска на крови, но отчяние от того, как слепота поражает даже "пастырей" Б-жьих. Чего же ожидать от стада?

Михаил Моставлянский   24.04.2017 22:42     Заявить о нарушении
И меня преследует эта тема, так же, как она преследовала Гринберга.
А "пастыри" и перед Катастрофой были слепы. "Слепые вожди слепых". Именно поэтому исполнились слова Торы. Вс-ний не виноват.

Спасибо за отзыв, Михаил.

Ханох Дашевский   25.04.2017 23:10   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.