Пароход

Сначала это была небольшая звездочка почти над утренним горизонтом. Она не привлекала к себе внимания, пока не разрослась до звезды первой величины, а остальные звезды уже растворились в утренней невидимой дымке чистого неба. Небо сегодня было почти как всегда, – только присутствовала в нем почти незримая бель, как на радужницах старого человека, - еще не мешающая видеть, но уже дающая о себе знать легкой аурой вокруг букв и предметов.

 Голубизна была спокойной, глубокой, и чистой; солнце, однако, не палило с горизонта, и, отчего-то, не оставляло резких, беспокоящих теней, пугающих противоположностью, вызывающих чувства чьего то влияния на сами образы, их рисующие. И люди стояли среди площади и смотрели на новую звезду, ждали от нее чего-то. Их застывшесть напоминала о финальной сцене старого спектакля, где в коде актеры искусственно замирали, усиливая впечатление от недавно сыгранного,

уже произошедшего, но пока еще не принятого полностью, не осмысленного и не прочувствованного зрителем. Черный дым, белый снег на растрескавшейся земле, - их не было, но они незримо присутствовали где-то рядом, под этой самой звездой по имени Солнце, до которой не было сейчас никому ровно никакого дела. И ждали. А Это нарастало, приближалось, и виден был уже полупрозрачный след на подобии инверсионного, только без белого.

Небо за новой звездой стало отчетливо прорезано голубой же полосой. Голубизна эта к краям разреза сворачивалась в почти не видимые, но ощущаемые клубы такого-же голубого цвета, имеющие не вес, но значимость. И вот, незаметно глазу, будто время растянуто, как стекло на трубке выдувальщика елочных шаров, это небесное явления светом и размерами превзошло дневное светило. Незаметно яркое и светящееся обрело очертания предмета.

Сначала – черной точки, которая вовсе со светом не контрастировала; напротив – казалась здесь единственно уместной. А далее обрело контуры, с приближением растущие, и оказавшиеся четко различимым судном: вот корма со слипом, вот под ней блестящий, не раздражая глаз, винт. Лопасти, тихонько покачиваясь из стороны в сторону, не были острыми, реальность их была при этом неоспоримой. Над кормой, облокотившись о леера, стояли две фигуры.

Морячок, в застиранном тельнике с необычно широкими полосками, и офицер в камзоле, на плечах которого тускло отсвечивали пагоны с бахромой… Трубка в его левой руке курилась прозрачным дымком, и показалось стоящим на площади людям, что дорогой и отчего-то знакомый аромат табака пришел к нем с высоты, коснулся и пробудил важные воспоминания, о чем-то значимом, но теперь таком уже далеком.

 А неведомо откуда взявшийся, черный снизу и серый выше ватерлинии, с откатанным трюмными крышками голландец оказался лишь кормовой частью судна. Он прекращался за рулевой рубкой – без носа и талей, но при этом не вызывал чувства сломанности. Это был целый, слегка заваленный на правый борт, обрубок морской сущности, разрезающий нелепым полетом ранее считавшуюся невесомой небесную твердь на две части, и след его чем-то напоминал операционный рубец, с неровными, застывающими по краям голубизной неба, бровками рассеченного пространства.

Это не удивляло. Очевидность происходящего не давало повода усомниться в нарушениях восприятия. Просто это есть, наверное, это так и должно быть. Прямой курс, неведомая цель его полета, разрез неба, - все это отодвигало на далекий и ненужный план мысли о нелепости происходящего. Мир проявился по другому, несколько иначе, чем представляли его наблюдающие на площади люди. И не было необходимости в обсуждении данности, и собственное удивление стало бы нелепым и странным.

 Ненужным. Вышедший к группе стоящих на площади старик, - он живет в крайнем подъезде ограничивающего площадь длинного пятиэтажного дома, приставил козырьком руку ко лбу, что бы внимательнее разглядеть странную картину небесного путешественника. Улыбнулся – чувства стали вдруг легки и просты. «Зачем буду теперь я мучится и заводить свою старушку «Ниву»? Мучить ее дачной дорогой – той вздыбленной, отрывающей подвески, убитой дорогой,

какие строились с начала времен без перспективы быть когда-либо достроенным? Возьму ка я в багажнике лопату, а вчера купленную молодую рябинку, что там же ждет в мешке, высажу прямо в клумбу перед окнами дома…» Он пошел мимо замерших с поднятыми к небу глазами людей к стоящей на углу дома машине. Он видел и понимал все. А, может, еще немного. Он  не кивнул знакомому – не надо сегодня здороваться.

И только улыбнулся нелепому здесь в балахоне и невероятных вязанных сапогах парню, стоящему на коленях у мольберта и копающемуся в суме с кистями, пакетами и бутыльками с красками. Он шел мимо Иеранимуса, а в голове вертелась мелодия о доме восходящего солнца и одиноком ковбое, возвратившемуся к этому дому. Иеронимус, встав с колен и крепя к мольберту холст, так же смотрел на уже пролетающий и уменьшающийся в размерах небесный корабль.

Зрелище было достаточно необычным, но уже гораздо тише, чем обычно, требующая труда запечатления совесть, говорила о том, что главными в этой картине снова станут люди – такие небольшие, разные, нелепые в этом мире на фоне летящего в небе судна. И тихие струнные звуки, слышимые лишь ему, подсказывали, что последняя эта картина снова станет лучше предыдущих. И любимый его воз, и присыпанные первым снегом, дуреющие от счастья собаки, - уже прошлое.

И надо остановить на всегда это, сейчас, пока это сейчас есть. А корабль, теперь вновь ставший звездой, прорезал небосвод от горизонта до горизонта, и след его упирался в крышу огромного, недавно выстроенного Дворца спортивного комплекса, огромные стеклянные стены которого сегодня не были нарочито выпуклыми и блестящими. С утра уже в залах фитнеса было много народа. Слышен стук металла, тихие голоса и вздохи.

Сегодня все было приглушено и проще, чем обычно. В большом легкоатлетическом манеже лишь семеро спортсменов с тренером отрабатывали прыжки с шестом. Аллен тысячи раз отработанно просчитал в уме до двадцати, разбежался, уверенно ставя пальцы ног в тысячи раз продуманные точки, заученно, объединив в рывке все силы толкнулся. Послушный шест, собрав все силы, выгнулся дугой, и, швырнув спортсмена вверх, вдруг издал незнакомый звук.

Тихий, потерявшийся тут же под высоченным потолком зала хруст прервал отработанный сотнями тренировок ход мыслей – Аллен как-то слишком замедленно, не думая о планке, отделяющей от неба, перевернулся лицом вниз и в последний момент с каким то удивлением увидел направленный ему в грудь вертикальный обломок «неломающегося»  шеста. Боли не было. Вошедшее ниже грудины острие плавно прошло через тело Аллена, выйдя из спины.

И уже тогда Аллен знал, что высоко над ним пролетает небесный странник, столь же невероятный и обыденный, как случившееся здесь и сейчас. Почему то сидевшие на скамейке неподалеку друзья по команде не отреагировали так, как это могло бы случиться в обычных обстоятельствах. Это не было волной апатии, просто вдруг открылась не чудовищность, но естественность происходящего. Встал лишь тренер. Вечный блокнот незаметно выскользнул из его руки.

В другой руке зачем то оказалась шариковая ручка. Тренер поднял ее к глазам. Потом бросил на пол, рядом с вечным спутником – блокнотом, и, как бы для себя, тихо сказал: «Надо сходить в гимнастический зал… Там недокрашены стены. Смотрите здесь все сами». Опустив, ставшие, наверное, тяжелыми плечи, он пошел к выходу. В подтрибунном проходе стояли несколько человек, - спортсмены, тренеры, обслуга. В руках у некоторых были картонные стаканы с напитками.

Настенные светильники отбрасывали на ковролин тени, на которые тренер старался не наступать.  Было тихо, только на грани слуха какую-то до боли знакомую, печальную мелодию выводила гитара Зинчука, и вдруг удивило – как могла быть написана триста лет назад музыка именно для этой электрогитары? Гимнастический зал был пуст и наполнен слабым и слегка замутненным светом из огромных полупрозрачных окон под потолком. Черным квадратом Малевича лежали в центре маты.

Вокруг, извиняясь замерли брусья, кони, красное бревно ждало чьих то ног, а кольца под потолком, казалось, тихо покачиваются, сохраняя полную неподвижность. Тренер взял висящий на краю бочки с краской ковшик, зачерпнул белила и, не спеша, вылил их в тут же ждущую кюветку. Каток с длинной ручкой и уже перебеленным шерстяным валиком удобно лег в руку. Первый широкий мазок по стене – и белизны все больше, она раскрывалась, сливая в один безграничный тон стены, решетки на высоких окнах, потолок, спортивный инвентарь.

Все становилось однородно белым, и исчезало в общем фоне без теней, и зал расширялся до бесконечности, и там, у горизонта плавно переходил в совсем уже слабо голубеющее небо. И далеко на востоке в этом небе чуть-чуть отблескивала неизвестная звездочка. Тренер катал валик, бормоча под нос всплывшие из какого-то уж совсем туманного далека слова: «… не дай же последнему в мире поэту отмерив мгновения наперечет писать амфибрахий о смерте планеты впервые уверясь никто не прочтет…»

А белый горизонт наливался мышиным, и серое это влекло за собой темное, спокойное и огромное. Ночь входила в обреченный город, но город не спешил ей навстречу огнями, скрипами тормозов, звуками телевизоров из распахнутых окон. Город молчал и ждал тишины, и только на углу, старого базарчика, парень с веселыми и добрыми глазами, одновременно несущими наследственное, страстно желаемое проклятие далекого хромого предка из орды, тихо пел под немного расстроенную гитару:

«Смерть стоит того чтобы жить, а любовь стоит того, чтобы ждать…». Первый раз раскрыла свои объятия ночь на Земле тихой, спокойной и без зла…


Рецензии