Стихи 1-20
Сынишка славный родника,
бежит ручей по дну оврага
с безпечной смелостью щенка,
мальчишки прытью и отвагой.
Ещё не знает он, зачем рождён,
того не ведает, что станет океаном,
лишь небо да оврага склон
пока он видит крупным планом.
Он по характеру – в отца,
и внешне сходство несомненно;
по доброте души и свежести лица
не различить их совершенно.
В места родные с самого рожденья
влюблён он по уши, и свет
этой любви ни на мгновенье
в глазах его не меркнет много лет.
Над ним с косою длинной ива
печалится и тихо слёзы льёт;
на диво стройна, мила на диво,
а принц всё не идёт и не идёт.
На наковаленке серебряной кузнец
куёт ей счастье неустанно,
надежды свет соловушка–певец
в поддержку шлёт коленцем филигранным.
Приду к ручью и встану на колени,
прильну губами – навсегда!
И груз мучений и сомнений
с души исчезнет без следа.
У ивы грустной вытру слёзы
и впредь ничем её не огорчу,
клён поселю с ней рядом и берёзу,
«люблю» ей трижды нежно прошепчу;
в траву среди цветов у родника прилягу,
увижу небо и зелёный склон...
Беги, ручей, по дну оврага,
стремись узнать, зачем рождён.
*
***
Ржи колосящейся нешумную волну
июльский гонит в безконечность ветер;
душа моя у нежных чувств в плену,
и плена этого желанней нет на свете.
Иду неспешно леса кромкой,
купаясь в ласковой тени,
кукушки счёт, несбивчивый и громкий,
навстречу радостно звенит.
Считай, кукушка, не сбивайся,
ты, я надеюсь, с арифметикой на «ты»,
от похвалы моей не зазнавайся,
считай себе, считай без суеты.
Один, два, три... И это значит,
что я ещё не раз приду сюда;
тихонько радуюсь удаче,
мне повезло как никогда.
Я, грешник, в церковь не хожу,
хоть знаю – это нынче стало модным;
в лесу берёзовом без устали брожу,
когда найдётся час-другой свободный.
Светло здесь, даже когда тучи
солнца закроют круглое лицо,
не может почему-то мне наскучить
здешних компания жильцов.
Вот солнца дочь любимая – ромашка,
вот царь грибной – боровичок,
вот песню завела невидимая пташка,
вот муравей-трудяга, вот жучок.
Взгляд свой влюблённый земляника
шлёт мне из-под укрытия-листа,
и слышится мольба в безмолвном крике,
и сахарные ласки ждут уста.
Она со мной играет в прятки,
и я, как в детстве, забываю обо всём;
наградой поцелуй мне будет сладкий,
когда друг друга мы найдём.
...
Четыре, пять..., двенадцать..., девяносто...
Кукушка увлеклась и явно врёт!
А может и не врёт. Быть может, просто
не мне назначен её счёт.
*
***
Вот уж стаял последний снежок,
ландышей в чаще фонарики белые
осторожно луч солнца зажёг,
им тепло отдавая несмелое.
Осторожно луч солнца скользит,
чрево режет, как скальпелем, почки,
и – на руках у берёзки кричит
еле слышно младенец-листочек.
На руках у берёзки – детсад;
хватит всем здесь заботы и ласки,
хоть, как всякие дети, шалят –
враз зелёной изгваздались краской.
Хоть, как всякие дети, резвы –
дует ветер в лицо дальних странствий,
материнскою силой любви
их очерчено жизни пространство.
Материнская сила любви
всех и каждого выведет в листья,
а расскажут про мир соловьи,
речь которых легка и казиста.
Им расскажет про мир вольный ветер,
знаний уйму несёт его свист...
Повзрослеют берёзкины дети,
но листочком останется лист.
Поумнеют берёзкины дети,
но уж краской, цветов лишь иных,
на излёте весёлого лета
перемажут себя и других.
На закате весёлого лета,
до осенних безудержных слёз,
очень ярким, но ласковым светом,
вдруг засветятся дети берёз.
Этим ярким и ласковым светом
они греют родимую мать,
а раздав всем поклон и приветы,
начинают без дыма сгорать.
Раздадут всем поклон и приветы,
упадёт наземь первый снежок...
Но появится новый на свете
у берёзки любимый сынок.
*
Лесная тропинка
Диск крутится старый пластинки,
стоит на окошке букет...
Тебя вспоминаю, лесная тропинка,
и искренне нежный тебе шлю привет.
Началась наша дружба внезапно;
с кем угодно я спорить готов,
что мне сразу же стало понятно –
превратится она в любовь.
Ты на горку легко взбегаешь,
с озорством обгоняя пень,
то, прижмурясь, в кусты ныряешь,
то на солнышке нежишь лень.
Очень редко бываешь серьёзной,
иногда можешь просто дурить;
крутишь шеей ты так грациозно,
хочешь голову мне вскружить.
Ты бежишь средь берёз белоствольных,
средь с гусиною кожей осин,
меж дубов, чем-то всё недовольных,
и весёлых толстушек-рябин.
Песню звонко при встрече с тобою
распевает насмешник-ручей;
окатившись прозрачной водою,
тайным блеском чаруешь очей.
Ты одета всегда по сезону,
ведь наряд твой всё время с тобой;
ты мне нравишься больше в зелёном,
хоть красив и опрятен любой.
Никогда не придёт к тебе старость;
вечен, верю, твой век золотой;
ты снимаешь с души усталость
некорыстной своей добротой.
Так твои восхитительны ноги!
Твоей талии нет у осы...
У покрытой асфальтом дороги –
воровские повадки лисы.
Я дорог исходил в жизни много, –
у людей есть такая болезнь, –
но с волнением ласковым слогом
лишь тебе я пою свою песнь.
*
***
Сентябрь вогнал рябину в краску,
шепнув ей что-то нежно на ушко;
по-женски радостно её сияют глазки,
листочки отвечают ласковым смешком.
Что говорил сентябрь, я догадался:
сначала так ..., о звёздах и луне;
потом горячо в любви признался.
Не могут от другого щёки быть в таком огне.
Она его прихода трепетно ждала,
ждала заветных слов признанья,
для сентября себя рябина берегла,
мечтала и молила о свиданьи.
И вот пришёл он, миг желанный,
два сердца бьются как одно;
со взором девушка туманным
стала теперь законною женой.
Огонь рябиновой любви пьяняще-ярок,
его не спрятать и не скрыть;
не всякому судьба даёт такой подарок,
не каждый может так любить.
Любовь с взаимностью – прекрасна,
с ней даже слёзы – не беда,
разлуки боль над ней не властна...
Сентябрь с рябиной – пара хоть куда.
Уйдёт сентябрь, иначе не бывает,
но о себе оставит след:
рябина сохранит – об этом все пусть знают! –
немеркнущей любви надолго свет.
*
***
Рукою-веткой придорожная берёза
не устаёт приветливо махать;
добавить если радостные слёзы –
встречать родного сына вышла мать.
Стоит и верит, что как раз сегодня
его обнимет и к груди своей прижмёт;
сын будет обязательно голодным,
она об этом знает наперёд.
Есть щи горячие и гречневая каша, –
любимая еда всех почему-то сыновей, –
и сердце матери от счастья весело запляшет,
когда рот у него растянется в улыбке до ушей,
когда неторопливо, как мужчина
усталый после праведных хлопот,
широкую сутуля так знакомо спину,
щей ложку первую без жадности хлебнёт.
И тут же обожжётся – так знакомо!
Забыл, как маленький, подуть,
забыл, что ложки край чуть-чуть отломан,
отвык от деревянной, сын, чуть-чуть.
Всё съест до капельки, и хлеб – до крошки;
пускай давным-давно у сына борода,
не есть и не трудиться понарошку –
привычка детская, как видно, навсегда.
Вот только жаль – курить не бросил;
привычка, сын, недетская дурна,
хотя б пореже, пусть не вовсе,
и то же самое, сынок, ... насчёт вина.
А после разговоров, и серьёзных, и шутейных,
сын ляжет на свою (свою!) постель,
участник неизменный дел и радостей семейных,
сверчок вновь заведёт за печкой тихо трель.
Сын повзрослел, но изменился мало;
пускай у сына свой давно уж сын,
его любить мать нежно не устала,
только заметно уж прибавилось морщин.
Любви совсем той не мешают слёзы,
их сможет сын, конечно же, понять...
Рукою-веткой придорожная берёза
не устаёт приветливо махать.
*
***
Сентябрь опять цветное платье
осинке стройной подарил;
был лик её и прежде мил,
теперь же поражает статью.
В своих так хочется объятьях
сжать стан, в любви без робости признаться;
тому назад лет этак ...надцать
по-детски с нею я дружил.
Тогда ещё я сознавал не очень,
что значит, юноша, любить;
теперь не помню, может быть,
были мои незорки очи
или иным бывал я озабочен, –
тем, что давно мне мало значит, –
но тонкая рвалась, так или иначе,
нас с ней связующая нить.
А впрочем, нет. Главней всего,
что был я робок как-то слишком;
в деревне выросший мальчишка,
не видел в ныне дорогом,
и даже считал своим врагом,
того, что видеть был обязан,
с чем нитью тоненькой был связан,
себе не верил – верил книжкам.
Те книжки, знаю я сейчас,
прожжённые писали враки,
мне ложные давали знаки
посредством пышно-умных фраз;
едва закончив пятый класс,
я знал уже, что не останусь здесь, в деревне.
Таких нас много... Только гневной
кого подвергнуть мне атаке?
Да не себя ль? Кого ж ещё...
Поколесив по белу свету,
сюда вернулся не за этим.
Уткнуться сентябрю в плечо,
всплакнуть, быть может, горячо,
с осинкой встретиться подросшей;
в душе моей она улыбкою хорошей
оставила, оставила всё ж мету.
Хочу отныне заменить канатом
нас с ней связующую нить;
буду руки её просить.
Сентябрь, конечно, будет сватом.
Жених я, правда, небогатый,
но дружбы детской не забыл,
буду того, чей лик мне был и прежде мил,
теперь без робости любить.
Всего один совет мальчишке,
хоть в правилах моих такого нет.
Ты не ищи в решебнике ответ.
Не верь и всякой глупой книжке.
И той, что не покажется глупышкой.
Всё подвергай сомненью – так живи;
чем сердца, нет лучше ничего в любви
собственного выслушать совет.
*
Обычай
Я без стыда сегодня признаюсь,
что родина моя – деревня...
В деревне есть обычай древний,
о нём сказать сейчас берусь.
Обычай этот соблюсти нетрудно;
фото, конечно, в вашем доме есть,
осталось рамку взять, на табуретку влезть
и совершить поступок чудный.
С вами всегда отец и мать
жить будут, радуясь удачам вашим,
а коль заварите плохую кашу,
будут стыдить и взглядом укорять.
А может сын ваш или дочь
грустят без вашего житейского совета,
не клеится, быть может, у них где-то;
вы мысленно им сможете помочь.
Бок о бок с вами будут братья, сёстры,
деды, племянники, и тётки, и дядья,
ваши любимые, хорошие друзья
и бабушки в платочках пёстрых.
Глаза весёлые внучата
навстречу вам раскроют широко;
и пусть они от вас сегодня далеко,
по зову вашему – примчатся.
Никто не должен быть забыт...
Он чем хорош, обычай этот,
что вам, ведь ваши у кого-то есть портреты,
по-доброму икнётся, может быть.
Не бойтесь же, обычай деревенский
вам не испортит городского интерьера...
Любовь, надежда и, конечно, вера
теплом ваш дом наполнят женским.
*
Русский язык
Маркетинг, ваучер и брокер,
и спикер, имидж – пухнет голова!
Льются мутным нескончаемым потоком
чужие русскому и чуждые слова.
Вот офис – он хорош для бизнесмена;
а русскому же, русскому Купцу, –
одни и те ж, замечу, стены, –
в Конторе всё ж приличней и к лицу.
Без указаний сверху пашет землю фермер,
не здравствуется на каждый, извините, чих;
но русский, русский он, во-первых,
Самостоятельный Крестьянин, во-вторых.
Вещь неплохая, знают все, компьютер;
но раз компьютер, значит – дядя Сэм.
Как никогда не скажет русский маме «муттер»,
так о машине скажет: не компьютер – ЭВМ.
Что слышит про путану юноша безусый?
Из песни этой что он может взять?
Уж лучше б думал, что его нашли в капусте;
по-русски, знай, юнец, путана – просто Б...
Когда пойдёшь к девчонке на свиданье,
презент – «Марс», «Сникерс» – не бери;
коль хочешь быть любимым и желанным,
неси цветы в Подарок, хоть умри.
Если случайно окажешься с девчонкой в ссоре,
консенсус вырабатывать не очень-то спеши;
ищи Согласия душевного. И в обоюдоостром споре
русской подай пример незлобия и широты души.
Но и прослыть не бойся, к слову, Оголтелым;
и детям-внукам постарайся передать:
тот тело оголял до пояса, кто в бой за правое шёл дело…
Обычай древний русский не пристало забывать.
Вот заведение, казалось бы, простое,
его необходимей, прямо скажем, нет,
но разве стало назначение другое
от букв заморских «TUALLETT»?
Слова ввезённые (нет импорту!) живучи,
к нам проникают без особого труда;
русский язык, великий и могучий,
замусорен, как... дальше уж куда?!
*
***
Пусть бананы едят обезьяны.
По мне – лучше антоновки нет;
никаких в ней не вижу изъянов,
а поклонник экзотики рьяный
для меня непонятен и странен,
как на лошади красный берет.
Вспоминаю себя хулиганом;
в чужой лезу тихонечко сад
через буйную поросль бурьяна,
плод запретный беру и желанный,
набиваю свои все карманы
и стремглав возвращаюсь назад.
А весеннего радость бурана!
Словно вдруг возвратилась зима;
грусти нет от такого обмана,
воздух лёгкий, прозрачный и пьяный,
и восторгом душа обуяна,
и сойти легко можно с ума.
В сентябре если встать утром рано,
приглушённый о землю, чу, стук.
Далеко где-то едут уланы;
яблонь стройные, гибкие станы
видны в тающем быстро тумане,
словно девушки сходятся в круг.
Пусть бананы едят обезьяны.
По мне – лучший антоновка фрукт;
и любить лишь тогда я её перестану,
когда мне не только продукт чужестранный,
но и водка, и хлеб безразличными станут,
и любой станет нужный ненужным продукт.
*
***
Мне в душе что-то розовый радость
уж давно свой не ставила след,
в ней такая скопилась усталость,
будто прожил две тысячи лет.
Меня редко уж что удивляет, –
неизвестной болезни симптом, –
зато часто теперь застревает
в горле горький, мучительный ком.
Уваженья слова и признанья
шлю разумнейшему из всех,
кто, – иль гением, или стараньем, –
изобрёл одну вещь для душевных утех.
Эту вещь – обнажённою шпагой –
человек применяет во все времена;
эта вещь – карандаш и бумага...
Мне Машиною времени служит она.
Сел в Машину – и вот уже в детстве,
по зелёной траве – босиком...
От болезней первейшее средство,
чтоб везде и повсюду – пешком.
Пусть и руки, и ноги все в цыпках,
пусть заплакать придётся навзрыд,
когда встанешь на гвоздь..., лишь улыбку
вызывает теперь тот страдальческий вид.
Разве это болезнь, разве это страданье?
Заменить бы свою на две тысячи тех...
Мукам нынешним нет и названья,
а лекарства тем более требовать грех.
Одна вещь тут помочь может только;
превозмочь надо лишь равнодушную лень,
сесть в Машину..., покажутся скоро с пригорка
куст сирени, амбар и плетень.
И другие начнутся мытарства,
и другой уже к горлу подкатится ком...
От болезни моей есть одно лишь лекарство:
по зелёной траве – босиком.
*
***
Две стороны есть у медали и монеты...
У всякой палки – два конца...
Конца – начала нету у кольца...
У жизни – лишь в один конец билеты.
У жизни с временем одна – вперёд – дорога,
ни остановок, ни обратного пути...
Но всё ж границы рамок этих строгих
возможность есть тихонько обойти.
Она для этого и существует, память,
чтоб двигаться хоть изредка назад,
нет для неё – желанье было бы – преград,
она и лень свою переупрямит.
Ведёт она меня невидимой тропинкой
туда, где не был я уж много лет...
Лишь бы не выдала меня слезинка,
а свой подальше спрячу я билет.
Я человек, быть может, старомодный слишком,
быть может, покажусь кому смешным,
но сладок и приятен мне всё ж дым...
Вкус дыма этого я полюбил ещё мальчишкой.
И вот опять пацан я босоногий,
спешу на конный двор через овраг;
Валет пусть смотрит на дорогу,
мой лёгок и неслышен шаг.
В который раз хочу к нему подкрасться;
пока не удалось ни разу – замечал...
Ну, так и есть, приветственно заржал,
улыбка встречная двенадцать на двенадцать.
Я счастлив тем, что ты мне рад;
давай, Валет, тебя я расцелую!
Ты тоже тычешься мне в щёку невпопад,
я тут же подставляю и другую.
Я вижу, ты меня простил
за тот удар нечаянный вчерашний...
Хлеб тёплый, вкусный, наш, домашний;
на, ровно половинку откуси.
Опять нелёгкая весёлая работа
с тобой нам нынче предстоит;
ну что ж, не привыкать... Отмоемся от пота,
а беззаботно жить – и грех, и стыд.
Пока с тобою мы ещё безгрешны,
ещё не разучились мы краснеть,
и друг без друга можем умереть,
и плакать от обиды будем безутешно,
ещё не научились чувств своих скрывать
друг перед другом, без сторонних взглядов,
способны, как сегодня, слабости прощать,
не требуя взамен какой-нибудь награды.
Смотри, Валет, рукой берёзка машет,
на ушко хочет что-то нам шепнуть;
к ней вечерком зайдём. Напомни, не забудь;
послушаем её, расскажем новости ей наши.
Их будет много, день-то длинный;
но вечером нам некуда спешить...
А воробьи притихли, завтракают чинно,
ты посвежей еды не пожалел им подвалить.
Они, воробушки, хорошие ребята;
хоть в смысле песен пусть не соловьи,
любовь к гнезду отцовскому у них в крови,
и та, где родились, земля им свята.
Поклонник тонких скажет, может быть, манер,
что, мол, бездельники они... и голодранцы;
в ответ китайский вспомнить посоветуем пример.
Неправы они были, иностранцы!
Но мы, Валет, немного отвлеклись;
пора нам двигаться в Овражный,
напутствуют иначе нас многоэтажно,
и на галоп придётся перейти, а не на рысь.
Конечно, это нам не очень страшно,
знавали всякую мы плеть,
но нарываться незачем на грубость зряшно;
и совесть надо же иметь.
Погода нынче – просто прелесть:
небо голубенькое, солнце, ветерок...
Ручья навстречу звонкий голосок,
и сена высохшего шелест.
А помнишь, помнишь ты, Валет?
Упасть с тебя мне надо... здесь, похоже...
Мы перекраивать историю не станем. Нет!...
А больно, доложу тебе я, всё же.
Ну вот, ты встал, как и тогда,
и оглянулся виновато;
ругнулся я чуть слышно матом.
И всё. Как с гуся жирного вода.
Нет, нет, глаза на мокром месте
держать пришлось не в этот раз...
Я падал раз, быть может, двести,
однажды лишь был мокрым глаз.
А вот другой знакомый бугорок;
на нём кладь вырастет к обеду,
поближе к вечеру, за первой следом,
свой выставит вторая сытый бок.
Давай, Валет, помолимся мы Богу,
чтоб вёдро дал на пару дней...
Ну, а теперь хватаем в руки свои ноги –
трудней работы нет и веселей.
...
Но что такое, что за крик?
Кондуктор вновь билеты проверяет!
Куда ж он делся, мой билет...
«Прощай». Нет! «До свидания», Валет...
Меня слезинка выдаст, знаю...
Спасибо, память, за счастливый миг.
*
***
Параграф есть, для понимания – простой,
сурового, но справедливого закона:
бревну, иссохшему до лёгкости, до звона,
уж никогда не шелестеть листвой.
Теперь иссохшее до звона,
было оно давным-давно живым,
деревом когда-то было молодым
с густою симпатичной кроной.
И сами радуясь, и радуя собой,
шелестели его листья без умолку,
на жизнь не жалуясь нисколько,
своею недовольны не были судьбой.
Родившись, зеленели, вырастали,
давали нужные прохладу всем и тень,
то место, где теперь – трухлявый пень,
своей по праву родиной считали.
Настолько были связаны с корнями,
что не могли прожить без них и дня,
и нежную к себе любовь корней храня,
ответно их любили сами.
Так жизнь и шла у дерева привычно,
своим, известным смалу, чередом.
Любою меркой мерь её, любым умом,
была для дерева она, обычная, отличной.
Но у зубастого нет жалости железа...
И вот отрезано однажды от корней...
Нет в жизни мига этого черней...
Не боли слёзы – ужаса – на срезе.
Теперь слезам уж неоткуда взяться,
до звона высохло бревно...
Но не забыло, помнит всё ж оно,
что и на нём листы любили пошептаться.
*
***
ко дню рождения С. Есенина
В сентябре родила его мать,
осень на руки первой взяла,
оттого на нём, может, печать
грусти светлой в средине чела.
Он другой не желал себе доли,
он ни осень, ни мать не корил,
и с восторгом и внутренней болью
пору осени ранней любил.
Сердцем выбрал свою он дорогу,
всю он выплеснул душу в слова,
и стыдился своей веры в Бога,
что не верил потом, горевал.
Целовал у берёзки он ножку,
на зелёной валялся траве,
была мать ему светом в окошке,
хулиганил, отчаясь, в Москве.
Он скакал без седла и уздечки
на розовом резвом коне,
и сверчка любил песню за печкой,
крик петуший на старом плетне.
Он штиблеты пропить не боялся,
шляться нравилось и босиком,
повенчать розу с жабой пытался,
но любить не заставил силком.
Ни к чему безразличным он не был,
был и чёртом, и ангелом был,
ему снилось рязанское небо,
нежно поле и рощу любил.
Знал он жизни и грубую прозу:
что без суки издохнет кобель,
не бывает что хлеб без навоза,
что без грязи апрель – не апрель.
Был и жалости грех ему ведом,
и с дворняжками был он на «ты»,
и в беседе лил, помнится, с дедом
грусти слёзы на, в пыли, цветы.
Красоту своей родины кроткой и скромной
он узрел; и воспеть, как никто до него, её смог…
Умереть он хотел под иконой,
да не то, знать, судил ему Бог.
Он страдал, как и все человеки,
коль любил – весь сгорая, дотла...
В той России остался навеки,
что была его сердцу мила.
*
***
Первым тронута морозцем,
ярче горит рябины гроздь,
стрелой любви пронзённое насквозь,
только сильнее сердце бьётся,
вдыхает ветер жизнь в костёр –
растёт и ширится от ветра пламя...
С водой всегда лежачий камень
в пользу свою решает спор.
Лежит он, камень, величаво,
и сотни лет готов лежать;
искать чего-то и страдать –
не для него эти забавы.
На шею вешать самому себе хомут,
где веская, как камень сам, причина?...
Время пройдёт – осыплется рябина,
коль птицы её ягод не склюют.
Устанет сердце, если биться будет сильно,
иль постепенно кровью истечёт,
стрела сгниёт, когда на землю упадёт,
смоченную кровью той обильно.
Горячие остынут угли от костра,
травою зарастёт кострища место...
Из кислого ты слеплен, камень, теста,
не так песня твоя, как кажется, мудра.
Ты позавидуй сердцу и рябине,
жарким пламенем попробуй полыхнуть,
пошевелись и сдвинься хоть чуть-чуть,
сбрось безразличия личину.
И ты увидишь – жизнь прекрасна!
Прекрасна, хоть и коротка...
Лежанья твоего не стоят и века
мгновения любви, счастливой иль несчастной.
*
***
Нет, нет, себя считать не смею я поэтом;
проста причина, но не в бровь она, а в глаз:
нет ничего противней мне на свете,
чем, честно признаюсь, в шампанском ананас.
Мне нравится обычная капуста,
особенно её, и не боюсь признаться я, посол;
желательно, не скрою, чтобы с хрустом;
она собой всегда мой украшает стол.
К капусте обязательна картошка,
та, что с сольцой намята от души,
и масла постного, само собой, немножко;
сто грамм к капусте – очень хороши!
Тягаться ей, капусте, тяжело с продуктом африканским;
за нею вслед и у меня – громаднейший прокол...
Что ж, каждому своё. Поэту – ананас в шампанском,
а мне – капустный изумительный рассол.
*
***
На мою седую голову – позор;
который день уж щёки мои красны…
Вот вам один, из множества, прибор,
существованье Бога доказующий предельно ясно.
Хотя… об этом спорить, этого доказывать не надо.
Он был, есть, будет вечно и везде;
без попеченья своего Он не оставит человечье стадо,
ни волосу не даст упасть напрасно, ни звезде.
Однако всё, как говорится, по порядку;
прибыв однажды в отпуск, как обычно, в отчий дом,
на огороде сделав не спеша трёхдневную зарядку,
я на четвёртый день в лес двинулся пешком.
И так уж получилось, что пошёл кружным путём,
одно местечко посетить необходимо было мне по дельцу,
а десять вёрст мне лишних – нипочём,
как дополнительно две трели в песне соловью-умельцу.
Дельце сделав и придя; в назначенное место, –
я был уверен в этом на все сто, –
увидел вдруг… – беременна невинная невеста…
Иначе говоря… – надел трусы поверх пальто.
Я заблудился! Это – верх позора;
я, исходивший всё здесь вдоль и поперёк!
И пенье птиц, и листьев говор были мне укором;
и с места сдвинуться я целый час не мог.
Позора моего никто не видел, знаю точно;
присутствия там человека не было следа…
Вот с той поры в душе моей засело прочно:
и почему, и перед Кем сгораю от стыда.
*
Белый гриб
Скромная его коричневая шляпа не обманет
ни настоящего ценителя и ни простого знатока;
коль глаз слезой вдруг почему-то затуманит,
глаз подстрахует без оплошки чуткая рука.
Он – боровик, он – белый гриб;
его цель жизни всем пока ещё понятна вряд ли:
если его увидят, он – для этого живёт! – погиб.
Его нашедший-взявший будет счастлив.
Руки его толстенькую ножку обласкают
и скажут сразу: Белый! Никакой другой.
Неведомо откуда руки точно знают…
А впрочем, ведомо. Дано; им это знание душой.
Он – боровик, он – белый гриб;
его цель жизни всем пока ещё понятна вряд ли:
если его увидят, он – для этого живёт! – погиб.
Его нашедший-взявший будет счастлив.
Прекрасен он неброской красотой, душевной силой;
его призванье – восхищение немое вызывать,
сказку лесную делать былью,
веру в чудес возможность воскрешать.
Он – боровик, он – белый гриб;
его цель жизни всем пока ещё понятна вряд ли:
если его увидят, он – для этого живёт! – погиб.
Его нашедший-взявший будет счастлив.
Он – царь лесной. Под шляпой скромной
таит сонм светлых мыслей чистое чело;
хранит в себе любовь он глубины бездонной
и радость неподдельную для встретивших его.
Он – боровик, он – белый гриб;
его цель жизни всем пока ещё понятна вряд ли:
если его увидят, он – для этого живёт! – погиб.
Его нашедший-взявший будет счастлив.
Быть в кузовке – его заветная мечта,
с мечтою обладателя которого едина абсолютно;
вот этим-то душевная его и славна красота…
Та красота, что вечна, не одноминутна.
Он – боровик, он – белый гриб;
его цель жизни всем пока ещё понятна вряд ли:
если его увидят, он – для этого живёт! – погиб.
Его нашедший-взявший будет счастлив.
*
***
Светлой слезой над строками того поэта обливаюсь,
зелёными чернилами кто строчки выводил;
того художника картиной восхищаюсь,
с сохою золотом на пашне кто творил,
многотонным чудищем холст-землю не корёжил,
шагал – и конь, и сам – по пашне босиком,
её живородящую способность не губил, а множил,
был не работником, не пасынком, а любящим сынком.
А как она, должно быть, стонет от насилия
похотливого маньяка, изрыгающего смрад…
Мы стона этого не слышим. Наши, более того, усилия
на то направлены, чтобы бугрился мускулами кат.
Слух наш забит хвалы себе словами,
лжи занавеской совести закрыт надёжно глаз…
Череп с костями украшают наше знамя…
Живём одним лишь днём, один лишь раз.
Наши изделия – смерти и дьяволу в угоду,
наши мысли и заботы – чтобы доволен был живот;
урвать как можно больше у природы…
"Прогресса" мускулистого отличникам – и слава, и почёт.
Наши изделия по сути – мертвецы:
повторить самим себя им неподвластно;
мы им – рабы…, себе – льстецы,
себя царями именующие красно.
Всё с ног на голову поставлено у нас,
зло за добро с восторгом принимаем,
выполнить спешим кривого зеркала указ,
преддверье ада представляется нам раем.
Хотим Америку догнать и перегнать,
копировать стремимся жизнь чужую…
Настало время оглядеться и понять:
остановиться надо нам и в сторону бежать совсем другую;
творить с сохою золотом на пашне,
и не иначе, как – и конь, и сам – ступая босиком,
матери-земле стать не убийцей страшным,
а любящим и ласковым сынком.
*
***
Сидел старик однажды на завалинке избушки,
говорку внимал берёзок в жёлтеньких платках,
на бегущую задумчиво глядел невдалеке речушку,
в тёплых ласкал щенка притихшего руках.
Чудесен был сентябрьский день погожий;
грустинки капелька, тревоги на душе чуть-чуть…
С обочины дороги к старику свернул прохожий:
«Позволь рядом с тобой немного отдохнуть;
а заодно ответь мне, только честно, –
ищу себе я место для житья, в глуши,
тебе ж в деревне люди все, наверное, известны, –
я знать хочу: плохи они иль хороши?»
«Ты совершенно правильно сумел заметить –
для меня облупленное каждый здесь яйцо,
но встречь спрошу пред тем, как на вопрос ответить:
там, где ты прежде жил, какое у людей лицо?»
«Там, где я прежде жил, все – пьяницы и воры. Судя…»
«Достаточно, я понял. Вот ясного ответа тебе суть:
земляки мои – сплошь, до единого, плохие люди».
Прохожий встал и с огорчением продолжил путь.
День новый был на предыдущий удивительно похожий;
старик сидел в любимой позе на завалинке опять…
С обочины к нему свернул (другой) прохожий
и, подойдя, не позабыл с поклоном шляпу снять.
«Ответь, отец, мне, только честно, –
ищу себе я место для житья, в глуши,
тебе ж в деревне люди все наверняка известны, –
я знать хочу: плохи они иль хороши?»
«Ты совершенно правильно сумел заметить –
для меня облупленное каждый здесь яйцо,
но встречь спрошу пред тем, как на вопрос ответить:
там, где ты прежде жил, какое у людей лицо?»
«Там, где я прежде жил, отроду не было ни пьяницы, ни вора…»
«Достаточно, я понял. Мои прекрасные всё люди земляки».
Сел путник на завалинку для продолженья разговора…
Задумчиво катились воды маленькой реки.
*
Свидетельство о публикации №117030304796