Проснувшаяся совесть
Она ковала из облаков расплавленное золото и бросала его на
поля, на крыши, на седые вершины гор, что стояли молчаливыми
стражами вокруг долины. Казалось, сам небесный кузнец торопился
закончить работу до заката, и его искры — последние лучи
солнца — застревали в трещинах скал, зажигали оконные стёкла,
плавились в водах неширокой речки. Но Руслан, остановившись
на краю пыльной дороги, не видел этой красоты. В его груди
сидела странная, грызущая тяжесть — не боль, а именно тяжесть,
словно кто-то положил на сердце нагретый булыжник. Тоска
необъяснимая, словно червь, точила его изнутри, и взгляд его
невольно тянулся к одинокой хате на отшибе, что темнела на
фоне багряного неба уродливым пятном забвения.
Там два года назад умерла бабушка Зарипа. Добрая, вечно суетящаяся
старушка, всегда находившая в закромах для него, мальчишки с
соседней улицы, то конфету, завёрнутую в потёртый платок, то
лепёшку, ещё тёплую, пахнущую дымом, то сушёное яблоко или
абрикос — янтарный, почти прозрачный. Её дом, и при её жизни
бывший ветхим, теперь казался лишь тенью дома. Стены покосились
ещё сильнее. «Всё равно скоро рухнет, — отмахивался Руслан от
тихого, назойливого голоса в душе. — Кому он теперь нужен?»
У бабушки Зарипы родственников не было, и то, что этот тихий
голос звучал в такт воображаемым каплям, падающим с прогнившей
крыши, он слышать не хотел. Он научился не слышать многое:
тишину в родительском доме после их отъезда, шёпот стариков на
лавочках о том, что молодёжь забывает корни, собственное учащённое
сердцебиение, когда проходил мимо этого дома. Город, куда он
перебрался, дарил другой, оглушительный шум, который заглушал всё.
В тени старой чинары, чьи ветви, подобные седым жилам, упирались
в темнеющее небо, на скамейке у своего аккуратного, побелённого
дома, неподвижно, как изваяние, высеченное временем из тёплого
камня, сидел Махмуд-халу. Его седая борода, густая и пышная,
лежала на коленях мёртвым серебряным водопадом, а взгляд, усталый
и мудрый, был устремлён туда, где зубчатые горные хребты встречались
с угасающей полосой неба. Может, он видел там дороги своей
молодости — узкие тропы, по которым носился на коне, или лица,
давно ставшие прахом? Руслану, застывшему в нерешительности,
показалось, что в его сгорбленной позе застыла тихая, всепонимающая
печаль. Печаль, очень похожая на ту, что глодала самого Руслана.
Он сжался внутри, словно пытаясь стать меньше, незаметнее, и, опустив
голову, прошёл мимо, сделав вид, что не заметил старика. До него
было всего полсотни шагов. Раньше, он подбегал к нему, здоровался за
руку, чувствуя шершавую, тёплую кожу, похожую на кору старого дерева,
и слушал короткие, мудрые напутствия. Но сейчас, непонятно почему,
он прошел мимо. Хотя Махмуд-халу и не видел его, уставленные вдаль
глаза, казалось, видели всё, и от этого было неловко, душно, как будто
он совершил преступление на виду у всех, под пронзительным взглядом
небесных сил…
Ночью старик пришёл к нему сам. Не во двор, не постучав в калитку,
а прямо в сон, в тот его сокровенный уголок, куда не заглядывал даже
дневной свет. Стоял у окна, залитого холодным, нарядным, почти
театральным светом полной луны, и смотрел. Не упрекая, не зовя,
не качая головой. Просто смотрел строго и не мигая, и в этом взгляде
не было ничего личного — только беспристрастная констатация пустоты.
Потом медленно, с трудом, будто каждое движение стоило невероятных
усилий, поднял иссохшую, узловатую руку и указал пальцем вверх.
Сквозь потолок, сквозь кровлю, туда, где в реальном мире, в холодной
тьме заброшенной хаты, протекала крыша бабушки Зарипы.
Руслан проснулся в остывшей комнате от собственного внутреннего толчка.
И в этой абсолютной, гулкой тишине, нарушаемой лишь глухим, отчётливым
стуком собственного сердца, к нему пришло не новое видение, а понимание.
Чёткое и неумолимое, как удар медного колокола в горной тишине, от
которого содрогается и воздух, и земля. Это была не тревога, не смутное
беспокойство. Это была совесть. Не абстрактное понятие из детских книжек,
а живая, плотская субстанция, поднявшаяся со дна души, — холодная, тяжёлая,
неумолимая.
Память, наконец, выдала ему то, что он так старательно хоронил под слоями
городских забот, под грудой сиюминутных дел, под удобным словом «потом».
Полгода назад, у того самого дома, Махмуд-халу, положив свою широкую ладонь
на рассохшееся, посеревшее от времени бревно, сказал тихо, но так, что каждое
слово врезалось в душу, как клин: «Крыша течёт, сынок. В уголке, у печки.
Душу покойной Зарипы беспокоит. Вода-то капает прямо там, где она молилась.
Почини, когда будет время.».
И он обещал. Легко и бездумно, кивнув: «Обязательно, Махмуд-халу, как только
выдастся свободный день». Было время. Потом находились «неотложные» дела,
звонки, отъезды, встречи, важность которых сейчас рассыпалась в прах.
Он забыл. Сначала откладывал, потом действительно забыл, погрузившись в
стремительный городской поток, где нет места тихой капле с прогнившей крыши.
И старик знал, что он забыл. Знал, молча наблюдая, как Руслан приезжает и
уезжает, ни разу не свернув к покосившейся хате. И от этого проснувшемуся
Руслану стало горько и стыдно до самой глубины души, до тошноты, до ощущения,
что он испачкал что-то чистое внутри себя.
Ещё до рассвета, когда мир был серым, беззвучным и хрупким, он переступил
порог хаты бабушки Зарипы. Скрип дверного косяка прозвучал стоном.
Запах ударил в нос — сложный, густой букет сырости, забвения, пыли и ещё
чего-то неуловимого, горького — запах покинутости. И тут, в гробовой тишине,
он услышал. Тук… тук… тук… — неторопливо, неумолимо. Тяжёлая, холодная капля,
рождаясь во тьме подгнившей кровли, падала с высоты в ржавое оцинкованное
ведро, поставленное кем-то прямо на земляной пол. Этот звук был громче любого
укора, пронзительнее любого крика. Он был метрономом, отсчитывающим часы
забвения, молотком, вбивающим гвозди в крышку гроба данному слову.
Каждый «тук» отдавался в висках, бил по совести, вызывая почти физическую боль.
Он стоял и слушал, и этот монотонный стук размывал все его оправдания, смывая
их, как слабый рисунок на песке.
Молча, не ища оправданий даже перед самим собой, не позволяя мысли сбежать в
привычное русло «сделаю завтра», он взял инструменты. Всё утро Руслан провёл
на покатой, скользкой крыше. Холодный предрассветный ветер, спускавшийся с
гор, пробирал до костей, пальцы коченели и плохо слушались, стягивая старую
жесть, вырезая заплаты из нового листа. Но эта физическая боль, эта усталость
мышц были благодатью, были очищением по сравнению с той, внутренней, грызущей.
Он понял, ощущая это каждой клеткой: заделывая щели в прогнившей древесине,
забивая гвозди, он латает дыру в собственной душе. Ту самую, через которую
утекало, капля за каплей, данное слово, уважение к памяти, связь с этим местом
и покой старого человека, доверившего ему эту память. С каждым ударом молотка
червь тоски внутри будто сжимался, терял силу.
Закончив, спустившись на землю, затекший и грязный, он не чувствовал гордости
или удовлетворения. Лишь пустую, чистую, почти священную усталость. И тишину.
Внутреннюю тишину. Чёрный червь исчез, растворился, и на его месте осталась
лишь лёгкая, усталая пустота, готовая наполниться чем-то иным.
Вечером он пришёл к Махмуду-халу. Старик сидел на той же скамье, будто не
двигался все эти часы. Его жена, тётя Айша, маленькая и юркая, молча, понимающе
кивнув Руслану, принесла свежие, душистые лепёшки и дымящийся чайник.
Махмуд налил чай в пиалу, долго смотрел на вьющийся в тихом, неподвижном воздухе
пар, словно читал в его причудливых клубах древнюю летопись.
— Исполнил? — спросил он наконец, не глядя. Его голос был похож на шорох сухих
листьев под ногами поздней осенью — тихий, бумажный, полный покоя.
— Исполнил, Махмуд-халу.
— Хорошо, — кивнул старик, и в уголках его глаз легла сеточка морщин, похожая на
лучи. — Сегодня в полдень, когда солнце стояло в зените, облако над той крышей
стало белее и легче других. Зарипа успокоилась. Пусть земля ей будет пухом.
Он отхлебнул чаю, и тихо добавил, глядя куда-то мимо Руслана, в сгущающиеся,
бархатные сумерки, в которых уже проступали первые, робкие звёзды:
— Мы, живые, думаем, что, выполняя просьбы ушедших, мы помогаем им. Но это не
совсем так, сынок. Ушедшим уже ничего не нужно. Они легче облака, но они принуждают
нас к тому, чтобы мы совершали благородные поступки, ради себя, ради своей души.
Мы лечим живых. Сегодня ты вылечил свою память, которая болела провалом.
Ты вылечил свою совесть, которая кричала от этой забытой капли. И ты дал покой
моему старому сердцу, которое болело не за крышу, а за твою душу, которая начала
сбиваться с пути. Вода, что капала, точила не только брёвна в потолке.
Она точила тебя. Теперь в том доме — тишина. Не тишина забвения, а тишина покоя.
И в моей груди — тоже. И, смотрю я, в твоих глазах — уже не та темнота.
Теперь в них есть тихий свет. Помни: дом — это не стены. Дом — это обязанность
перед памятью. И самый главный дом, который нужно беречь от протечек, — это дом
твоего духа…
Руслан шёл по тёмной улице к своему дому. Звёзды зажигались одна за другой,
словно кто-то невидимый и заботливый затеплил в высоте множество фонарей,
освещающих невидимую, но единственно верную дорогу. Он шёл, и с абсолютной,
кристальной ясностью, рождённой в тяжком труде и тихом разговоре, к нему
пришло понимание простой и главной истины.
Мир держится не на громких клятвах, не на великих свершениях, которые уходят
в песок истории. Он скреплён, словно невидимыми тихими стежками, тысячами
жизнь спешить к высокой, сияющей цели на горизонте, можно карабкаться вверх,
сбивая в кровь руки, думая, что именно там — твоё предназначение.
Но если ты, услышав тихий зов, свернул с этой натоптанной тропы, чтобы
починить чужую, прохудившуюся крышу — быть может, этот незначительный,
незаметный со стороны поворот, это движение не вверх, а в сторону, и
есть твой самый верный путь на этой земле. Путь не к славе, а к цельности.
Не к обладанию, а к отданию. Не к звёздам, а к корням, что питают само
дерево жизни.
Ведь судьба, подобно строгому, но справедливому судье, не принимает в
расчёт благих намерений, красивых слов и планов, нарисованных в
воображении. Она признаёт только поступки. Даже самые малые.
Даже те, что кажутся никому не нужными — как заплата на старой крыше
над пустым домом. Именно эти поступки, а не мысли о них, кладут кирпичики
в фундамент личности. Именно они, тихие и неприметные, останавливают
внутреннюю трель капающей воды, принося ту самую благословенную тишину,
в которой только и можно услышать тихий, мудрый голос собственной души.
Свидетельство о публикации №117013105455
Назиль Махмуд 76 03.02.2017 23:40 Заявить о нарушении
Магомед Мирзоев Мирзой 03.02.2017 23:58 Заявить о нарушении