Князь мира сего

- Как же ты, Петруша, понимаешь антихриста? - спросил, улыбаясь, князь Андрей.
- Антихрист - это всякий, кто приходит как Спаситель после Христа, - твёрдо отвечал Пьер.
Его покоробило это неожиданное, долоховское "Петруша".
- Всякий, который не исповедует Христа, - заторопился добавить Пьер. - Почему ты спросил?
Князь Андрей улыбнулся новой, доселе невиданной, и злобной улыбкой.
- А по-моему, Христос и есть первый антихрист, - сказал он. - Не сам Христос, а что сделали из него. Ну, прощай, Петруша, мне тут нужно ещё заехать в одно место.
Он встал и надел картуз. Князь Андрей был одет как для верховой езды. "Поедет опять туда, к старому дубу", - понял Безухов.
- Видишь, - словно отвечая невысказанным мыслям Пьера, сказал тот, - я и одет настоящим образом: даже взял плётку, по заветам Заратустры!
Он показал хлыст, засмеялся скрипуче и вышел. Пьер подошёл к шкафчику, открыл дверцу, заскрипевшую похоже, и вынул спрятанный в глубине, за вторым рядом, "ерофеич". Он в последнее время частенько вёл беседы, то со штофом, то с полуштофом, - конечно, когда не видела Наташа.

Персонажи знают больше автора, а читатель, пожалуй, знает всё, что можно узнать.

Измена Наташи, неожиданная и непонятная, выбила князя Андрея из колеи. Её поступок, над которым он много и бесплодно размышлял все эти дни, необъяснимо задевал те струны его души, которые он не знал и не знал, что они есть. Дико было рациональному уму принимать как должное ту иррациональность поступков, какая и создаёт течение всей жизни человеческой, оставляя рациональному уму только судить и рядить о причинах. Князь Андрей понимал внешне бесцельные движения души, но тогда только понимал (а следовательно, и оправдывал), когда эти движения были на пользу высших, сверхличностных ценностей, которых сам он, как ему всегда казалось, был защитник и носитель.
Сейчас князь Андрей чувствовал себя, как чувствует тот человек, который посреди сна вдруг понимает и видит, что это всё только сон, а всё, представлявшееся ему живым и непосредственным развитием и переживанием, есть лишь мёртвое и механическое воспоминание какого-то, быть может, даже и другому принадлежащего, опыта. Но ещё страшнее, когда уже проснувшись и открыв глаза, этот человек видит, что и здесь тоже сон, что действительность перед глазами и действительность сна суть одна и та же, неверная действительность, так что невозможно различить, где сон, а где явь... и что одно-единственное, реальное пробуждение (скажем, забегая вперёд) есть смерть. Утрата фактических основ бытия, которые и превращают бытие в бытийственность, выводит за пределы отпущенного разуму понимания, пусть отпущенного как возможность, но дающего надежду, дающего объяснение причин и цели этой жизни.
Понять причину трудно, даже если эта причина представляется очевидной (причина-мотив и причина-повод - это две разные причины). Князь Андрей удалился от дел, от привычного "своего" круга, он даже отстранился от семьи, сестры и отца, с тем, чтобы в этом насильственном одиночестве ещё и ещё раз пережить весь ужас своего положения. Ужас заключался не в самой измене, - это рациональный ум способен переварить, в конце концов, - но в факте уравнения князя Андрея с "другими", с теми людьми, которых можно обманывать, потому что они сами тоже обманывают. Оказалось, и сознавать это было особенно неприятно, что так же точно - низко, подло - можно поступить и с ним, и это не будет преступлением, чем-то из ряда вон выходящим, а это тоже будет то, что делают все и делают со всеми. Всегда отстранявший себя от людей, и впервые с Наташей нарушивший это иночество, он начал думать о случившемся грязно, так, как оно того заслуживало и как о нём, может быть, думали эти "другие". В этих мыслях, уносивших его порой слишком далеко, даже и для оскорблённого чувства, князь Андрей словно намеренно погружал себя в грязь, до такой степени, чтобы уже и грязь переставала восприниматься как грязь, и чтобы погружение в быт реабилитировало бытие: да, со мной поступили так-то и так-то, но не совсем со мной, а только с частью, той, которая есть у меня, так же, как у всех, как у "других". Та же часть меня, лучшая, высшая, которая недоступна для "других", осталась не задета и сохранилась в чистоте. Так принимающие грязевые ванны, сидя в одном бассейне, все одинаковые, все - в грязи, не ощущают унижения или стыда, видя вокруг таких же, каковы сами. Князь Андрей нырял в эту грязь, ища успокоения, но только больше видел глубину и низость того, что он тщетно пытался обмануть.
Зачем Толстой заставил Наташу сделать это, он также не мог уразуметь. Анатоль был фат и дурак, вот и всё. Как Наташа Ростова могла полюбить Анатоля, этого рационально мыслящий ум князя Андрея не мог понять. Куда менее рациональный, разбросанный и несобранный, ум "другого" Болконского, Пьера, тоже не мог понять этого, но Пьер выходит из недоумения через чувство - единственно верный путь, когда речь заходит о женщинах и поступках, которым разум очень мало способен найти объяснение, и это - тот же самый путь, свет которого забрезжит перед смертью и для князя Андрея: "Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам - да, та любовь... которой я не понимал...", - "розовое христианство", не без иронии назовёт этот "Нагорный комплекс" Константин Леонтьев. В романе Толстого моральная инварианта "христовой истины" обыгрывается неоднократно, pro et contra, в образах героев - "братьев" князя Андрея. Таков уже названный Пьер Безухов - более сложный Андрей, таков и пародийно сниженный, упрощённый Андрей, он же Николай Ростов: "Можно зарезать, украсть и всё-таки быть счастливым..." (и это автор называет "что-то лучшее, что было в душе Ростова"!). Бравый гусар Николай Ростов - тот же Наполеон, только с маленькой буквы - наполеончик, и без малейшей надежды вырасти выше чина полковника. И это тоже князь Андрей, это его наполеоновский комплекс, его презрение к "другим", только без снисходительности - а, так сказать, по-гусарски, непосредственно: Болконский сторонится "мяса" (сцена купания солдат), Ростов не погнушается, если нужно, заглянуть в зубы этому "мясу" ("спасение" княжны Марьи). Это, конечно, и сам Лев Николаевич, который всю жизнь сражался с мессианскими позывами, своими собственными и теми, которые он безошибочно (ещё бы!) обнаруживал в "других". Не то - Наташа Ростова ("Наташа - это я").
Наташа была любимейшее создание Толстого, это знал князь Андрей. Не Пьер, не Андрей Болконский, и даже не Платон Каратаев, - нет, именно она, Наташа, олицетворяла в романе самое главное: естественную близость природе. Наташа жила, думала и чувствовала по законам природы. И нарушить эти законы любовью к Анатолю Курагину, человеку, бесконечно далёкому от естественности, человеку насквозь фальшивому, сделанному из обычаев и требований его круга, человеку-кукле, она не могла. Он заставил её, злобно думал князь Андрей. "Он" - это граф Лев Николаевич Толстой. Сама она не могла, сама она никогда бы... Да, но тогда какой смысл? Толстой умён, он ничего не делает и не пишет просто так, ради эффектного поворота сюжета. У Толстого каждый поворот рассчитан и переписан по многу раз... Это пролетарский писатель Максим Горький мог назвать Толстого "тупым стариком" ("Он родился с разумом старика, с туповатым и тяжёлым разумом..."). Но, во-первых, когда он писал "Войну и мир", Толстой ещё не был стариком. А во-вторых, должно ли нам всерьёз относиться к оценкам пролетарского писателя "Кой-кого"?
Князь Андрей вспомнил, как Наташа рассказывала ему о своей встрече с пасечником-стариком, и как он, не понимая, всё понимал в её словах, и даже больше слов: он понимал в ней себя и то в себе, чего не было раньше и что она вызвала к жизни, и это неизвестное князю Андрею "что-то" резонировало с ней, а теперь умолкло, как не имевшее самостоятельной жизни. "Ему ничего этого не нужно было. Он ничего этого не видел и не понимал. Он видел в ней хорошенькую свеженькую девочку...", - в отчаянии подумал князь Андрей, опять бросаясь в грязь своих вымыслов и домыслов. Вымыслы и домыслы были тем более невозможны, и это тоже понимал князь Андрей, что невозможно было соединение, пусть мимолётное, мгновенное, таких разных сущностей, каковы были Наташа Ростова и Анатоль Курагин.
- Ну, ты... hoch, hoch! - при встрече в коридоре сказал ему старый князь, неприятно поражённый переменой, которая произошла в облике сына. - Выше голову!
И движением рук он показал князю Андрею, как именно - выше... Князь Андрей, злобно усмехнувшись, прошёл мимо. На углу он оглянулся: отец стоял на том же месте, крестил его вслед.
- Смотри, руку отрежу! - засмеялся князь Андрей.
Смысл существования был утрачен. Именно смысл бытийственный, то есть - житейский. Бытие по-прежнему сияло в недосягаемой высоте, как знамя над полем боя. Но без своей низкой подоплёки оно утратило большую часть жизнеспособности. Гуляя в одиночестве полями, князь Андрей смотрел на природу и не чувствовал её. Для того, чтобы почувствовать, он должен был мысленно видеть природу глазами Наташи. Он привык видеть её глазами. И сейчас, когда он больше не мог видеть так, как бы ослепла и сама природа, и тоже не видела князя Андрея. Впервые в жизни он увидел, что нигде не присутствует в мире. Мир не нуждался в нём. Мир как идея, мир как система воззрений, понятий - да, в таком мире князь Андрей мог найти себя, как это было и прежде, до встречи с Наташей. Но мир как живой, плотский ребёнок, не остановившись, пробежал мимо со смехом, так, как несколько лет назад Наташа: бежала навстречу - и не добежав, поворотила обратно... Ребёнок подрос и стал женщиной. И эта женщина посмеялась над ним.
Какой удар для "исключительных" натур.
"Не добежав", "погубив" себя, Наташа спасла князя Андрея от неминуемого иначе падения (и не со знаменем, как под высоким небом Аустерлица, а на гору трупов, как его удачливое alter ego - и даже father figure, сказал бы Фрейд, будь он поблизости - Наполеон Бонапарт), себя от пособничества, а тысячи "других" - от князя Андрея. Сама того не зная, как всегда, не подозревая о действительной сути своих всегда естественно-спонтанных действий, несостоявшаяся любовь Болконского остановила одного из тех многих антихристов, которые в сущности и есть один Антихрист, всегда и везде бессильно и с негодными средствами претендующий на большую букву А и первенство в алфавите. Так же нигде "не добежав" до Наполеона, остановил и этого антихриста, калибром чуть крупнее, другой толстовский смыслоноситель, светлейший князь Кутузов. Оба они, Наташа и Кутузов, выражают очень важную для яснополянского даоса идею естественности, натуральности, идею соприродности человека миру. Я назвал бы это врождённым качеством сообразности. Естественное, натуральное, сообразное, по Толстому, побеждает, не силой или умением, но промыслом, который сам есть сообразность высшего уровня - уровня морального закона. Этот моральный закон имеет всеобщий характер. Всё неестественной глубоко чуждо, органически противно Толстому. Вспомнить известное описание балета ("...мужчина с голыми ногами стал прыгать очень высоко и семенить ногами"), вспомнить "сделанного" и насквозь фальшивого Анатоля, эту "мужскую магдалину". Вспомнить Наполеона, выродка, не умеющего понимать жизнь, понимать как сообразность, и потому - убивающего, крушащего жизнь силой железа, противно законам Божьим и человеческим ("Никогда, до конца жизни, не мог понимать он ни добра, ни красоты, ни истины..."). Идея сообразности сослужила Льва Николаевичу большую и не всегда добрую службу, став краеугольным камнем не только и не столько эстетической его системы, сколько основанием системы нравственных воззрений, моральных оценок, что в итоге и привело нашего даоса к принципиальному конфликту с правящей Церковью и её "синодальным благочестием". Собственно, в другое время и в другой форме тот же конфликт для другого персонажа закончился осуждением и Голгофой. Моральная проповедь Христа с её внутренней опорой на ту же сообразность ("...во всём, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними..."), с единственным требованием - покаяния, то есть признания собственной грешности априори, вне умствований, выше логических обоснований греха - это и есть проповедь Толстого, лишь более "художественно" изложенная (писатель!). Сообразность - это и есть та правда - истина, понимаемая также и как справедливость, которая останавливает и убирает с "доски", из невидимого "проблемного поля" жизни внешне гораздо более сильные, но не принадлежащие правде, противные природе фигуры и установления. Естественный закон действует в бездействии, путь выбирается не через выбор.
Не было других путей для князя Андрея, как тот единственный, который только и даётся "исключительным" натурам: исключить себя из потока бытия в виду полной своей несообразности ему, ввиду осознанного отсутствия себя на плане бытия. Падение Дюпора, не осилившего фуэте. Вторжение Наполеона и "двунадесяти языцей" в Россию сделало этот путь возможным и необходимым. Отсюда была прямая дорога на Бородинское поле, отсюда было стоическое бесстрашие перед лицом смерти, неисцелимая рана, и вскоре - сама смерть.
Что бы там ни говорил писатель Горький о писателе Толстом, однако по части "спящих смыслов" этот "тупой старик" заткнёт за пояс и Горького, и ещё кой-кого. Вспомним сцену смерти князя Андрея (блестяще, надо сказать, сделанную Толстым). Окончание жизни князя Андрея есть в сущности метафора его духовной пустоты. Он не имеет опоры, он беззащитен, он обречён. Некая тёмная сила ("оно"), которой князь сначала пробует противиться, входит к нему и забирает его к себе. "Оно" - это "что-то ужасное", "нечеловеческое". Это значимая деталь. Именно тёмная сила движет Андреем Болконским, подсказывает ему идею избранности, инаковости, идею чуть ли не мессианскую, которую - вот ведь незадача - украл у него его кумир Наполеон Бонапарт, опередил, антихрист (в мистическом понимании русских людей)... Не погибни князь Андрей на Бородинском поле, как знать - куда завела бы его тёмная сила! На Сенатскую? В Лондон, в Женеву, на броневик? Всё могло быть. Всё возможно.
И вот, простая женская интрижка, банальная "измена" - остановила разбег нового Манфреда. Подломились чёрные крылья, рухнул будущий герой, Дюпор - спаситель человечества, раненный в живот и опять - значимая, осмысленная деталь не в грудь или в голову - а в живот...
И ведь думал он, наверняка думал то же самое, вот это всё, что мы здесь надумали, валяясь в жару и в бреду, при смерти, когда приобретают особую, страшную ясность все наши думы... И не случайно встал и пошёл, всё оставив, и себя самого, чтобы на станции Астапово - умереть странником... Не спасителем. Не богоборцем-антихристом.
Как будто вышел навстречу смеющейся девушке, бегущей, да не к нему - и она в этот раз не остановилась и не повернула обратно.

Мы наблюдаем, в сущности, событие перерождения из "куколки" личности в собственно личность, что происходит с героем под влиянием и ввиду приближающегося небытия. Это не катарсис, не откровение: Болконский-Толстой из "князя мира" становится "работником мира", но перед нами всё та же идея "служения", которая формировала и "куколку", лишь содержательно видоизменённая. Дальнейшее развитие идеи в этой форме невозможно, как невозможно бытийственное существование личности на основе "розово-христианских идеалов" жалости и любви. Мир не примет и не поддержит такой формат, он нежизнеспособен, и Андрей входит в него с тем, чтобы уже не выйти.

Бытие идеи продолжается и в физическом небытие носителя идеи, вне времени и пространства. Жизнь и смерть было бы неправильно отождествить с другой, внешне близкой ей оппозицией: бытие - небытие. Бытие не есть присутствие объекта, так же как его отсутствие не есть небытие. Вне формы, не получившее форму или утратившее форму, содержание существует, но не осознаётся. Неосознанное содержание тем не менее воспринимается помимо и "в обход" сознания, в той форме, которая представляется наиболее близкой (кратчайшей) к форме, предполагаемой (будущей), или условно реконструируемой (прошлой). Особенность такого бытия содержания заключается в отсутствии у него собственной бытийности, в некоторой "несамостоятельности" его актуальной формы (или форм), качественная неопределённость которой (которых) существенно обогащает ту область жизни личности, которая получила не совсем удачное название "духовности", стимулирует развитие духовности и в целом - прогресс личности как образования, отличного от индивида, более "контекстного", чем индивид, менее "частного" (приватного).
Субъективно и объективно несознаваемое бытие не есть небытие как отсутствие бытия, но вышедшее из "куколки" содержание, которое сообразуется теперь не с текстом как таковым, а с контекстом, включающим в себя, 1) текст как возможность (эпизод текста), 2) его интерпретацию (событие текста), 3) перспективу (история и предыстория текста, базирующаяся на субъективно-объективном понимании смыслов, актуальных и "спящих"), 4) своеобразное "послесловие" (текст как факт культуры в самом широком понимании).

Примерно такой подход к известному роману, одной из сюжетных линий его, я и попытался осуществить в своём скромном, несовершенном эссе.


4,5 января 2017 г.


Рецензии