Андрей Берест. Исповедь поэта

      
                И через тыщу лет здесь,у затона старого,
                по-прежнему влюблённым петь будет соловей…
                (Памяти  С.  Есенина)



           Детство в деревне. Москва. Знакомые среди поэтов и чекистов.   
          Увлечение революцией. Отрезвление...Москва кабацкая...
          Каждый этап его жизни отражался в поэзии.
           Если стихи поэта расположить в определённой хроно-тематической
          последовательности, то можно получить жизнеописание поэта или 
          своеобразную исповедь поэта.
            Это трудно, но попытка сделана. Автор позволил себе только свои
          короткие связующие мостики между темами.



       Исповедь поэта*
(* - слова поэта приводятся в кавычках)
 

"Край ты мой заброшенный.
край ты мой, пустырь,
сенокос не кошеный,
лес да монастырь.

Избы забоченились,
а и всех-то пять.
Крыши их запенились
в заревую гать.

Под соломой-ризою
выструги стропил
ветер плесень сизую
солнцем окропил."

"Светят зелено в сутёмы
под росою тополя.
Я - пастух: мои хоромы -
в мягкой зелени поля.

Говорят со мной коровы
на кивливом языке.
Духовитые дубровы
кличут ветками к реке.

Сторона  ль моя, сторонка,
горевая полоса.
Только лес, да посолонка,
да заречная коса…

Чахнет старая церквушка,
в облака закинув крест.
И забольная кукушка
не летит с печальных мест."

"Матушка в Купальницу по лесу ходила
босая, с подтыками, по росе   бродила.
Травы ворожбинные ноги ей кололи,
плакала родимая в купырях от боли.

Не дознамо печени судорга схватила,
охнула кормилица, тут и породила.
Родился я с песнями в травном одеяле.
Зори меня вешние в радуги свивали.

Задымился вечер, дремлет кот на брусе.
Кто-то помолился: "Господи Исусе."
Принесла кормилица сына со слезами
и на зыбку уложила спать под образами.

"Полыхают зори, курятся туманы,
над резным окошком занавес багряный.
Вьются паутины с золотой повети.
Где - то мышь скребётся в затворённой клети."

"Пахнет в отчем доме рыхлыми драчёнами.
У порога в старенькой дежке кислый квас.
Сверху над печурками, будто бы точёными,
тараканы рыжие бойко лезут в паз.

Вьётся в паутине сажа над заслонкою.
В прогоревшей печке нитки пепелиц,
а на длинной лавке, за пустой солонкою
шелуха забытая от сырых яиц.

Квохчут под навесом куры беспокойные
над окостенелыми оглоблями сохи.
На дворе обедни затевают стройные -
громко распевают песни петухи.

На окне широком, прямо в сени скатые,
от людской пугливой, суетливой шумоты,
изо всех углов, там щенки кудлатые,
прячась, залезают стайкой в хомуты."

"Вырос я до зрелости, сын купальской ночи,
сутемень колдовская счастье мне пророчит.
Только не по совести счастье наготове,
выбираю удалью и глаза и брови.

Как снежинка белая, в просени я таю,
да к судьбе - разлучнице след свой заметаю."

Здесь в отцовском доме детство, словно лето,
промелькнуло и исчезло в розовой дали.
Отзвенела юность песней недопетой,
будто прокричали в плавнях журавли.

Девочка-подросток. Нет её прекрасней!
Как кружилась голова и кипела кровь!
В платье снежно-белом и косынке красной.
В сердце постучалась первая любовь.

"Выткался на озере алый свет зари.
А в бору со звонами стонут  глухари.
Плачет где - то иволга, хоронясь в дупло.
Только мне не плачется – на душе светло.

Знаю выйдешь к вечеру на кольцо дорог,
сядем в копны свежие под соседний стог.
И пускай со звонами плачут глухари,
 есть тоска весёлая в алости  зари."

"Месяц рогом облако бодает,
в голубой купается пыли.
В эту ночь никто не отгадает
отчего кричали журавли.

В эту ночь к зелёному затону
прибегла она из тростника.
Золотые космы по хитону
разметала белая рука.

Прибегла в ручей взглянула прыткий,
опускалась с болью на пенёк.
и в глазах блестели маргаритки,
как блестит болотный огонёк.

На рассвете с вьющимся туманом
уплыла и скрылася вдали…
И кивал ей месяц за курганом,
и кричали в плавнях журавли."

"Не за песни весны над равниною
дорога мне зелёная ширь –
полюбил я тоской журавлиною
на высокой горе монастырь.

Каждый вечер, как синь затуманится,
как повиснет заря на мосту,
ты идёшь моя белая странница,
поклониться любви и кресту.

Кроток дух монастырского жителя,
жадно слушаешь ты ектинью,
помолись перед ликом спасителя
за несчастную душу мою."

"Ты поила коня из горстей в поводу,
отражаясь берёзы ломались в пруду.
Я смотрел из окошка на красный платок,
кудри чёрные змейно трепал ветерок.

Мне хотелось в мерцании  тенистых струй
с алых губ твоих шалый сорвать поцелуй.
Но с лукавой улыбкой, брызнув на меня,
унеслася ты вскачь, удилами звеня.

В пряже солнечных дней солнце выткало нить…
Мимо окон тебя понесли хоронить.
И под плач  панихид, под кадильный канон,
всё мне чудился тихий раскованный звон."

"Заунывным карком в тишину болот
чёрная глухарка к всенощной зовёт.
Роща синим мраком кроет голытьбу…
Помолюсь украдкой за твою судьбу."

"Гаснут красные крылья заката,
тихо дремлют  в тумане плетни.
Не тоскуй, моя белая хата,
что опять мы одни и одни.

Чистит месяц в соломенной крыше
обоймлённые синью рога.
Не пошёл я за ней и не вышел
провожать за глухие стога."

"Отговорила роща золотая
берёзовым, весёлым языком
и журавли, печально пролетая,
уж не жалеют больше ни о ком.

Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник –
пройдёт, зайдёт и вновь оставит дом.
О всех ушедших грезит конопляник
с широким месяцем над голубым прудом.

Стою один среди равнины голой,
а журавлей относит ветер в даль,
я полон дум о юности весёлой,
но ничего в прошедшем мне не жаль.

Не обгорят рябиновые кисти,
от желтизны не пропадёт трава,
как дерево роняет тихо листья,
так я роняю грустные слова.

И если время, ветром разметая,
сгребёт их все в один ненужный ком…
Скажите так…Что роща золотая
отговорила милым языком."

"Зелёная причёска,
девическая грудь,
о тонкая берёзка,
что загляделась в пруд?

Открой, открой мне тайну
твоих древесных дум,
я полюбил – печальный
твой предосенний шум.

И мне в ответ берёзка:
"О любопытный друг,
сегодня ночью звёздной
здесь слёзы лил пастух."

Луна стелила тени,
сияли зеленя.
За голые колени
он обнимал меня.

И так, вдохнувши глубко.
сказал под звон ветвей:
"Прощай, моя голубка
до новых журавлей."

"Клён ты мой опавший, клён заледенелый,
что стоишь нагнувшись под метелью белой?
Или что увидел? Или что услышал?
Словно за деревню погулять ты вышел.

Ах, и сам я нынче что-то стал нестойкий,
не дойду до дома с дружеской попойки.
Там вон встретил вербу, там сосну приметил,
распевал им песни под метель о лете.
Сам себе казался я таким же клёном,
только не опавшим, а вовсю зелёным."

"Писать стихи в селе – пустое это дело!
Так дед писаке-внуку говорил.
Но, если червь заел, и это так приспело,
тогда пиши про рожь, но больше – про кобыл."

Но наступало время, что даже в деревеньках,
где только тощих лошадей и видела земля,
народ судачил меж собою, сидя на ступеньках,
о том, что конь железный явился на поля.

"Видели ли вы,
как бежит по степям
в туманах озёрных кроясь,
железной ноздрёю сильно храпя,
на лапах чугунных поезд?

А за ним по большой траве,
как на празднике отчаянных гонок,
тонкие ноги закидывая к голове,
скачет красногривый жеребёнок?

Милый, милый смешной дуралей,
ну куда он, куда гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
победила стальная конница?"

Стихи про клён опавший, про клён заледенелый
уже не увлекали поэта за собой.
Душа рвалась к свободе, в полёт над миром целым,
где домом был уже не хутор, а целый шар земной.

"О Русь, взмахни крылами,
поставь иную крепь!
С иными именами
встаёт иная степь.

А там за взгорьем смо;лым,
иду, тропу тая,
кудрявый и весёлый,
такой разбойный я.

За мной незримым роем
идёт кольцо других,
и далеко по сёлам
звенит их бойкий стих.

Довольно гнить и но;ять
и славить взлётом гнусь –
уж смыла, стёрла дёготь
воспрянувшая Русь."

"Нам ли страшны полководцы
белого стада горил?
Взвихренной конницей рвётся
к новому берегу мир.

Солдаты, солдаты, солдаты,
сверкающий бич над смерчом.
Кто хочет свободы и братства,
тому умирать нипочём."

"Ещё закон не отвердел,
страна шумит, как непогода.
Хлеснула дерзко за предел
нас отравившая свобода.

Уж сколько лет наш тихий быт
утратил мирные глаголы.
Как оспой, ямами копыт
изрыты пастбища и долы.

Не сон, не сон, я вижу въявь,
ничем не усыплённым взглядом,
как лошадей, пуская вплавь,
отряды скачут за отрядом.

Куда они? И где война?
Степная водь не внемлет слову
Не знаю, светит ли луна,
иль всадник обронил подкову?
Всё спуталось…

Но понял взор:
страну родную в край из края,
огнём и саблями сверкая,
междуусобный рвёт раздор.

Монархия! Зловещий смрад!
Веками шли пиры за пиром,
и продал власть аристократ
промышленникам и банкирам.

Народ стонал и в эту жуть
страна ждала кого – нибудь…
И он пришёл…
Он мощным словом
повелел нас всех к истокам новым.

Он нам сказал: "Чтоб кончить муки
берите всё в рабочьи руки!
Для вас спасенья больше нет –
как ваша власть и ваш Совет!"

"Я вижу всё
и ясно понимаю,
что эра новая –
не фунт изюму Вам.

Что имя Ленина
шумит, как ветр по краю,
давая мыслям ход,
как мельничным крылам.

Вертитесь, милые!
Для вас обещан прок.
Я вам племянник,
вы же мне все дяди.
Давай, Сергей,
за Маркса тихо сядем,
понюхаем премудрость
скучных строк."

"Читатель славный! В этой книге
я новым чувствам предаюсь
учусь постигнуть в каждом миге
коммуной вздыбленную Русь.

Пускай о многом неумело
шептал бумаге карандаш,
душа спросонок хрипло пела,
не понимая праздник наш.

Но ты видением поэта
прочтёшь не в буквах, а в другом,
что в той стране, где власть Советов,
не пишут старым языком."

"Мы многое ещё не сознаём,
питомцы ленинской победы,
и песни новые по – старому поём,
как нас учили бабушки и деды.

Друзья! Друзья!
Какой раскол в стране,
какая грусть в кипении весёлом!
Знать от того так хочется и мне,
задрав штаны, бежать за комсомолом."

Цвет нации, однако, бежала за границу.
На Родине их ожидал расстрел.
Никто из них там не искал Жар – птицу.
Никто из новой власти о том не сожалел.

О ком же сожалеть? О той прослойке вредной,
которую назвал сам Ленин нации говном?
Когда так зычно, властно и победно
жизнь новая кипела и бурлила за окном.

Повсюду маяковщина звенела.
Стихи клепали кто серпом, кто молотком.
И журавли, как партия велела,
не тосковали больше ни о ком.

Среди иных поэтов возобладала мода –
агиток откровенных под барабанный бой,
где воспевалось равенство и братство средь народов,
всемирной революции заря над всей Землей.

В газетах прописался ворох хрени.
Ушаты грязи извергались всякий раз.
Со всех страниц смотрел Ульянов – Ленин,
а иногда проглядывал и Маркс.

Поэт с раздвоенной душой, в сплошном угаре пьяном,
не устоял перед соблазном Сатаны.
То Маяковскому вторя, то Бедному Демьяну,
пустился вкачь за комсомолом, "задрав свои штаны."

Под грохот барабанов родилась  "Инония" -
тупое богохульство,  бравада, кретинизм.
Как тёмным силам  гимн, как дикости  симфония,
она, фактически, к тому же, отпевала коммунизм.

Для Карла Маркса это был бы фокус!
Такие тексты для него – табу.
Но Марксу повезло – он не читал тот опус,
не то – старик перевернулся бы в гробу.

И эта писанина, оповитая туманом,
ни души, ни сердца не увлекла в полёт.
Всё, что задумано родиться и родилось дурнопьяном,
то на рассвете алым маком никогда не расцветёт.

Вожди московские Поэту благоволили.
В беседе с Троцким был такой момент.
Вождь заявил: "Вам многое позволили.
но барабан не есть ваш инструмент."

И даже хоть из камня высечь
слова, что как бы жгут огнём,
но "из кувшина может вытечь
лишь только то, что было в нём."*
_________________
 *  - слова Руставели

Поэт в то время написал немного.
И слава Богу! Не о чём жалеть!
Метался, маялся, искал свою дорогу.
Душа его страдала и не желала петь.

Не находил он объяснений жестокости явлениям:
расстрелу всех солдат в Крыму, казаков на Дону,
и удушенью едким газом зелёного движения
крестьян, что только-только  пере;жили войну.

"Вот она суровая жестокость,
где весь смысл – страдания людей.
Режет серп тяжёлые колосья,
как под горло режут лебедей.

И свистят по всей стране, как осень,
шарлатан, убийца и злодей…
Оттого, что режет серп колосья,
 как под горло режут лебедей."

"Худощавый и низкорослый,
средь мальчишек всегда герой,
часто, часто с разбитым носом
приходил я к себе домой.

Как тогда, я отважный и гордый,
только новый мой бризжет шаг…
Если раньше мне били в морду,
то теперь в крови вся душа.

И уже говорю я не маме,
а в чужой и хохочущий сброд:
"Ничего! Я споткнулся о камень,
это к завтраму всё заживёт."

"Припадок кончен. Грусть в опале.
Приемлю жизнь, как первый сон.
Вчера прочёл я в "Капитале,"
что для поэтов – свой закон."

"Все пути твои – в удаче,
но в одном лишь счастья нет:
он закован в белом плаче
разгадавших новый свет.

Там настроены палаты
из церковных кирпичей.
Те палаты – казематы
да железный звон цепей."

Поэт душою ощущал,
что не на то он ставку ставил,
не те пенаты посещал,
не те деяния прославил.

Что понапрасну бросился в пучину с головою.
И повенчалася в душе разлука с пустотою…

Не верил больше он словам,
и не пылал от страсти,
и панегирик тут и там
не пел советской власти.

Когда пришёл последний час кинозвезды Холодной,
и в эту весть отказывалась верить голова,
на панихиде расставанья с любимицей народной,
в бомонде появилися прощальные слова:

"Ваши пальцы пахнут ладаном,
а в ресницах спит печаль.
Больше мне ничего не надобно.
Мне теперь никого не жаль."

И без альтернативы Поэт погряз в грехах.
Похожие мотивы звучат в его стихах:

"Грубым даётся радость.
Нежным даётся печаль.
Мне ничего не надо.
Мне никого не жаль.

Жаль мне себя немного.
Жалко бездомных собак.
Эта прямая дорога
меня привела в кабак.

Что ж вы ругаетесь, дьяволы?
Иль я не сын страны?
Каждый из нас закладывал
за рюмку свои штаны.

Я уж готов. Я робкий.
Глянь на бутылок рать!
Я собираю пробки –
душу мою затыкать."

Когда солнце склонялось к закату,
нацепив свой фартовый пиджак,
шёл в цилиндре, Поэт по Арбату
 в свой знакомый арбатский кабак.

На кабак обращал свои взоры
как бомонд, так и вся шешура:
проститутки, бандиты и воры,
и пикантнейших дел мастера.

"А когда по ночам светит месяц,
когда светит он чёрт знает как!
Я иду, головою свесясь,
переулком в знакомый кабак.

Шум и гам в этом логове жутком.
И пока там горят фонари,
я читаю стихи проституткам,
спирт с бандитами пью до зари.

Сердце бьётся всё чаще и чаще,
и уж я говорю невпопад:
"Я такой же, как  вы, пропащий,
мне теперь не уйти назад."

"Снова пьют здесь, дерутся и плачут
под гармоники жёлтую грусть.
Проклинают свои неудачи,
вспоминают московскую Русь.

Что –то всеми навеки утрачено.
Май ли синий! Июнь голубой!
Не с того ли чадит так мертвяченой
над пропащею этой гульбой.

Что – то злое во взорах бездумных,
непокорное в громких речах.
Жалко им тех дурашлевых, юных,
жизнь сгубивших свою сгоряча."

"Земля – корабль! Но кто –то вдруг
за новой жизнью, новой славой
в прямую гущу бурь и вьюг
его направил величаво.

Ну кто из нас на палубе большой
не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
кто крепким в качке оставался.

Тогда и я под дикий шум,
но зрело знающий работу,
спустился в корабельный трюм,
чтоб не смотреть людскую рвоту.

Тот трюм был – русским кабаком.
И я склонился над стаканом,
чтоб не страдая ни о ком,
себя сгубить в угаре пьяном."

"И во мне, вот по тем же законам,
умеряется бешенный пыл.
Но и всё ж отношусь я с поклоном
к тем полям, что когда – то любил.

В те края, где рос я под клёном,
где развился на жёлтой траве,  -
шлю привет воробьям и воронам,
и рыдающей на ночь сове."

"Пусть не сладились, пусть не сбы;лись
эти помыслы розовых дней.
Но коль черти в душе гнездились –
значит ангелы жили в ней.

Золотые, далёкие дали!
Всё сжигает житейская мреть.
И похабничал  я и скандалил
для того, чтобы ярче гореть."

А как стихи? О чём теперь писать?
Какое слово душу растревожит?
Он вспомнил  родину, отца и мать…
И понял: на Земле нет ничего дороже.

"Так хорошо теперь мне вспоминать
заросший пруд и хриплый звон ольхи,
что где – то у меня живут отец и мать,
которым наплевать на все мои стихи,

которым дорог  я, как поле и как плоть,
как дождик, что весной взрыхляет зеленя.
Они бы вилами пришли вас заколоть
за каждый крик ваш брошенный в меня."

"Ты жива ещё, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
тот вечерний несказа;нный свет.

Пишут мне, что ты, тая тревогу,
загрустила шибко обо мне,
что ты часто ходишь на дорогу
в старомодном ветхом шушуне.

Ничего родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
чтоб тебя не видя, умереть.

Я по – прежнему такой же нежный
и мечтаю только лишь о том,
чтоб скорее от тоски мятежной
воротиться в низенький наш дом.

Так забудь же про свою тревогу,
не грусти так шибко обо мне.
Не ходи так часто на дорогу
в старомодном ветхом шушуне."

Опять весна проснулась за окном
и почки набубонили берёзы.
Он вспоминал родной отцовский дом
 и на глаза навёртывались слёзы.

"Низкий дом с голубыми ставнями,
не забыть мне тебя никогда, -
слишком были такими недавними
отзвучавшие в сумрак года.

До сегодня ещё мне снится
наше поле, луга и лес,
принакрытые сереньким ситцем
этих северных бедных небес.

Полюбил я седых журавлей
с их курлыканьем в тощие дали,
потому, что в просторах полей
они сытных хлебов не видали.

Потому так и днями недавними
уж не юные веют года…
Низкий дом с голубыми ставнями
не забыть мне тебя никогда."

"Жизнь входит в берега
села давнишний житель,
я вспоминаю то,
что видел я в краю.

Стихи мои,
спокойно расскажите
про жизнь мою и молодость мою.

Изба крестьянская, хомутный запах дёгтя,
божница старая, лампады кроткий свет.
Как хорошо, что я сберёг и помню
те ощущения далёких детских лет.

Под окнами костёр метели белой.
Мне девять лет. Лежанка, бабка, кот…
И бабка что – то грустное степное пела,
порой зевая и крестя свой рот.

Тогда впервые с рифмой я схлеснулся.
От сонма чувств вскружилась голова.
И я сказал: "Коль этот зуд проснулся,
всю душу выплещу в слова."

Тогда в мозгу, влеченьем к музе сжатом,
текли мечтанья в тайной тишине,
что буду я известным и богатым
и будет памятник стоять в Рязани мне…

В пятнадцать лет взлюбил я до печёнок
и сладко думал, лишь уединюсь,
что я на этой, лучшей из  девчонок,
достигнув возраста, женюсь…

Россия… Царщина… Тоска…
и снисходительность дворянства.
ну что ж!
Так принимай Москва, отчаянное хулиганство.

Устав таскаться по чужим пределам,
 вернулся я в родимый дом.
Зеленокосая в юбченке белой,
 стоит берёза над прудом.

Уж и берёза! Чудная… А груди…
Таких грудей у женщин не найдёшь.
С полей обрызганные солнцем люди
везут навстречу мне в телегах рожь.

Им не узнать меня, я им прохожий,
но вот проходит баба, не взглянув.
Какой – то ток невыразимой дрожи
я чувствую во всю свою спину.

Ужель она? Ужели не узнала?
Ну и пускай, пускай себе пройдёт…
И без меня ей горечи немало –
недаром лёг страдальчески так рот.

По вечерам, надвинув ниже кепи,
чтобы не выдать холода очей, -
хожу смотреть я скошенные степи
и долго слушать, как звенит ручей.

Ну что же? Молодость прошла!
Пора приняться мне за дело,
чтоб озорливая душа
уже по – зрелому запела."

"Я давно мой край оставил,
где цветут луга и чащи.
В городской и горькой славе
я хотел прожить пропащим.

Я хотел, чтоб сердце глуше
вспоминало сад и лето,
где под музыку лягушек
я растил себя поэтом.

Там теперь такая ж осень…
Клён и липы в окна комнат,
ветки лапами забросив,
ищут тех, которых помнят.

Их давно уж нет на свете.
Месяц на простом погосте
на крестах лучами метит,
что и мы придём к ним в гости."

"Я посетил родимые места,
ту сельщину, где жил мальчишкой,
где каланчой с берёзовою вышкой
взметнулась колокольня без креста.

Как много изменилось там,
в их бедном, неприглядном быте,
какое множество открытий
за мною следовало по пятам.

Отцовский дом не мог я распознать:
приметный клён уж под окном не машет,
и на крылечке не сидит уж мать,
кормя цыплят крупитчатою кашей.

По тропке, опершись на посошок,
идёт старик, сметая пыль с бурьяна.
"Прохожий! Укажи,  дружок,
где тут живёт Есенина Татьяна?"

"Татьяна…Гм…Да вон за той избой.
А ты ей что? Сродня?
Аль, может, сын пропащий?"
"Да сын. Но что старик с тобой?
Скажи мне. Отчего ты так глядишь скорбяще?"

"Добро, мой внук, добро, что не узнал ты деда!.."
"Ах, дедушка, ужели это ты?"
И полилась печальная беседа
слезами тёплыми на пыльные цветы.

"Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать…
А мне уж девяносто…Скоро в гроб.
Давно пора бы воротиться."
Он говорит, а сам всё морщит лоб.

"Да!.. Время!.. Ты не коммунист?"
"Нет!.."  "А сёстры стали комсомолки.
Такая гадость! Просто удавись!
Вчера иконы выбросили с полки,

на церкви комиссар снял крест.
Теперь и Богу негде помолиться.
Уж я хожу украдкой в лес,
Молюсь осинам…может, пригодится…

Пойдём домой – ты всё увидишь сам."
И мы идём, топча межой кукольни.
Я улыбаюсь пашням и лесам,
а дед с тоской глядит на колокольню.

"Здорово, мать! Здорово!" –
и я опять тяну к глазам платок.
Тут разрыдаться может и корова,
глядя на этот бедный уголок.

Пришли соседи…Женщина с ребёнком.
Уже никто меня не узнаёт.
По – байроновски  наша собачонка
меня встречала с лаем у ворот.

Ах, милый мой! Не тот ты стал, не тот.
Да уж и я, конечно, стал не прежний.
Чем мать и дед грустней и безнадежней,
тем веселей сестры смеётся рот.

"Ну, говори, сестра!" И вот сестра разводит,
раскрыв, как Библию, пузатый "Капитал",
О Марксе, Энгельсе… Ни при какой погоде
я этих книг, конечно, не читал.

И мне смешно, как шустрая девчонка
меня во всём за шиворот берёт…
По – байроновски наша собачонка
меня встречала с лаем у ворот.

"Тот ураган прошёл. Нас мало уцелело.
На перекличке дружбы многих лет.
Я вновь вернулся в край осиротелый,
в котором не был целых восемь лет.

Кого позвать мне? С кем мне поделиться
той грустной радостью, что я остался жив?
Здесь даже мельница -  бревенчатая птица
с крылом единственным – стоит, глаза смежив.

Я никому здесь не знаком,
а те, что помнили, давно забыли.
И там, где был когда – то отчий дом.
Теперь лежит зола да слой дорожной пыли.

А жизнь кипит. Вокруг меня снуют
и старые и молодые лица.
Но некому мне шляпой поклониться,
ни в чьих глазах не нахожу приют.

И в голове моей проходят роем думы:
Что родина? Ужели это сны?
Ведь я почти для всех здесь  пилигрим угрюмый
Бог весть с какой далёкой стороны.

И это я! Я, гражданин села!
Которое лишь тем и будет знаменито,
что здесь когда – то баба родила
российского скандального пиита…

Но голос мысли сердцу говорит:
"Опомнись! Чем же ты обижен?
Ведь это только новый свет горит
другого поколения у хижин.

Уже ты стал немного уставать
другие юноши поют другие песни.
они, пожалуй, будут интересней –
уж не село, а вся земля им мать."

Ах, родина! Какой я стал смешной
На щёки впалые упал  сухой румянец.
Язык сограждан стал мне как чужой,
в своей стране я словно иностранец.

С горы идёт крестьянский комсомол,
и под гармонику, наяривая рьяно,
поют агитки Бедного Демьяна,
весёлым криком, оглашая дол.

Вот так страна! Какого же рожна
орал в стихах, что я с народом дружен?
Моя поэзия здесь больше не нужна,
да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.

Ну что ж! Прости родной приют.
Чем сослужил тебе – и тем уж я доволен.
Пускай меня сегодня не поют –
я пел тогда, когда был край мой болен."

"Не жалею, не зову, не плачу,
всё пройдёт, как с белых яблонь дым!
Увяданья золотом охвачен
я не буду больше молодым.

Дух бродяжий! Ты всё реже, реже
расшевеливаешь пламень уст.
О, моя утраченная свежесть,
буйство глаз и половодье чувств.

Все мы, все мы  в этом мире тленны,
тихо льётся с клёнов листьев медь…
Будь же ты навек благословенно,
что пришлось процвесть и умереть!"

Пронеслись чередой молодые года.
И виски приукрасила проседь.
Отзвенела, как песня, весна навсегда,
и в душе оселилася осень.

"По – осеннему кычет, летая, сова
над дорожным раздолием рани.
И как клён облетает моя голова.
Сноп волос золотистый мой вянет.

Скоро мне без листвы одному холодеть,
звоном звёзд, засыпая вам уши.
Не со мною теперь будут юноши петь.
Не меня будут девушки слушать.

Не знакомы чужие ладони.
Этим песням при них не ожи;ть.
Только будут буланые кони
о хозяине прежнем тужить.

Будет ветер носить их ржание,
панихидой справляя им пляс.
Скоро, скоро часы деревянные
прохрипят мой двенадцатый час."

А пока этот час не закончил свой бег,
мы не скажем извозчику: "Трогай!"
Прежде вспомним друзей и товарищей всех,
чтоб проститься пред дальней дорогой.

"До свиданья, друг мой, до свиданья!
Милый мой, ты у меня в груди.
Если предстояло расставанье,
значит будет встреча впереди.

До свиданья без руки, без слова.
не тревожься, не печаль бровей.
В этой жизни умирать не ново,
но и жить, конечно, не новей.»

Душа его стремилась в небеса.
И не люба была ему Земли обитель.
Всё, что он должен был, уже давно сказал
и явно сознавал, что на Земле не житель.

Сознанием бессилия увенчанной
душе не помогал гостиничный затвор.
А тут ещё та роковая женщина.
Как снег на голову. Последний разговор…

Всё здесь произойдёт. Здесь и сегодня.
И не вина, а в том его беда.
Нет выбора! Одна стрела господня
уймёт страдания поэта навсегда.

Седой администратор, дверь в комнату вскрывая,
похоже, он с поэтом был давно знаком,
сказал чуть слышно: "Роща золотая
отговорила милым языком."

В гостиной комнате безмолвие и мистика.
Удавка на трубе – в итоге жизни всей
и те кровавые каракули на листике,
о том, что " жить, конечно, не новей."

Простите вы поэту, и не судите строго.
Не нужен также слов пустых елей.
Хотел немного он, чтоб помянули с Богом
его заблудшего.   Есенин он Сергей.

                Э П И Л О Г

Ничто не вечно. Всё «пока» на свете.
Померкнет слава и состарятся грехи.
Но навсегда останутся, как исповедь поэта,
его святые песни, раздумья и стихи.

Ведь было время, ветром разметая,
пытались их сгрести в один ненужный ком.
Но после лихолетий роща золотая
опять звенела милым языком.

И через тыщу лет, здесь у затона старого,
по – прежнему влюблённым петь будет соловей,
и паренёк вихрастый со звонкою гитарою
прочтет стихи Есенина для девочки своей.

"Я вернусь, когда раскинет ветки
по – весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
не буди, как восемь лет назад.

Не буди того, что отмечталось,
не волнуй того, что не сбылось, -
слишком раннюю утрату и усталость
испытать мне в жизни привелось."
 

   * --слова Есенина приведены в кавычках
               













 



      



   
 






















 


Рецензии