ЦИКЛ ОЛЕГ

           ЛЕСНОЙ ЗАПЕВ

Ты в лесной сторожке укрылся накрепко,
Аронзонов сын и боярин трепетный,
пьёшь малиновку, сику и мономаховку
безотчётно, ладно и беззаботно ты.
Дань лесная бредёт к тебе очень слаженно,
и речная рыба теснит днём озёрную,
мысли к мыслям кучкуются лично-сбраженно
и о стенку взбиваются переборную.
Гамаюн-река и Шалун-река
прямо в горнице плещутся под ковром твоим,
и отчётливо всё, что издалека,
в них становится сахаром, что сладим-любим.
Гусляром приду, сентябрём-октябрём,
когда ветры скорые станут выть-завывать,
посидим рядком, погундим ладком,
будет правду свою каждый всяк имать.


   

          ДОРОГОЕ БАЛОВСТВО

Дорогим баловством кормишь меня чуть свет.
Смелее его и слаще в Раскладе нет.
В нём пути продымлены сводным перечнем гор,
пашнями севера, сугробами юга, в которых спор.

Я живу между этих двух, в кругах затаясь,
привечая разности, в коих ничего не боясь,
боюсь лишь гимнов, речей, подиумов, кастаньет,
ибо в них твоего нет ни когда рассвет,

ни когда закат с дымной варежкой заходов слов.
Не переминают с ноги на ногу смысл основ.
Только непризнанной беглостью признан бег
там, где не вырублено: здесь живёт Человек.
Табличку медведь не прибивал или волк.
Её не свинтил бы хоть и казачий полк.
Но нет деревянной и не было, как и полк;.
Есть радужность твёрдости, мост, прицел у виска

здесь, где уходит столп номерной в ветр;,
в завтра, в полдень, в бредень, в позавчера.
Напиши мне, как пройдёт регистрации толк
по адресу: лес, бурелом, медвежонку.

И подпись: Волк.




          НАКАНУНЕ

Снова неясно: вижу тебя
не на дне, а в окне часто.
Вагон колёсен, чугунно двуосен.
Стекло отуманено. Ты не кричишь,
молчишь как-то ранено с улыбкой гибкой,
ни в чём не хлипкой, ибо тоже
узнаёшь меня в ложе моей сторожки.
Я вижу и, видимо, знаю, что происходит.
Встречаю. Провожаю. Мысль бродит.
Проехал – и через час снова в который раз
та же картина, смыслом едина:
по шпальной дорожке те же дрожки.
Я это видел уже где-то в пятьдесят третьем
холодным летом  легко одетый.
Их было много –  одна дорога.
Миловидный конвой над головой
и, смеха ради, впереди и сзади.
Вагон самоходен, судьбе сопороден,
движет по кругу, пишет другу
всем существом чернильных масел
сейчас и пот;м с закрытым ртом.
Лжец; закольцовано и обвальцовано.
Смысл ясен, домкратно ужасен
и бесчеловечен, премного вечен,
а если не так, убери знак
или все знаки, чтобы не было драки
внешних схождений и положений
с внутренними, такими утренними,
где люди – тени. А ты всё глядишь
и в четвёртый, и в первый,
такой многомерный, и даже в шестой,
такой холостой, и тому так далее:
тихий, спокойный, всегда многослойный,
в окне большой и давно смекалистый,
кислородом закалистый.
Так свобода вокруг наважденья в окне
меломанит сдвиг твоего исхода вовне
не только в тебе, но и во мне
накануне 2010-го года.




         СНЕГ ВПРОК

                Человек бурятский, сырой лицом.
                О.В.

Говорить – но лишь с тем лицом
серым. Внутри – кольцом.
Выкованный отцом
на пороге века и зим,
предвестием бередим.

Стремить – через звук и цвет,
в голове без монет.
Мост есть, моста нет.
Вода иногда стоит,
потом ударяет в гранит.

Стучать – в стены поверх голов
серых. Вдруг и там кров
или какой лов.
Разложение разовых сил
вдоль половодий где жил.

Внимать – во внутрихрамовый миг,
где невозможен крик.
Воин – рыбак – старик...
Тишина живёт без дорог.
За лесом уже трубят в рог.

Сидеть – и благословлять состав,
Дня спокойный устав.
Доедать пилаф.
Усталостей после – звонок
написавшего «Снег» впрок.

Ловить – слово, паузу, час
«в который, ну в который раз»,
плюя на заказ и сглаз.
Хорошо вдыхать этот дым
там, где оба стоим. 



    ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ

Ты уехал в родимое чтиво.
Я сижу в том же самом кафе,
где твоя зарубежная ксива
заказала аутодафе.

За порогом букеты акаций
затевают большую игру,
и проходы отеческих граций
суетятся на внешнем пиру.

Я поверил в твою невозможность
и губами потрогал чеку,
позабыв про свою осторожность
и про опыт на этом веку.

Благо, ты это, друг, понимаешь
там и здесь, здесь и там. Кутерьма.
Ты и внемлешь, и всё принимаешь
и сочувствуешь тоже сполна.

Созываю воздушное вече,
утоляю последний искус:
– Как ты там, дорогой человече?
Я ответа и жду, и боюсь.




  БАЛЛАДА ПО УМОЛЧАНИЮ

Здравствуй волковый Вулф!
Ты не волк даже в паре из самых
истреблённых и цугом,
и плугом, и кругом друзей.
Вижу я твой тулуп,
из потёртых и очень усталых,
и возможности тихих
и в мире, и в лире полей.

Ты бывал-ночевал
на игольчатых северных койках,
на Саянских вершинах
и в жижах синюшных болот,
буревал-горевал
на развалах и замковых стройках,
пировал-ликовал,
набивая печалями рот.

Я дарю тебе флаг
и погон золотые полоски,
золотое перо
и расцвеченный кабриолет.
Не сдаются «Варяг»
и твои золотые наброски,
как и всё что вокруг
тебя есть и чего уже нет.



 НЕПОСТИЖИМЫЙ НЕИМУЩИЙ

Тебя и летом не сыскать,
там где скрываешься упрямо
и, как обидевшийся тать,
июль воруешь из кармана.
Воруешь тихое жнивьё,
надежды, списки новоселий
и то, что вовсе не моё,
чего и не было на деле.
Но нет, не потому что тать,
но потому что самый лучший
и не умеешь воровать,
непостижимый неимущий.
Всё здесь, в твоей большой горсти –
и плоскогория, и реки,
труды до сумрачных шести,
озёра, рыбы, человеки.
Я перечту. Ты перечтёшь. Мы перечтём.
Они – забудут. Им это лето нипочём.
Они в своих часах пребудут,
чтоб к вечности не опоздать,
где ты скрываешься упрямо
и, как обидевшийся тать,
июль воруешь из кармана.



              ИЗНАНКА

Между Печорой-Вычегдой на полустанке
встретил я друга бывшего в шапке-ушанке.
Он убежал когда-то из Наркомпроса.
Он совладелец банки сухого проса.
Варежки холодом чуть прогревали руки.
За водокачкой расположились муки.
За огородом – чувства и всё былое.
Ну а в суммe – там знаете что такое.
– Как поживаешь? Где осторожно мимо?
– Было и сплыло горестно и томимо.
Всё уничтожил, хлынули синим были,
кои мешали, после опять томили.
Старый анчар. Мой мир и суров, и тесен –
звуки одни и ноты уже без песен.
Досками всё заделал я крест и накрест.
Вот и шикую здесь третий год покамест.
Вобщем, дуршлаг и сито, и бессознанка.
вот тебе всё корыто и вся изнанка...

               
               
               * * *

Мой последний приют разделяю с тобой,
чужестранный Олег из Брашова
с непокрытой от снега седой головой
и большою макушкою слова.

Твой вмонтирован росчерк в лепечущий диск,
воплотивший в себе все программы.
Твой малыш – это твой же большой обелиск,
совмещающий радости гаммы

всей твоей и твоих же аварий тиски
от Саян до Гурона и Эри.
Ты шагаешь волокнами шаткой доски
вдоль разметки в своём интерьере,

что есть собственность только твоя и ничья.
Этим жив, настоящ и тоскуем.
Зачастую провалы в провалах ища,
сильноволен, читаем, волнуем.

Раздаю только стук у застывших дверей
мимо кнопки и против покоя.
Из больших, настоящих и сильных людей
я тебя лишь приветствую стоя.



              * * *

Я хочу золой с твоих полустанков
густо сад усыпать свой в свете дня
и фонем твоих развесных приманки
разбросать, условности сохраня,

по сусекам. Звёзды писать не буду –
их в достатке уже, как и сикомор
наших, – просто доверюсь всюду
твоему чуду, мой Черномор.

Ты гудками и стрелками цедишь душу.
Я хотел путейцем стать, но не стал.
Засушил сушу свою и сушу
пригвоздил тайно под твой вокзал,

подъезжая с Пушкиным под Ижоры,
и, вдыхая дух виноградных лоз
твоих, претерпевая споры
суш других и беседы других берёз.

Доберёмся мы. До чего – не знаю,
не уверен больше уже ни в чём,
и лицо всегда обращаю к краю,
где дотла разрушен наш бывший дом.



             * * *

Я посвятил тебе мыслей квадрат
и переплёт фактур.
“Снег в Унгенах” и старый форштадт
из аббревиатур
понятны только мне и тебе,
в нашем с тобой ключе
из настоявшихся в нашей судьбе
букв. Просто букв. Вообще.
Все неудачи, размер городка,
толща конвойных плит
не помешали – с пером рука
днём и ночью не спит.



              * * *

Я на станции “Белой” твои стихи
читал. Низ уходил наверх.
Уходили поступки, потом грехи,
рядовые и главковерх.

Рядовой – ты, рядовой – я, 
снегом завален стон.
Впереди – одинокие тополя,
позади – разрушенный дом.

Главковерх отсутствует скоро год.
Командует дирижёр,
и только в четвёртой из всех трёх рот
вместо минора – мажор.

Главковерх вернётся когда-нибудь
и взмахом огромных рук
покажет: конец, выходи на луг
и кисет свой не позабудь.



           * * *

Как иначе заработать на рифму,
не волоча суму на плече?
Тяжёлую, как у Ильфа,
но не тяжелее вообще.

Как бы выведать чем ты
мостил площадь своего сна?
Не кирпичом, а чем-то,
что вулкан выдаёт сполна.

Невероятно – но факт однако
присутствия наличия факта:
любой златоустый трактат
твой – лучше любого трактата.

Как сказать, не размочив слюной
часть случайного риска,
что получается в переводе на вой
с эсперанто твоего прииска? 



                * * *

Ты свободен, хороший, от многих чужих обязательств,
и тебя же они отпустили за круг обстоятельств.
Там воздвиг ты свои так легко узнаваемы своды,
и давно оттенил все границы и лжи, и свободы.
Ты горишь, не сгорая. Ты – больше, чем куст в Палестине.
И окружность чужая не мера тебе. Ты отныне
и костёл, и церквушка, и в штетле своём синагога.
Ты – и присно, и ныне, и речь твоя, видно, от бога.
Пока есть изба и большое корыто,
никто не забыт и ничто не забыто.



      ПОСВЯЩЕНИЕ
               

Здесь раствориться надо...
Гoрода бедный гений.
Выверена отрада
всех твоих средостений,

вычленены проходы,
спуски, подъёмы, тропы.
Ты – вне полётов моды,
сын городов Европы.

Дни всех недель – как годы,
годы – что силы жимов.
Гимн молодой природы
и продолжатель римов,

спарт, сиракуз, Эллады,
сирий и вавилонов,
сделавший из монады
мысленных перегонов

знак к узловому стану
ветхозаветных скиний.
Жить я не перестану
в жерле твоей судьбины.



           ВОИН

Крупнозернист, немногословен.
Могуч плечами и собой.
Вольноотпущен и спокоен
великий воин дорогой.

Богаче злата и беднее,
чем самый лёгкий серпантин,
ужа наперстник, скарабея,
когда и те, и он – один.

Заложник света, недостатка,
пурги на пляже и числа
того, с которым было сладко
и где сломались два весла.

Стрижей и белок повелитель,
не-слову никогда не рад,
принесший свет в свою обитель
для новой тысячи сонат.

Без документа, портупеи,
без славы, – только при пере, –
перед фантазмом Галатеи
в ошеломительной игре.

Любимый столпник и любивший
так, что фонтаном била кровь, –
и жизнь собою покоривший,
и смерть, и вечность, и любовь.   



        ЧЕЛОВЕЧЕ

Он утонул в её глазах
не понарошку, а навеки –
и с жизнью рассчитался... Прах
развеян там был, где ацтеки

сгружали бросовый маис
на ожидавшие платформы,
на затоварившийся рис
и прочие земные формы

растительного бытия,
и вспоминало всё живое
о повести «Она и я»
и саге «Там их было двое»:

она – в поношенных очках,
он – при плаще и с пистолетом,
заряженным на берегах
крупнокалиберным дуплетом.

Над миром тешится заря.
Того уж нет, кто недалече
так был... Сломались якоря,
и дорогой мой человече

оставил только санный след
в полях заснеженной России,
и рядом никого уж нет –
одни снега всегда большие.



  РИСУНОК ПАМЯТИ ДРУГА
      
На рисунок смотрю тупо,
нелепо, внутренне, глупо.
Я не был в нём никогда.
На нём – только ты. Беда...

Идёшь по городку детства.
Наше теперь соседство
на улицах тех осталось.
Судорожная малость.

Покосившийся дом – твой.
Рядом такой же – мой.
Всё это из-за тебя.
Ты так задумал, любя.

Жил и страдал не зря.
Реки перетекают в моря
твоей любви ко всему
живому. Во свет и во тьму.

Любил до последнего вздоха
вены разреза. Эпоха.
Её полоснул бритвой
любви и судьбы ловитвой.

Давид и Самсон воловий.
Вскрыл проявление воли
своей и своей только.
Будет ещё горько.

«Обернись! Обернись! Обернись же!»
Не оборачиваешься. Вижу
себя рядом. Кричу.
Ответа не будет. Молчу.

Час нам такой дан.
Бей, судьба, в барабан!
Тебя и меня нет.
Есть только рисунок и свет.


.


Рецензии