Побрюзжим?

I.
Здравствуй тело молодое, незнакомое!
Молчит тело. Любое случайно взятое тело — молчит. И в смысле языка тела, и в более традиционном смысле. Девушки в откровенных купальниках даже не отстраняются стыдливо — ну хорошо, брезгливо —  в общей сауне от тебя, как бывало раньше: не отличают от прочих предметов интерьера. Очередной пузатый мужик, только чуть более неприятной внешности, чем обычно — вот кто ты есть. Племя молодое ведёт себя примерно так же, если ты не Пушкин. А мы никто не Пушкин, особенно когда нам здорово за 37. Дочь подросткового возраста хамит и игнорит — слово из ее лексикона — твои попытки наставить ее на путь... хоть на какой-нибудь путь. В лучшем случае хамит, давая понять, что ты все же существуешь в ее мире, хотя бы в качестве раздражающей её помехи. А в более общем случае смотрит сквозь тебя в грядущее, как Пушкин сквозь толпу у своего памятника, преодолевая твой встречный взгляд в прошлое. Мироздание постепенно перестаёт замечать разницу между собой и тобой. Смерть — это когда ты сливаешься с природой. Мы живы, пока можем бороться с мирозданием, как  Иаков с Господом; только мы смиряемся с существованием друг друга, мы начинаем умирать. Посмертие — вечное застолье равных и одинаковых, утративших стремление к обособлению, приобретя общее выражение и такое же сознание. Короче говоря, платим за бессмертие утратой личности. Ах, Фауст, Фауст...

II.
В последнее время часто хожу пешком по центру Москвы. Так вот об аллюзиях. В литературе есть такой штамп. Герой возвращается на место каких-либо событий своего прошлого и с щемящим смешанным чувством — обязательно должно быть смешанное щемящее чувство — осматривает то, что стало с милым его сердцу уголком. Ну или не милым, а ужасным, но оставившим неизгладимый след в судьбе и воспоминаниях. И замечает буквально на всём следы (или едва уловимые или, напротив, непоправимые) тления, разрушения, увядания и прочих атрибутов старения. Читая, воспринимаешь это, как должное. Однако, мысленно расположив в хронологическом порядке даты смерти писателя и собственного рождения, поражаешься осознанию того, что родился в мир, кем-то уже отрефлексированный, как ветхий. Прогнивший. Провонявший потом и испражнениями предшествующих поколений, если угодно. Ты был новым, а мир уже был поддержанным. Вроде многократно описанной —  понимайте, как хотите — колыбели твоего брата, доставшейся тебе в наследство по скупости родителей. Сентиментальные детские воспоминания о корабликах в весенних ручьях, как в фильме "Вариант Омега",— лишь предсмертная декорация в глазах какого-нибудь старого пердуна. Весёлые трещинки на домах, в которых ты видел в детстве очертания выдуманных персонажей,— не более, чем признаки износа ветхого жилья; волшебный непредсказуемый рельеф дорожного покрытия арбатских переулков — следствие вечно плохо работающих коммунальных служб. Очень отрезвляет, прям дзен-буддистское есть в этом что-то. Элегическому пафосу размышлений старого мудака о мировой энтропии хочется мстительно противопоставить картины будущего, ставшего настоящим, закатанным в тротуарную плитку. Где нет места не то, что подобным размышлениям, но даже мемориальной доске с датами его рождения и смерти.


Рецензии